– Я видел две пинии здесь неподалеку, то есть не пинии, а как будто… – Губы Павлова произносили все эти слова, а сознание тем временем отчетливо фиксировало какую-то невероятную абсурдность всего происходящего. – Скажите, это сон?
   – Сон? Нет, конечно! Кто бы во сне сказал вам, что это сон? Меня зовут Татьяна, Тата. А вас…
   – Сергей. А собаку – Сирин.
   – Как хорошо! А то я думала – Бокс Третий. Знаете, здесь шагу невозможно ступить, чтобы не… Все эти геометриды, махаоны, круглые железные столы, фланелевые пиджаки, пикейные юбки…[33] Я так устала и так хотела бы вырваться…
   Вопрос «а почему бы вам не переплыть речку и не сесть в Рождествено на автобус» даже не пришел Павлову в голову. Вместо этого он взял тонкую холодную руку в свою:
   – Ах, я знаю, из себя трудно вырваться. У меня, например, совсем не получается. То есть я готов, совсем готов, но как – понятия не имею. Говорят, надо просто начать все делать по-другому? Но я пробовал делать все не так, как привык. Не так есть, не так пить, не так читать, одеваться по-другому, заниматься какими-то совсем-совсем другими вещами… Мыслить и вправду начинаешь немного иначе, но чувства! Чувства никуда не денешь, их не перевернешь, не сменишь, как… одеколон.
   – Есть нечто худшее, чем чувства, – печально ответила Тата, и пальцы ее дрогнули. – Есть власть культуры – и ты в ней, как в сетях. Вот я, например, уже давно и прекрасно знаю, что мне никогда не избавиться от образов, которые на самом деле давнымдавно сгорели, сгнили, рассыпались в прах. А кто-то все равно все выходит в сад, и полыхают зарницы, и чем-то горьковатым тянет с полей[34] И что самое ужасное – эта ловушка все продолжает смыкать свои железные челюсти. И тут вся разница в том, кто в какую ловушку попал. Вот вы… Впрочем, раз вы здесь, то вопрос мой неуместен. Лучше задам другой вопрос – почему?
   – Я в детстве, до школы еще, жил на Козьем болоте, ну, на Почтамтской, в коммуналке, и весь этот фиолетовый снег вечером на Морской, граненые деревья зимой в сквере…
   – Понятно, понятно, – остановила его Тата, – только не продолжайте. – Она как-то нервно посмотрела на высокий берег. – Но вам пора, уже светает.
   Павлов торопливо поднялся, хотя был уверен, что просидел на терраске никак не больше получаса.
   – Сирин! Сирин! – Однако пес не отзывался. – Послушайте, я без него никуда не поеду, – вдруг решительно сказал он и приблизился к этой загадочной женщине.
   – О, господи! – прошептала Тата. – Вы с ума сошли! Давайте поищем вместе.
   Но пес так и не отзывался, хотя только что лежал под стеклянным полом террасы, выглядя сверху каким-то нелепо распластанным подобием динозавра.
   – Так получилось, само как-то… Я ничего не имел в виду… – как мальчишка, начал оправдываться Павлов, но Тата уже поспешно тянула его к берегу.
   – Ступайте, ступайте, никуда он не денется, побегает и вернется… Идите же!
   – Да вы что? До города километров пятьдесят! Нет, я никуда без него не уеду! Сяду вот тут и буду ждать! – Он уселся на валун, на который до этого опиралась коленом Тата.
   На секунду ее лицо стало таким же бело-серебряным, как волосы.
   – Да вон ваша собака, уже на том берегу, видите?
   Действительно среди чахлых кустов низкого берега мелькали черно-белые пятна. И Павлов быстро снова разделся и, не оглядываясь, бросился в воду.
   Но на берегу он напрасно бегал и звал Сирина – ему отвечала только болотная тишь, а шале на острове – да и сам остров – пропали в ночной августовской мгле.
* * *
   Павлов с трудом добрался до машины, лег на заднее сиденье и вернулся в город только после того, как рассосались утренние пробки. Как ни странно, подступившая уже совсем близко тоска, словно застыла в своем обычно неумолимом движении. Или было просто не до нее? Очередное исчезновение Сирина, странный дом и еще более странная женщина совершенно поглотили его мысли и чувства. Особенно засела у него в сознании последняя. В ней было то, чего так не хватало ему в большинстве современных женщин: полное отсутствие желания понравиться. Как человек молодой, холостой и с деньгами, Павлов не раз ради любопытства залезал в Сеть на соответствующие сайты и всегда выходил оттуда с ощущением глубокого омерзения. У него никак не укладывалось в голове, как молодые, вполне нормальные и даже привлекательные на вид дамы и девицы пытаются продать себя всеми доступными способами. Из каждого комментария так и кричало одно: ну возьми меня, меня, я лучше той и лучше этой, как угодно, только возьми! И уже ничего удивительного не было после всего этого в циничных реакциях развращенных таким образом мужчин. Разумеется, он понимал, что пропаганда вечной молодости и красоты, так усиленно насаждаемая отовсюду, обращена вовсе не на то, чтобы люди действительно были здоровы и хорошо выглядели, а исключительно для того, чтобы выгодней продаться. Что большинство, как всегда глупое и податливое, давно съело эту приманку и теперь из кожи вон лезет, чтобы соответствовать идиотским стандартам, не имеющим ничего общего с подлинной красотой и с настоящей женственностью. Все эти нынешние бабы подменяют влекущую власть пола легкой доступностью. Этой легкой доступности наслаждения не так-то легко противиться, но все же вполне по силам человеку, тем более что тело – не уникально. А вот противостоять глубокой и темной нерассуждающей власти пола…
   Но, похоже, нынче все позабыли о влекущих тайнах бытия, подменив их рублем и плотью. Что ж, похоже и впрямь, как говаривал старина Тютчев, не плоть, но дух растлился в наши дни[35] И когда толпы молодых девиц превращаются в простые готовые к употреблению овощи, что можно ждать от мужчин? От одной мысли об этом Павлова уже передергивало. Многое можно понять, многое даже оправдать. Конечно же, человек слаб, нестоек, и девушкам ныне, в этот продажный век, ужасно сложно, но… Но не до такой же степени. Павлова неизменно поражала степень, до которой дошло ныне это убожество духа.
   А тут красивая женщина вела себя абсолютно естественно, говорила открыто и в то же время об очень личном, не было у нее ни маникюра, ни косметики, ни сногсшибательного загара, зато шел от нее ровный глубинный ток теплой женственности, от которой кружилась голова. «Вот меня и закружило, – подумал Павлов, – должно быть, оттого, что такая естественная женственность чрезвычайно редка в наше время».
* * *
   Сирин, как ни в чем не бывало, появился на этот раз всего через пару дней, но к этому времени Павлов понял уже окончательно, что влюблен в столь необычно явившуюся ему Тату по уши. Он придирчиво осмотрел пса, глупо надеясь, что обнаружит на нем какие-нибудь знаки того, где тот был. Может быть, он, мерзавец, просто просидел все эти дни у стройных Татиных ног? Но на Сирине, как всегда после его отлучек, не было и намека на странствия: все та же идеально ровная, лоснящаяся шерсть, ни ссадины, ни пятнышка грязи, хотя всю ночь перед его возвращением бушевала сильная гроза с ливнем. – Черт знает что такое! – резюмировал Павлов и собрался сегодня же снова ехать туда, не знаю куда. Он уже давно и безуспешно изучил карту, на которой, кроме странно прямых безымянных не то речонок, не то канав, в этом месте не было изображено ничего. Он даже залез в Google, но и там промелькнула лишь унылая штриховка болот да еще какая-то проселочная дорога, которой он, кстати, нигде не пересекал. Сирина Павлов на этот раз решил оставить дома. Пес оскорбленно выл за запираемой дверью, но тут гнусно затрезвонил междугородний, и вернувшемуся Павлову сообщили о поставке новой партии шуб, которую надо было немедленно принять. А назавтра грянула аудиторская проверка, и еще несколько дней нечего было и думать о том, чтобы куда-то там еще выбираться.

Глава 4

   Сквозь нежный прибрежный туман дом казался беспомощно сделанной акварелькой: охряные стены, несколько шатких колонн, с которых, шелестя, осыпалась краска, поющее под речным ветром круглое окно крошечного мезонина, скрипящие от времени перила белого крыльца. Марусе невольно захотелось крикнуть: «Мисюсь, где ты?»,[36] но вокруг было так тихо, что теперь любые слова прозвучали бы совсем неуместно. Розовые пятна солнца кое-где уже лежали на влажном песке. Пока Маруся выливала воду из кроссовок и отжимала футболку и шорты, Вырин уже двумя прыжками преодолел крыльцо и разлегся на веранде, в которой едва поместился.
   «Интересно, чье же это имение? – неторопливо обходя дом, подумала Маруся. – Тут, на севере, никто и не строился. Может быть, дача? Но дач так не строили… Да, вот и парадное крыльцо, и словно бы даже след от пушечки. Но размеры, размеры – таких просто не бывает, а если бы и были и так сохранились, то об этом кричали бы давно все справочники. Странно…» Все это было и в самом деле весьма странно. Однако домик стоял и даже пах чем-то давно забытым, читанным только в книгах: то ли пенками со свежих сливок, то ли бельем под нагреваемым на плите утюгом.
   Наконец, Маруся осторожно поднялась на веранду и толкнула дверь с веселой рамкой из разноцветных стеклышек.
   В крошечных сенцах, темных и ветхих, пахло мышами и почему-то шоколадом. Из них шли две двери, хотя Маруся была уверена, что снаружи дом был никак не больше одних этих сеней. Она долго колебалась, какую же ручку тронуть: гнутую медную или латунную с акантовым листочком, но любовь к античности перевесила, и она толкнула левую. Дверь, шурша, растворилась, и Маруся попала в крошечную комнату с двумя окнами, служившую, вероятно, гостиной: овальный ореховый столик, пара гнутых полукресел, изразцовая печка с шандалами. На столике в беспорядке валялись книги, в том числе и раскрытые. От всего веяло покоем и отрешенностью.
   Маруся осторожно подошла к окну, но не увидела ничего, кроме кустов жасмина и сирени, которых, кстати, явно не было снаружи. Или она их не увидела? Но этого просто никак не может быть – она обошла домик со всех сторон, даже касаясь стен руками; никаких кустов вокруг не было и в помине. Странно. Однако кусты шевелились под речным ветерком и даже слабо благоухали. Тогда она, не дыша, села на полукресло, ожидая, что оно сейчас под ней рассыплется. Но штофное сиденье только легко вздохнуло, принимая ее, и Марусе тут же показалось, будто она сидела в нем всю жизнь.
   Некоторое время она просидела, как школьница, сложив руки на коленях и ожидая неизвестно чего, но потом взгляд ее невольно скользнул по раскрытой странице.
   «…предстал оледеневший человек, маскирующий свое беспокойство, скрывающий сердце под гордыней, а гордыню за „неприсутствием“…»[37] Слова эти были энергично отчеркнуты ногтем. Марусе стало как-то не по себе и от этой фразы, и от тишины, и от непонятных кустов за окнами. Она уже положила руки на подлокотники, чтобы подняться, но сзади послышался звук открываемой двери. Маруся похолодела: никакой двери, кроме той, в которую она вошла, в комнате не было.
   – А вы дальше прочтите, дальше, – произнес за ее спиной красивый мужской голос.
   Не поворачивая головы, Маруся послушно наклонилась к странице.
   «…Человек горящего холода и зачинатель дела, в котором сочетаются расчетливость и необъятность», – прочитала она вслух.
   – Вот именно, – голос был печален. – Но и это еще ничего не объясняет. Сидите, сидите, – и в следующее мгновение на втором полукресле перед Марусей оказался высокий, очень худой человек лет под сорок, с поредевшими русыми кудрями, мягкой бородкой и хищными, изящно вырезанными ноздрями тонкого носа.
   Он взял ее руку и склонился над ней:
   – Артемий Николаевич. Гильо. Однако, несмотря на фамилию, по матери русский столбовой дворянин…
   Маруся даже вспыхнула: она всегда хотела когда-нибудь увидеть человека, который мог проследить свою родословную никак не позже, чем с XV века. Но хозяин, видимо, понял ее неправильно.
   – Ежели сомневаетесь, можете справиться в Бархатной книге. Ба…
   – О, нет, что вы, я верю, верю!
   – Продолжаю. Владелец сего именьица, но без душ – однодворец так сказать…
   Маруся быстро окинула взглядом его вельветовые джинсы и мятую ковбойку.
   – Послушайте, зачем вы разыгрываете этот спектакль? Какое имение, какие души, когда за окном двадцать первый век?
   – За окном, между прочим, персидская сирень и валенсийский жасмин. Я хотел было и акацию, поскольку под ней, как известно, никогда не водятся никакие гады, но нигде не мог найти турецкой…
   – Хорошо, пусть сирень, но что за понятия? Вы купили этот остров?
   – Купил? Нет, его купил, кажется, прапрадед, после того как вернулся с Крымской…
   – Тоже ладно, но зачем вы тут изображаете какого-то помещика?
   – Я не изображаю – я живу, – усмехнулись под русыми усами совсем молодые еще полнокровные губы. – Да, представьте, жил и живу. Впрочем, простите, я, вероятно, ошибся, и вас совсем не интересует усадебная жизнь и прочие минувшие прелести. В таком случае – покорнейше прошу извинить, – и Артемий Николаевич уже приготовился взять в охапку лежавшие на столике книги.
   – А что это за книги? И про кого?
   – Лучше – про что. А про то, как все это, – он неопределенно махнул рукой, – ушло. Только вот что ушло сначала: плоть или дух? Вещи или восприятие? Или просто-напросто все в этот мире как явление доходит до некоего предела и становится пародией на само себя? Но… идет ли этот процесс изнутри или его что-то или кто-то подталкивает снаружи? Как, например, этот господин. – Артемий пустил веером страницы другой, закрытой книги, одетой в мраморный самодельный переплет. – Ведь именно с ним вошло в русскую литературу – и, соответственно, в русскую жизнь – нечто новое и блистательное, но в то же время и страшное. И разрушило… И он никогда не будет, как Пушкин, символом и дыханием всего народа… – Маруся слушала эти полубезумные речи, но по спине у нее вдруг пробежал озноб – не от слов, но от какой-то глубинной их истинности. На мгновение ей показалось, что перед ней открылась какая-то черная, холодная и бездонная яма. – Понимаете, еще с самого начала можно было заметить в нем излишнюю виртуозность, чуждую русскому, а потом и пошло-поехало. Эта насмешливая надменность по отношению к читателю, и главное – его тонко-тонко, еще едва уловимо намечающаяся бездуховность. Сначала просто где-то чего не хватало, где-то были провалы – а ведь русскую литературу всегда отличало что-то существенное, то есть требовались не только художества, но и добрые чувства. Да, да, непременно добрые, благие… И – чувства – в первую очередь. Недаром Бунин назвал его «чудовищем»…
   – О, господи, так вы это про – Сирина! – вырвалось у Маруси почти с облегчением.
   – Разумеется. – Но в следующую минуту пыл хозяина почему-то вдруг угас столь же неожиданно, как и возгорелся. – Впрочем, извините, – несколько смущенно произнес неизвестный мужчина, – ведь я не предложил вам чаю, болван! Утро, туман, да одежда на вас мокрая. Сейчас, сейчас. – Он заторопился и через несколько минут вернулся с подносом, на котором шипела спиртовка с бульонкой и на розовой тарелочке лежали какие-то булочки.
   – А я думала – вы принесете самовар, – выдохнула, сама того не ожидая, Маруся.
   – Но кто же его, простите, поставит? – искренне удивился Артемий. – У меня слуг нет. Бриоши, к несчастью, тоже не очень свежие.
   Однако вкус и чая, и булочек, несмотря на непривычность обстановки, оказался замечательным. Маруся съела все до одной, но дальше слушать речи про нелюбимого ею писателя ей не хотелось.
   – А ваша усадьба есть в справочниках? – попыталась она сменить тему. – Сейчас вышли очень хорошие обзорные книги, прямо по районам…
   Артемий задумался:
   – Ну, возможно, в Алфавитном списке по уездам или в каком-нибудь обзоре помещичьих усадеб… Не знаю, не интересовался. А вам, собственно, зачем?
   – Не знаю, – честно ответила Маруся. – У меня душа оттаивает, когда я попадаю в такие углы. Знаете, эти въездные аллеи, отцветшие куртины, старички за преферансом, дети на качелях…
   – Знаю, – серьезно подтвердил хозяин.
   – У меня ничего этого не было – этого золотого, общестарорусского детства, и я чувствую свою шаткость, неуверенность, словно опоры нет… А когда я попадаю… пусть даже на руины, мне становится хорошо, прочно как-то, спокойно… Мне это очень, очень нужно. Мне говорят, что сегодня мало кому такое нужно, но это неправда, всем нужно, просто они не понимают… – Тут Маруся окончательно сбилась и встала. – Спасибо, я, пожалуй, пойду уже…
   Артемий тоже поднялся и положил ей на плечи свои худые, на вид почти бесплотные руки, ощущавшиеся однако тяжело и значительно. От них шел жар, и Маруся невольно посмотрела прямо в серые глаза под тяжелыми тонкими подрагивающими веками.
   «Вы нужны мне», – прямо говорили они, и Марусино сердце дрогнуло от жалости и любви. Конечно, трудно жить такому странному, никем нынче не понимаемому, вероятно, свихнувшемуся на прошлом, в общем-то молодому еще человеку. Сидит в своем придуманном мире, как в скорлупе… – Я еще… приду, – прошептала она и опрометью выбежала из гостиной, успев все же заметить в сенцах новую полураскрытую дверь, за которой сверкнул блестящий бок рояля. Совсем смешавшись от увиденного и услышанного, Маруся позвала Вырина, как что-то единственно реальное, но противный пес не показывался и на крик не отзывался. Она с тайным страхом обежала домик, но, кроме голого прибрежного песка, не увидела ничего. Не было ни кустов, ни собаки, а рояль в это крошечное помещение внести было и вовсе невозможно. И, словно спасаясь от самой себя, Маруся с разбегу бросилась в воду.
* * *
   Она долго плутала лесом, разбила коленку и даже, к своему ужасу, – ибо гонорар должен был прийти только через пару недель – утопила в болоте кроссовку. Наконец, уже где-то часам к трем пополудни, она вышла в придорожный борок, который нельзя было спутать ни с каким другим, и через полчаса оказалась дома. Пса-предателя там не оказалось, но Маруся, как ни странно, не испытывала по этому поводу никакой тревоги или злости. Все-таки именно благодаря ему она попала в этот странный дом и увидела этого непонятного, наверняка ненормального, но такого красивого и удивительного человека. А пес – что? За время, прожитое за городом, Маруся вполне прониклась крестьянским убеждением, что никакая собака в лесу не пропадет. Завтра же она встанет пораньше, переведет свои положенные десять тысяч печатных знаков и уже сама отправиться на остров. Но плавание в утренней реке не прошло для Маруси даром: на неделю она слегла с жесточайшей простудой, так что даже пришлось посылать появившегося Вырина к соседке с запиской в зубах. Меду Марусе принесли, но на ноги она поднялась только к первому Спасу.

Глава 5

   Август стоял грозовой, но не было в этих грозах напряжения и духоты; просто по утрам легко дышалось, травы поднимались выше пояса, и деревья постоянно сверкали свежевымытыми листьями. Маруся, еще болея, как-то быстро и складно закончила переводить бесконечные россказни про неподражаемого сэра Эндрю, гонорар вместе с новым заказом ей привезла приятельница, и потому теперь в середине месяца у нее неожиданно образовалось несколько совершенно свободных дней. Несколько раз она уходила с Выриным далеко в поля, но присмиревший в последнее время пес почему-то никуда больше не рвался и вел себя добропорядочным домашним животным. Не добившись толку от Вырина, Маруся сама принялась исследовать все окрестности в поисках того молодого борка, от которого теперь дорога к островку казалась ей простой и ясной. Но борок исчез, словно сквозь землю провалился.
   В принципе в этом не было ничего удивительного: по Полужью теперь бесследно исчезали не то что борки, а целые леса, и Маруся сама часто просыпалась от выматывающего душу, как сирена воздушной тревоги, звука пил где-нибудь за Ящерой или Веряжкой. От него было невозможно избавиться, он ввинчивался в нервы, проникал в самую плоть, и потом, стоя порой на платформе и видя, как проносятся мимо в сторону белоглазой чуди[38] вагоны с мертвым лесом, Маруся никак не могла избавиться от сравнения этих товарняков с вагонетками Дахау. Так что, должно быть, нет более того борка, как и не было, а в незнакомом месте найти искореженную тракторами землю и пни в нынешнем августовском буйстве было практически невозможно.
   Тогда Маруся стала просто бродить по окрестным лесам наобум. Она открыла для себя много прелестных уголков, обнаружила нетронутый брусничник, как розовой пеной, залитый спеющими ягодами, и даже один раз увидела медведя, с жадностью пожирающего остатки малины. Но ничего похожего на болота, встретившиеся тогда на ее пути к островку, не было и в помине. Наконец, она решила прибегнуть к народной магии: хоть это и было весьма неудобно, надела левый сапог на правую ногу, воткнула в отворот куртки иголку и отправилась искать такое место, чтобы там рядом с молодой жизнью новой поросли обязательно стояли бы деревья, уже приговоренные к смерти, и лежали бы мертвые, как гробовой доской, покрытые мхом стволы.
   Часа через два она все-таки нашла нечто подобное – своеобразное лесное кладбище с уже засохшими ночными красавицами, которые, как большинство красавиц, в глубокой старости становятся особенно страшными. Здесь было прохладно, а качающиеся стволы терлись друг о друга и скрипели, вызывая мурашки по всему телу. Вырин, устроившись под вывернутым корнем полусгнившего дерева, свернулся в кольцо и периодически тихонько рычал, нервно вертя кудлатой головой. Марусе стало вдруг жутко не по себе, ибо точно так же, как собака, она чувствовала свое полное ничтожество и бессилие в этом диком и недружелюбно поглядывавшем на нее мире. Быть может, человек деревенский, с детства выросший на сказках и в лесах, и способен органично войти в подобное пространство, но литературной женщине, тридцать лет прожившей в огромном, пусть, правда, и тоже мифическом городе…
   Маруся сжала пальцами иголку и поспешно забормотала нечто невразумительное о том, что ей непременно нужно выбраться отсюда, и чтобы полноправный хозяин леса помог ей выйти на нужную дорогу:
   – Сгинь, сгинь, обернись, красной шапкой поклонись… Лист против сердца, рябину на хребет, угроз нет и просьб нет… выведи до петухов меня, травой до груди да лесом до пня…
   Слова были совершенно бессмысленными, но, произнося их, Маруся все отчетливей понимала, что именно в таких местах и рождалась у русского человека его безнадежная лесная вера, не ушедшая даже с православием. Какой-то живой трепет разливался по лесу, и, когда где-то вдалеке вдруг промелькнуло что-то ярко-красное, она даже не удивилась и не испугалась. Зато вскочил Вырин, но, вместо того чтобы с лаем броситься вперед, спрятал хвост между костлявых задних лап и как-то боком потрусил к еловым зарослям.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента