Она вышла в шортах и надетом по-деревенски платке, оставлявшем одни глаза. Неугомонный петух снова залился надтреснутым пением.
   Маруся добралась до места только часам к четырем. Июньский ровный гул стоял над старой запрудой, и разноцветье растений казалось лишь отражением порхающих над лугами насекомых. Она достала бутерброды и жадно напилась из родника, увенчанного белым православным крестом. На высоком холме напротив багровел, отражаясь в светлой воде каналов, барский дом в рамке двух любовно выращенных деревьев. Дубы и липы ласковым объятием окружали его с обеих сторон, и хотелось, превратившись в спящую красавицу, навсегда остаться на этой вдруг распахнувшейся перед ней дикой поляне. Над ней, опасно убаюкивая, шелестели века. Маруся посидела на ступеньках давно спящего дома, потом медленно спустилась по глубокой выемке, где когда-то, вероятно, проходила дорога к реке, и по расшатанному мостику вышла к руинам церкви, утопавшим в белой сирени. Здесь было совсем тихо, сыро и влажно, хорошо молилось, а мечталось еще лучше.
   Выродившаяся за полтора века бесхозности сирень пахла слабо, словно через силу, и в этих мелких гроздьях Маруся в тысячный раз за эти три года подумала, а насколько хватит ее при подобной жизни? Ей тридцать пять. Ну еще десять лет она, предположим, будет самодостаточна, а потом? Не рожать же, как делают многочисленные нынешние фемины, ребеночка «для себя»! И не выходить же замуж по расчету – да и какой может быть расчет в Бекове! И сколько еще она сможет жить, практически не сталкиваясь с социумом, который при первой же возможности безжалостно мстит подобным отщепенцам? Даже на набережной Джудекки ей никогда не побывать, ибо никто не пустит за границу человека без определенной работы и дохода… У нас все еще до сих пор того, кто не ходит каждое утро «на завод», официально считают безработным. Азия-с, Азия-с, где уж нам понять суровое европейское слово – контракт…
   Но воды Тесовки и сливавшейся здесь с ней Язвинки лепетали так сладко, что Маруся даже устыдилась своих предательских мыслей о величавом венецианском канале. Нет уж, пока будут силы, она лучше будет проживать свою жизнь так, как хочется: среди прошлого и поэзии старых дворянских гнезд, которые для нее куда живее нынешнего мира, суетливого, внешнего и одномерного.
   Быстро вечерело, и надо было спешить, чтобы хотя бы к полночи вернуться домой. Но на проселочной дороге, где высадил ее днем мужик на разбитой «копейке», никого не было. Маруся постояла с полчаса. До Тесова километров пятнадцать, пройти их, конечно же, не так уж и сложно, но что дальше? Вряд ли оттуда в такую пору что-нибудь идет. Еще до Луги, наверное, добраться можно, но это деньги и огромный крюк. А дорога была все так же пустынна, и только дом наверху загорелся светом садящегося за ним солнца.
   И все же, положившись, как всегда, на Божий промысел, Маруся махнула рукой и пошла не в сторону поселка, а обратно к дому. Было еще время, чтобы посмотреть, каким видится он с другой стороны поляны. Скоро она оказалась в запущенном саду, перевитом ползучим лесным плющом. Каким пенным облаком, должно быть, смотрелся этот сад весной, особенно когда спускаешься по ступеням усадьбы! Как, должно быть, украдкой завороженно пробирались сюда наследники на какое-нибудь невинное свидание! С каким непередаваемым внутренним трепетом заходили в полумрак обязательной сторожки… Вдруг действительно впереди, как по заказу, появилось крошечное шале в русском стиле. От ветхого деревянного мезонина пахло нагретым старым деревом, а над облупившейся побелкой внизу курилась едва различимая розоватая пыль. Маруся счастливо улыбнулась, зашла в шале и, ловко карабкаясь по остаткам балок и лестницы, взобралась на низкий второй этаж. Бросив рюкзак, она вышла на балкон, поблагодарила судьбу за столь щедрый подарок и крепко заснула, свернувшись калачиком на нагретых за день досках.
* * *
   Утром ее разбудило что-то бережно щекотавшее нос. Маруся осторожно приоткрыла глаз и увидела нечто муаровое, неровными пятнами расползающееся по бледно-палевому, и попугаячий глазок. Она никогда не страдала набоковщиной, наоборот, весьма скептически относилась к холодному заграничному мастерству, но вид этого огромного махаона все-таки был восхитителен. Этот нежданный кавалер сулил ей радость и удачный день. Легко дунув, чтобы бабочка улетела, Маруся потянулась, не позволяя глазам сразу окунаться в большой мир, а с удовольствием рассматривая волшебно игравший в лучах раннего солнца мир малый, со всех сторон окружавший ее в этот час. Дубовые доски давно рассохлись, оставив дырочки от выпавших сучков, и кое-где уже покрылись изумрудным налетом мха. По ним ползли два муравья, и где-то еле слышно тренькал засыпающий сверчок. Маруся могла бы еще долго изучать этот крошечный мирок, населяя его любыми своими фантазиями, но неподалеку вдруг увидела закатившуюся в одну из сучковых дырок пуговицу. Пуговица сверкала алым, и грани ее дробились на солнце. Маруся осторожно, словно опасаясь, что пуговица исчезнет, протянула руку и взяла ее. Стекло еще не успело нагреться и легло в ладонь как льдинка. Это была крошечная стразовая пуговка, вероятно, от дамской перчатки. И хозяйка ее была явно не дворянкой – настоящие дамы цветных перчаток не носили. Маруся рассмеялась – да уж, наверняка на свидание в сад приходили девушки попроще – и машинально сунула пуговку в карман. А на остановке в Луге пуговка, выпавшая из рваного кармана, еще раз порадовала своей дешевой красотой веселого мальчугана, собиравшего у вокзала пивные бутылки.
* * *
   Она на удивление легко добралась до дома, и на всю следующую неделю опять оказалась прикована к невероятным приключениям сэра Эндрю и даже подарила от себя найденную пуговку одной из его многочисленных возлюбленных.
   А в субботу Маруся, как обычно, отправилась за провизией. На этот раз наступил черед Рождествена, и, закупив продуктов на неделю, она встала на остановке под знаменитым муравчатым холмом.[22] Перед ней по-прежнему тянулось шоссе с бобриком травы, песчаными проплешинами и сиреневыми кустами перед замшелыми избами, а рядом лениво текла река. В этом месте любого мало-мальски тонко чувствующего человека всегда охватывало ощущение безвременья, или, точнее, отсутствия времени. Из краткой летаргии Марусю вырвал «Икарус», притормозивший, но почему-то так и не остановившийся. Следующий должен бы появиться только спустя час, и Маруся, разозленная тем, что ей помешали мечтать, тихо выругалась. Еще бы, набоковская коляска уже едва не проехала мимо ее устремленного в небытие взора, и вот-вот должна была появиться хрестоматийная белозубая собачонка, сберегавшая лай, как говорится… Но тут это вонючее красное чудовище все испортило.
   Маруся махнула рукой, не то отгоняя остатки видения, не то успокаивая себя, и в тот же миг под колени ей ткнулось что-то холодное и упругое. Она резко обернулась и увидела огромную грязную дворнягу, всю какую-то клочкастую и в репьях, явно пришедшую со стороны Выры.
   Собак Маруся любила, но после того, как в юности ее любимого ризена сбил автомобиль, поклялась, что никогда больше… никогда…
   Пес медленно поднял тяжелую голову и заглянул ей прямо в глаза: в них была даже не мольба – в них было требование, приказ, воля. Она попыталась что-то объяснить собаке, но уже видела, что любые ее объяснения жалки и бессмысленны, и надо скорее просто убегать. И, будь она одна, она непременно сделала бы это, но тут, как назло, на мосту появился какой-то невзрачный русский мужичок. Он привычно щурился на солнце, что-то бормотал и сочувственно смотрел на Марусю, не понимающую, как ей поступить с собакой. После этого ретироваться было поздно и стыдно. Да и по какому-то мгновенному озарению Маруся решила, что с собакой ей будет все-таки, пожалуй, лучше, чем без. Пса можно отмыть, привести в божеский вид, и он наверняка станет верным ее спутником, как в долгих летних походах, так и в не менее длинных зимних бдениях. А поскольку пес прибежал с другой стороны реки и выглядел уж очень жалко и непрезентабельно, то в выборе имени[23] Маруся не колебалась ни минуты.
* * *
   Однако, несмотря на все Марусины усилия, Вырин так и не превратился в ухоженную домашнюю собаку, словно колтуны и страдающий вид были его породными признаками, избавиться от которых и не представлялось возможным. Да и удержать его дома не было никакой возможности: он бродил, где придется, как подозревала Маруся, душил где-то кур и порой пропадал на несколько дней. Однако остальное время преданнее его не было в мире существа, и после тесно проведенных с ним двух-трех дней Марусе казалось, что провела она их не с животным, а с человеком. А когда он радостно заваливался рядом с ней на диван, пристроив лобастую голову на плече, ей и вовсе, порой, становилось не по себе.
   С появлением Вырина как-то неожиданно закончились старинные журналы, хотя Маруся была уверена, что ей хватит этого развлечения еще на пару лет. «Перетаскал он их куда-то, что ли? – уже не раз думала она. – Но он ведь не сука, мастерящая гнездо!» Однако, как ни старалась, никакой разгадки Маруся не нашла, а лето оказалось вдруг пустым и ничем не заполненным, ибо ведь нельзя же было в самом деле считать настоящим заполнением жизни бесконечные приключения сэра Эндрю и поездки то в Рождествено, то в Мшинскую за едой. Марусе стало скучно, и как-то ночью, чувствуя под боком костистую спину Вырина, от которой почему-то пахло пряным болотным ароматом ночной красавицы, она решила в следующий же раз последовать за ним в его таинственных путешествиях.
   Отказав себе в банке растворимого кофе, которого обычно хватало на неделю, и выкроив таким образом сто рублей, она купила длиннющий брезентовый поводок и стала ждать. Разумеется, Вырин тут же начал вести архипримерную жизнь, никуда не отлучался и даже пару раз принес ей полузадушенных кротов. Но Маруся не собиралась уступать так просто и тоже стала играть в равнодушие. Наконец, одним ранним утром она каким-то нутряным женским чутьем почувствовала, как пес неслышно спрыгнул с дивана.
   – Нет уж, голубчик, я с тобой! – рассмеялась Маруся, примкнула поводок и понеслась за Выриным по пустынному Бекову, напоминая себе Маргариту в злосчастную ночь.[24]
   Вероятно почувствовав непреклонную Марусину волю, пес скоро как-то сбавил прыть, и за околицей они побежали уже легкой трусцой. Поле сменилось пролесками, пролески молодым борком, борок – старой мшагой; справа и слева мелькали безымянные речушки, но Вырин трусил так спокойно и уверенно, что Маруся даже не волновалась. В своих скитаниях по малым градкам Полужья она, бывало, проходила гораздо больше и по намного более худшим дорогам.
   И потому сейчас, ведомая туго натянутым поводком, она могла расслабиться и просто впитывать скромную, но странно берущую за сердце красоту этих мест. Ей уже давно казалось, что именно здесь, в этих невзрачных, не имеющих четкой формы и границ пространствах лучше всего выражается русская душа – аморфная, растекающаяся, зыбкая. И это соответствие пейзажа души и пейзажа окружающего как-то успокаивало, если не сказать – завораживало. На душе ее стало легко и безмятежно, ибо уходил вечный грех, так или иначе мучающий тонкие души: грех захвата человеком природы – по праву силы. Марусе совсем не хотелось разнообразия природы только для себя, как это происходило и происходит во всех окружающих Петербург ансамблях, ей хотелось естественного слияния с природой, растворения в ней, гармонии.
   И вот здесь, в забытом Богом поселке и окружающих его пустошах, она неожиданно нашла желанное. Или почти нашла. Там, за оредежскими холмами, царила над природой власть, подлинное имперское насилие, скрывающееся под личиной блеска мыслей и слов, а здесь, в бедности, еще жили созерцание и пространство, завещанные Стоглавом[25] и радонежским старцем.[26] И сейчас Маруся вдруг, как никогда, ощутила свое растворение в предрассветных туманах и серых гризайлях[27] утреннего леса.
   Вырин тоже перестал тянуть, утробно вздохнул, будто с облегчением, и, миновав густой черничник с зеленым бисером будущих ягод, вывел свою полузачарованную хозяйку на высокий берег очередной речки. Склон был густо заплетен упавшими деревьями, перевитыми кустами, внизу голубели озерца незабудок, а посередине на маленьком островке мерцал огонь в окнах почти игрушечного домика, словно перенесенного сюда с гравюр двухсотлетней давности. Вокруг стояла неправдоподобная для лесного утра тишина, но в ней не было покоя, а только какой-то перехватывавший горло спазм. Маруся невольно протерла глаза и ущипнула себя за руку, но пес, быстро обернувшись, уже нырнул в гущу. Маруся, едва не упав от неожиданного рывка, тоже окунулась в зелень, еще хранившую вчерашнее тепло, и по невидимой сверху тропинке спустилась на берег.
   Вырин уже брезгливо трогал лапой воду.
   – Ты уверен, что… это необходимо?
   Но собака вместо ответа спокойно вошла в прозрачный коричневатый поток, и вслед за ним Маруся тоже оттолкнулась от плотного прибрежного песка. Вода на удивление оказалась парной и плотной, как в море.

Глава 3

   С появлением Сирина Павлов неожиданно оказался в центре внимания гораздо большего числа народу, чем ему того хотелось бы. Откуда ни возьмись появились всевозможные знатоки, стали агитировать его вступить в члены всевозможных собачьих клубов, въедливые собачники приставали прямо на улицах, и даже продавщицы собственных шуб теперь буквально повисали на нем с бесконечными расспросами о «прелестной собачке» и таскали для передачи всякую ерунду, вроде псевдокостей. Не восторгалась одна только Ольга, встреченная Павловым почти случайно в парке неподалеку от ее дома. Она оценивающе оглядела пса и, пробурчав про сомнительный постав и еще что-то маловразумительное, вдруг хмыкнула:
   – Слишком много… виртуозности, скажем так. И эта надменная насмешечка над клыками. Но главное… – Ольга посмотрела прямо в глаза растерявшемуся Павлову, – души в нем нет.
   – Но это же собака! – промямлил он.
   – Вот именно, – уже равнодушно подтвердила Ольга. – Смотри, будь поосторожней с ним. Ночью тебя же, благодетеля, придушит и красиво уйдет.
   «Нет, она все-таки немного сумасшедшая, несмотря на все свои таланты!» – вздохнул про себя Павлов и ревниво погладил мраморную, воистину античную, голову пса.
   А через день после этого идиотского разговора Сирин исчез. Причем исчез совершенно необъяснимо. Быстро привыкнув, что собака не отстает от него ни на шаг, Павлов спокойно ходил с Сириным без поводка – и всегда пес ровно бежал чуть впереди него. В тот же раз Павлов едва успел свернуть с улицы Социалистической на улицу Правды, как через пять секунд, едва только обогнул полуподвальный магазинчик, Павлов вдруг заметил, что собаки нигде не видно.
   «Должно быть, замешкался за углом», – подумал Павлов и быстро вернулся обратно. Однако и там повторилась та же история – нигде никаких собак. Он кричал, останавливал прохожих, даже, против всех своих правил, обратился к ментам у метро – бесполезно. А главное, было в этом исчезновении нечто обидное, почти унизительное, но что именно – Павлов никак не мог понять.
   Однако он поставил на уши всех, кто, по его мнению, мог помочь в розыске пса, задействовал радио, сам мотался ночью по городу, клеил аршинные объявления, но… все оставалось безрезультатным. Сирин все-таки сильно прикипел к его сердцу, и красота его была действительно неземная.
   Тем не менее спустя три дня пес объявился так же неожиданно, как исчез. Просто возник у подъезда, и самое странное, что ни тени раскаяния не было у него на морде.
   Павлов, собиравшийся показать характер, выдержал всего несколько часов и сдался под холодным, почти насмешливым взглядом карих глаз. Зато после этого Сирин беспрекословно поднялся на борт «Гуньки» и безукоризненно продержался весь небольшой шторм, в который они попали у Серой Лошади.[28] Только когти уж очень неприятно царапали отполированную палубу.
   А вскоре, еще после пары подобных исчезновений, Павлов привык. Видно, такая ему досталась собака, и ничего с этим не сделаешь, а может, Сирин – просто половой гигант и удирает по гулящим самкам, которых в огромном городе не счесть. Ради любопытства Павлов даже пожертвовал сотней долларов и сводил Сирина в собачий бордель, но тот аристократично и даже брезгливо отказался от всех предложенных ему сучонок, вызвав неподдельное удивление хозяев заведения.
   – Что ж, видно, вольная любовь слаще, – рассмеялся Павлов и перестал волноваться насчет регулярных пропаж пса. Он все-таки взрослый и вполне самостоятельный субъект.
* * *
   Подступал август, а с ним и очередная волна тоски, на этот раз имеющей более или менее внятный привкус Ольгиного равнодушия и почему-то – так и не найденной усадьбы. Что ему было это умершее имение, которому уже никогда не воскреснуть? Павлов всегда с любопытством читал об энтузиастах, пытающихся вдохнуть жизнь в такого рода погибшие места. Ведь любому известно, что оживить труп невозможно, что, даже восстановив дом и парк, невозможно восстановить ту среду и ту атмосферу, которые породили красивую, но навсегда ушедшую жизнь. Что же тогда движет этими людьми? Какой самообман или какая глупость? Но так он думал до этого. А вот теперь сам вдруг начал неизбывно тосковать о серебряных ивах вокруг луга, о забавном шале, но больше всего – почему-то о двух одиноких деревьях, казавшихся ему теперь настоящими пиниями Рима. Как знать, может быть, тот, кто посадил их, тайно грустил о невозможности побывать в Вечном городе, или просто вернуться туда, или о любви, которую там потерял… Обедневший капитан, с горя построивший уединенное шале, чтобы там страдать… или мять крестьянских девок… Но тут мысли Павлова, сделав романтический круг, обычно вновь возвращались к Ольге, и тоска становилась все сильнее. Он уже внутренне желал даже исчезновения Сирина, что отвлекло бы его и, так или иначе, заняло чувства другим. Однако пес все последнее время только внимательно на него смотрел и старался вести себя как можно послушней. Это трогало, но от тоски не спасало. Потом Сирин и вовсе как-то скукожился, стал вялым и хмурым, и Павлов пристыженно собрался вывезти его, наконец, за город.
   Он, ни на что не надеясь, позвонил Ольге, но она, разумеется, отказалась, сославшись на то, что ей интересно только новое, а все места вокруг Питера она уже знает слишком хорошо. Ответ был циничный, но честный.
   – А ты съезди со своим аристократом туда, где его подобрал, – под конец усмехнулась она. – Только сразу сворачивай направо, к Батову, там псу раздолье, они[29] же сами вечно держали этих… как их… свирепых, но продажных…[30] А впрочем, ерунда, забыла. Ну и… потом позвони, расскажи.
   Это была почти победа, и воодушевившийся Павлов с оживившимся Сириным рванули по Киевскому тракту.
   Действительно сразу за дорогой у Оредежи начинались поля, которые трудно было представить: дикие, жирные, нехоженые. К вечеру, съев на пару с собакой все содержимое огромного рюкзака, Павлов утомился, правда опьяненный больше воздухом, чем вином, но Сирин упорно не давал ему присесть и тянул все дальше и дальше. Давно исчезли следы человеческого жилья, даже былого, а пес все не уставал исполнять свой причудливый танец вольной твари в лесу. И Павлов не мог отвести глаз от уверенных, плавных и в то же время стремительных движений этого сильного животного. В сумерках они вышли на низкий берег какой-то болотной речонки, где Сирин, налакавшись вдоволь водицы, вдруг успокоился, уткнул голову в лапы и мгновенно заснул. Павлов тоже сел и почувствовал, как его необоримо тянет в сон.
   Вообще говоря, сон есть не только тайное прибежище русского человека, но и какой-то сладкий его соблазн, в котором он подспудно надеется найти не то облегчение, не то ответ. Мысль эта закладывается ему с детства бесконечным вдалбливанием пословицы насчет мудреного утра. Потом в дело вступают всяческие исторические сны, которые открывали героям их славное будущее. И под конец добивают русского человека и герои литературные, то и дело засыпающие и видящие бог знает что. Ладно бы это были какие-то высшие люди – так нет, обыкновенные совершенно обленившиеся барчуки, полусумасшедшие девицы, разбитые в пух и прах генералы и всякая прочая шушера.
   Павлов попытался припомнить еще кого-нибудь, но заснул.
   Проснулся он, как ему показалось, от блеска воды, неожиданно заигравшей оранжево-синими сполохами. Однако никакой луны или северного сияния на небе не было. Павлов невольно протер глаза и увидел, что там, где речонка делает плавный изгиб, на фоне высокого противоположного берега, образующего живописный задник, стоит островок. А на нем игрушечный дом самых современных форм: гнутые конструкции, стекло, одинокий японский клен.
   – Ты что-нибудь понимаешь, а, Сирин? – Однако невозмутимая морда собаки говорила о том, что понимать тут и нечего, что весь этот фантастический вид – нечто само собой разумеющееся, и принимать его надо так, как есть. – И кому же пришло в голову тут такое устроить? Бабки-то ведь затрачены бешеные, а престижа никакого… Уж не напроситься ли нам в гости, а, Сирин? – Павлов быстро прикинул, что плыть тут пять минут, никак не более, если, конечно, не попадешь на невидимую с берега быстрину или, хуже того, в водоворот. Но уж слишком неожиданным оказалось зрелище – и слишком соблазнительно близким.
   Павлов быстро разделся и, подняв над головой узел с одеждой и кроссовками, ухнул в ледяную воду. Сирин, мирно отфыркиваясь, поплыл рядом. Через несколько минут они вылезли на противоположный осклизлый илистый берег, вероятно кишащий всякими мерзкими тварями. Павлов уже совал в джинсы вторую ногу, как вдруг услышал над собой насмешливый женский голос:
   – Неужели боги послали мне второго Одиссея? Но предупреждаю сразу, странник: я не Навсикая. Скорее – Кирка.[31]
   Павлов, стоящий в одной из самых нелепых и смешных для мужчины поз – на одной ноге, согнувшись, с недонадетыми штанами, тихо выругался, но мужественно закончил процесс одевания и только после этого поднял голову.
   Опершись коленом на декоративный валун, над ним стояла женщина с молодым лицом и почти седыми волосами, небрежно собранными в узел. Она насмешливо щурила синие глаза.
   – Простите, что явился без приглашения, – обезоруживающе улыбнулся в ответ на ее откровенный и любопытный взгляд Павлов, – но уж больно тут у вас интересно. Надеюсь, никому не помешал, ничего не нарушил и ничто не испортил…
   – В общем-то надеетесь верно. Я живу одна, по ночам не сплю, собак люблю, новых людей любопытствую. Так что пока все в порядке. А то, что без приглашения, так это совсем несложно теперь исправить…
   – Так не бывает, – вырвалось у Павлова.
   – Почему же это так не бывает? Могу даже очень это объяснить, да вы и сами можете придумать с десяток вариантов прекраснейших объяснений. Только скучно все это, уж лучше сразу примите все, как есть. – Они прошли по ухоженной дорожке, посыпанной каким-то мерцающим гравием, и поднялись на стеклянную терраску без перил. На этой живописной терраске, откуда открывался фантастический вид, белел изящный столик, на котором стояли кофеварка, бутылка вина и два бокала.
   – Вы хотите сказать, что ждали… кого-то?
   – Почему же так сразу и не говорите – «меня»? Ах, да, как я могла ждать вас, вас не зная! Но это все равно, садитесь, пейте, что хотите, и рассказывайте.
   «Сумасшедшая», – тотчас же мелькнуло у Павлова, но так спокойно было насмешливое лицо в ореоле седых волос, что мысль эта быстренько улетучилась, так и не успев оформиться окончательно.
   – Тоска заела, – неожиданно для себя самого просто сказал Павлов и налил полный бокал вина. Вино оказалось вязкое и тягучее.
   – Это не кровь, это – марсала, – поспешила пояснить женщина. – Тоска… Тоскана, эти лиловеющие от густого воздуха холмы и вечный угол красной крыши, и пинии…[32]