Она сжала мою голову ладонями. Потом ласково оттолкнула меня. Ее улыбающиеся губы задрожали еще сильнее, и мне почудилось, что в ее глазах стоят слезы. Ни слова не говоря, она открыла дверь, и мы очутились на улице, где с наступлением сумерек сгущался зимний туман.
На сей раз он снова забыл о моем присутствии и обращался не ко мне. И вдруг его удивленные, полные недоумения глаза встретились с моими. Казалось, он хотел понять, кто я такая и что мне здесь понадобилось. Или будто я задала ему какой-то неуместный вопрос. Он прошептал: "Странно, с чего вдруг я стал вам рассказывать эту историю".
Сначала я не ответила. Я выжидала, чтобы удостовериться, вернее, почувствовать, дошел ли он до нужного состояния, не пора ли ускорить события, или надо выждать еще. И тут произошло нечто странное, его губы задрожали, их уголки опустились книзу, и все лицо вдруг пошло мелкими морщинками - как у собирающегося заплакать ребенка. Это длилось всего лишь мгновение, какую-нибудь секунду, но было так явственно, что ошибиться было нельзя. Я решила, что он "созрел", и сказала: "С чего? Да с того, дорогой мсье, что отныне вы испытываете неодолимую потребность рассказать мне эту историю. Воскресить тщательно погребенные воспоминания. Разве я не права? Как давно вы об этом не вспоминали?" Он потупил взгляд, медленно, неуверенно провел рукой у виска, по волосам, по непокорной пряди, потом рука сделала неопределенный, быстрый жест, точно собираясь встряхнуть кастаньеты. Наконец он поднял голову, и в глазах его был пугливый вопрос. "Вы правы, довольно давно". Я подалась вперед: "Так вот, дорогой мэтр, настало время взглянуть на эту историю в упор. Готова спорить, что именно то, что вы сейчас воскрешаете из забвения, отравляет воздух, которым вы дышите, а вместе с вами его вдыхает мадам Легран. Это и оказывает на нее губительное влияние, тем более сильное, что это нечто неощутимое и почти невыразимое. Если я вас правильно поняла, до сих пор рассказывать было легко. Трудности, испытания начнутся только теперь - не так ли?"
"Может быть", - сказал, вернее, шепнул он. Он смотрел куда-то вдаль. Точно пытаясь разглядеть в туманной дали какие-то очертания. Его лицо было неподвижно. Даже бровь не двигалась. Он только близоруко прищурил глаза. Потом добавил: "Вероятно" - и встал. "Пожалуй, - сказал он, повернувшись ко мне спиной, чтобы взять пальто, - пожалуй, мне не повредит, если я соберусь с мыслями". "Ой!" - про себя воскликнула я, но было уже поздно удерживать его я, конечно, не могла. Он откланялся, улыбнувшись самой что ни на есть светской улыбкой, сказал: "До вторника". Но я уже знала тогда, как знаю теперь, что он не придет: я нанесла ему удар слишком рано.
Вот уже месяц, как он не является. Так же, как и его жена, Марилиза, а это меня беспокоит. Неужели это он не пускает ее?
16 марта.
Прошел еще месяц. Боюсь, что дело сорвалось. Решительно, мне еще многому надо учиться. Бедная девочка! Я беспокоюсь, чем все это кончится для нее?
Прослушала записи их признаний - и мужа и жены. Что-то смутно вырисовывается. Почти убеждена, что она не имеет оснований упрекать его в каком-либо конкретном поступке. Жаль - было бы гораздо лучше, если бы он ее обманывал или если бы тут был еще какой-нибудь вздор. А тут что-то более глубокое. И неуловимое. Ах, черт возьми!
12 июня.
После трех месяцев молчания - первый телефонный звонок. Звонит Марилиза. "Мы путешествовали. Когда мой муж может к вам прийти?" Я узнала ее голос, но в нем появился - как бы это сказать - какой-то надлом. Безмерная усталость. Я ответила: "Когда угодно. Хотя бы во вторник. А когда придете вы сами?" Помолчала, вздохнула. "Нет, спасибо, в этом нет нужды. Я в полном порядке".
Я навела справки. Они действительно путешествовали - около двух недель. Таким образом, со дня его последнего визита до их отъезда прошло два с половиной месяца - за это время они не являлись ко мне, ни он, ни она.
18
Он прошел прямо к окну полюбоваться панорамой города. Сказал с улыбкой: "Я соскучился по этому виду". Я от души рассмеялась: "Очень любезно по отношению ко мне". Он тоже рассмеялся (но довольно сдержанно), подошел к креслу и вынул трубку.
- Вы ведь знаете, я не любитель лгать. Я так мало соскучился о вас, что рад бы - с какой стати сочинять небылицы? - рад бы сбежать от вас на край света. Доктор, я вас очень люблю. Очень уважаю. Восхищаюсь вами. Но вы чудовище. Нет, нет! Пожалуйста, не возражайте. Мне и так нелегко. Не понимаю, как это у вас получается. Вы почти все время молчите, изредка, когда начинаешь топтаться на месте, зададите вопрос-другой, и ты разматываешься, точно какой-то электровоз тянет за кончик нитки.
- Как видите, я оборвала эту нить.
- Да. А может, это я оборвал. Впрочем, не в этом дело. Марилиза сказала вам, что ей лучше, - не правда ли?
- Да, но голос у нее был измученный.
- Она пыталась отравиться. Таблетками веронала. К счастью, я слежу за ней. Я успел дать ей рвотное.
- Она не хочет повидаться со мной?
- Нет.
Он долго колебался. Я услышала, как он дышит. На меня он не смотрел.
- Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения.
- Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось?
- Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита.
- Я этого не исключала.
- Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой.
- У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась...
- О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня... быть вынужденным... подвергаться...
Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу.
- Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить.
- И встревожить.
- И встревожить. Тем более что... ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз.
- Не мой, а ваш.
- Простите, не понял?
- Ваш электровоз. Мое дело - следить за стрелками и светофорами.
- Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости?
- А вот это, друг мой, пока еще загадка, даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин - тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже - почему бы нет? - какие-то флюиды... Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте - ни в коем случае... Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс... Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног... И конечно, мой взгляд, мое присутствие... Ведь вы пытались, не правда ли?
- Что пытался?
- Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили.
- Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только...
- Что - только?
- Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили.
- И вы вернулись ко мне?
- Вернулся.
Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала.
- Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо?
- Так мне удобнее.
- Хотите прослушать запись нашей последней беседы?
- Незачем. Я все отлично помню.
- Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской...
- ...которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да...
После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго - главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение - что это: смущение? ирония? Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос:
- ...И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн... Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она...
И опять пауза.
- ...она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: "Нет!" - и тянет за собой в другом направлении, приказывает: "Сюда!" И в ее облике вдруг появляется что-то - ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом.
- И о чем вам не хотелось мне рассказывать?
- Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас.
- Вы правы. Что ж. Продолжайте.
- Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. "Куда вы ведете меня?" - "Увидите". И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена - в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне - это был "Плот "Медузы". Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних.
Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: "Мой отец плохо относится к вам".
Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в "Медузе" я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. "Он будет мешать мне встречаться с вами". Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: "Вы меня любите? - И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: - Вы меня совсем не знаете".
Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): "Вы меня не знаете, а я... о! я... - Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. - Я влюбилась в вас давным-давным-давно". (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: "Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков.
О усилья и муки. Это река океан
Который вздымается валом кровавым
Кровью отсвечивают украшения ваших любовниц...
В подножия ваших дворцов ее волны плещут...
Я десять раз перечитала ваши поэмы! - На ее губах мелькнула пугливая улыбка. - Я плакала от ярости и счастья! Так, значит, я не одинока! Не одинока в моем презрении и ненависти к людям, которых люблю, - ведь я люблю моего отца и не могу иначе. Ах, наконец-то у меня есть товарищ по несчастью! Мне казалось, будто каждая песнь, каждая строфа, каждое слово ваших поэм обращены ко мне..." Я стиснул ее руки: "Но они и в самом деле обращены к вам, Бала!" Этот крик вырвался у меня из глубины сердца. Ее восторженность передавалась мне, я был счастлив оттого, что между нами обнаружилась такая прекрасная духовная общность.
И снова довольно долгая пауза. Он лежал с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись, точно он дегустировал вино или какое-то лакомство.
- Да. Она посмотрела на меня не то с тревогой, не то с безумной надеждой, можно было подумать, что она ищет в моих чертах какого-то ответа, обещания. Но ответа на что? На какой вопрос? На какую мольбу? И тогда вдруг внезапно она произнесла два слова, но так тихо - может быть, потому, что сама испугалась их, - так невнятно, что вначале я ничего не разобрал. Теперь уже она взяла меня за руки, заглянула мне в глаза, и тут я наконец расслышал - она сказала: "Уведите меня".
Да, я услышал, но все еще не понял, чего она хочет. Увести ее отсюда но куда? И зачем тогда она меня сюда привела? А она добавила - и тут я уже совсем перестал ее понимать: "Мне не хватает мужества". И совсем упавшим голосом: "Мужества у меня ни капли".
Она поникла головой и казалась олицетворением отчаяния. Так как я молчал, она наконец догадалась, что я озадачен и растерян, она подняла голову, удивленная в свою очередь тем, что я не понимаю таких очевидных вещей: "Мне не хватает мужества, чтобы поступить так, как поступили вы! Чтобы уйти из дому, хлопнув дверью! Чтобы жить в маленькой, холодной комнате без отопления и воды, чтобы согласиться на все - даже на нищету! У меня нет мужества, чтобы сделать это самой, без чьей-либо помощи. Мне надо, надо, чтобы кто-нибудь толкнул меня на этот шаг". Она до боли стискивала мне руки - волей-неволей я начал понимать смысл ее слов, но я был застигнут врасплох настолько, что не мог произнести ни звука. Теперь она сжимала в ладонях мою голову: "Я не смею, не смею поверить моему счастью. Это вы! Я дотрагиваюсь до вашего лица, ваше лицо я ласкаю! Это ваши горящие глаза! Ваша непокорная прядь! Автор "Медузы"! Недосягаемый герой, которым я восхищалась, которого любила издали!.. И не только за его грозные поэмы, но еще и за мужество, за мужество, которого недостает мне самой... За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит для меня примером и образцом... О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!" А я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший гранат. Потому что... (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)... потому что вы-то ведь знаете... (снова пауза)... вы знаете, что это была неправда.
Я не шевельнулась, даже затаила дыхание - одно неосторожное слово, и можно все испортить. Но иногда я задаю себе вопрос, не обязывает ли меня порой мое ремесло к жестокости хирурга-дантиста. Удаление гнилого зуба подспудно разъедающих душу воспоминаний - всегда причиняет боль.
Он молчал, потом вдруг заговорил неожиданно резко:
- Я должен был, должен был сказать ей правду, не так ли? Я пробормотал: "Разве я этого хотел?" Она почти выкрикнула: "Чего?" Я в ответ: "Хлопнуть дверью. Избрать нищету". Верите ли, мне показалось, что ее ладони, сжимавшие мои щеки, стали ледяными. Как и ее взгляд. Она прошептала, выговаривая почти по слогам: "Что-вы-хо-ти-те-ска-зать?"
Голос, которым он передал ее слова, стал безжизненным, точно лицо, от которого отхлынула кровь.
- Я взял ее за тонкие запястья, стиснул их в своих ладонях и прижался щекой к переплетению пальцев - ее и моих. "Выслушайте меня! - О, каких мне это стоило усилий! - Мне кажется, я люблю вас. Слишком люблю для того, чтобы солгать. Или предоставить вам верить в лестные для меня легенды. Вы сказали, что любите меня потому, что... потому что я хлопнул дверью. Это и правда, и неправда. Если бы старая Армандина не нашла мои тетрадки, кто знает, где бы я был сейчас? Наверное, учился бы в Училище древних рукописей, жил бы в отчем доме. Ел бы за родительским столом. Вот как выглядит правда".
Из его горла вырвался какой-то странный звук, я подумала, что он откашлялся. Оказывается, усмехнулся, я не сразу это поняла.
- Хотите верьте, хотите нет, но она засмеялась. И расцеловала меня в обе щеки. Я ожидал всего, только не этой реакции. "Вы не открыли мне ничего нового". Она смотрела на меня, как старшая сестра, нежным и снисходительным взглядом. "Мне рассказывали о вас все". Все? Что же именно? И кто рассказал? Может быть, баронесса? "Ваш кузен Реми". Представляете, как я был поражен?
- Каким образом он с ней познакомился?
- Через ее брата, который учился с ним в Коммерческой школе. "Он немножко ухаживал за мной. Он вам не рассказывал?"
Она улыбнулась, чуть приподняв брови, я не мог вспомнить - и вдруг в памяти всплыла наша первая встреча: "Бала Корнинская, где-то я слышал это имя, оно мне знакомо"... Но Реми никогда не рассказывал мне, что ухаживал за ней. Во мне закипел гнев. "Бедняжка! - продолжала Бала. - Знаете, в чем выражалось его ухаживание? Он мне рассказывал о вас! Это он заставил меня прочитать "Плот "Медузы". Ну это уж было слишком! Воспользоваться мной как приманкой... "Он так вами восхищается!" - сказала она. "А вы сами?.." спросил я с беспокойством. "Что сама?" Она улыбалась. "...Вы в него не были... Реми блестящий молодой человек!" - сказал я. Она рассмеялась: "Но он такой конформист! - Меня это утешило, хотя отчасти и огорчило - я был задет из-за Реми. Она настаивала на своем: - Он даже не может оправдаться тем, что он слеп. Ведь он понимает, что мир гнусен, но принимает его таким, какой он есть. По его мнению, в этом состоит терпимость. А я бы сказала: так гораздо удобнее. Зато вы!.." Она стиснула мне руку с такой доверчивой нежностью, что во мне снова всколыхнулся страх, впрочем, отчасти, наверное, и чувство справедливости. "Однако я всем обязан Реми. Это он подтолкнул меня. Толкнул на то, чтобы опубликовать "Медузу". Не будь его, я бы, наверное, и сейчас еще колебался". - "Ну и что? возразила она. - Разве самые важные жизненные решения принимают с такой же легкостью, как по утрам пьют шоколад? Чем сильнее сомнения, тем больше нужно мужества! - И вдруг добавила с горечью: - Я знаю, что говорю. Ведь мне это до сих пор не удалось... И конечно же, я люблю эту жизнь, заговорила она вдруг с каким-то пылким ожесточением. - Да и вы, вы тоже, пожалуйста, не отрицайте! Мы любим ее комфорт и удовольствия! Да и кто их не любит? Я люблю концерты, выставки, театры, путешествия, люблю беседовать с умными людьми - а их не так уж мало. Я люблю хорошо одеваться, водить мой "бугатти", ездить в Ниццу, а на зиму в горы, да, я все это люблю, но в то же время я слишком хорошо знаю, какой ценой мой отец получил возможность доставлять мне все эти удовольствия, сколько пота и крови это стоило беднякам. И моя жизнь становится мне ненавистна. - Она повторила: - Ненавистна! - и снова подавила рыдание. - И все-таки мне не хватает решимости все поломать, все бросить и уехать, а у вас, у вас ее хватило. А мужество не в том, чтобы делать то, что легко, а в том, чтобы делать то, что дается с трудом. Вам было трудно все поломать, потому-то я вами восхищаюсь. Но теперь вы должны помочь мне. О Фредерик! Помогите мне, помогите! Сделайте для меня то, что Реми сделал для вас. Вырвите меня из этой трясины. Умоляю вас. Уведите, уведите меня!"
Ее голос дрожал от волнения, руки были влажны, а я пылко и нежно целовал ее - но отчасти потому...
Он осекся, точно под ударом ножа. И потом некоторое время лежал молча, не двигаясь. Если бы не прерывистое дыхание, медленная череда маленьких коротких вдохов и выдохов, я бы подумала, что он уснул.
- ...отчасти потому, что я был в полном смятении. Увести ее? Меня раздирали сомнения. Достаточно ли сильно я ее люблю? Дрожь желания отвечала мне на этот вопрос - а Бала предлагала мне себя! Скандал? Но как раз именно этого мне недоставало для полноты картины, для полного апофеоза! Фредерик Легран похищает Балу Корнинскую! Ха-ха! Юный проклятый поэт попирает угольных магнатов! Поделом этим старым скорпионам! В вихре радостного смятения я душил ее в объятиях, целовал, и она отвечала на мои поцелуи в порыве радости, счастья, страсти и благодарности...
Он вдруг перевернулся на живот и зарылся лицом в подушки. Так он пролежал несколько минут, потом сел. Его бровь лихорадочно подергивалась. Он резко обернулся ко мне, метнул в меня разъяренный взгляд. Да, другого слова не подберешь - именно разъяренный. Словно я нанесла ему оскорбление. Это длилось всего секунду. И все-таки это могло бы смутить меня, если бы я уже не догадывалась, что он собирается сказать, - и в самом деле, он сказал удивительно тусклым голосом:
- Между тем я уже твердо знал, что никогда и никуда ее не уведу.
19
Он долго не произносил ни слова, и я предложила, посоветовала ему снова лечь на подушки. Но он встал, сухо отрезал: "Нет", подошел к окну и остановился возле него, любуясь Парижем. "Может быть, на сегодня хватит?" - спросила я. Он обернулся. На его лице вновь появилась очаровательная улыбка.
- О, хватит, и даже с лихвой! Но я остаюсь. Вы располагаете временем?
- Что означает ваш вопрос? Вы же знаете, что нет.
- Я имею в виду - сегодня, сейчас. Уже пора ужинать. Прием больных вы, наверное, на сегодня закончили?
- Да, ну так что же?
- Какие у вас были планы на сегодняшний вечер?
- Собиралась кое-что дочитать.
- Дочитаете в другой раз. Есть у вас в холодильнике яйца, ветчина, сыр?
- Вы предлагаете мне соорудить изысканный ужин?
- Я предлагаю вам продолжить, пока я не выговорюсь до конца. Даже если мне придется уйти от вас в три часа ночи.
Я колебалась недолго. Этот человек понял, что для него пробил час взглянуть в глаза правде. Он не лишен отваги, он из тех, кто на вопрос: "Когда вы предпочитаете лечь на операцию?" - отвечает: "Сейчас". Однако, если он воображает, что мы закончим к трем часам, он ошибается.
Тем не менее я приготовила, как он просил, яичницу с ветчиной. Когда я вернулась с подносом, мне показалось, что он задремал в кресле. При звуке моих шагов он выпрямился. Он был немного бледен. Поставил тарелку себе на колени. "Продолжим?" - спросила я. Он молча кивнул головой. Я заговорила первая.
- А вашу девушку, Балу... Вам удалось ввести ее в заблуждение?
- Насчет чего? Насчет пылкости моих чувств?
- Да.
- Не знаю. Думаю... видите ли... должно быть, я слишком рьяно ее целовал. То есть вкладывал в это слишком много усердия. Под конец она вдруг как-то сжалась и осторожно высвободилась из моих объятий. "Пора возвращаться на улицу Варенн, а не то мы поставим в неловкое положение нашу добрую баронессу". Она сказала это самым милым тоном, но в ее голосе - да, без сомнения, что-то в нем изменилось. Она встала. Я тоже. "Там будет ваш отец?" Она надела пальто, натянула перчатки. "Надеюсь, что нет. Но как всегда, найдутся добрые души, которые заметят наше отсутствие, пойдут разговоры. А это нехорошо по отношению к милой старой даме".
Мы простились с молодой секретаршей, которая смотрела мне вслед таким взглядом, будто я ей пригрезился, мы снова вышли на улицу и пустились в обратный путь. Зимний сумрак стал почти совсем непроглядным. На углу улицы Варенн мы наткнулись на какого-то дежурного шпика, черного на черном фоне, невидимого в темноте. Бала громко рассмеялась. Я тоже, но довольно принужденно. Мы почти все время молчали, и вдруг она сказала: "Вы считаете меня ребенком, правда?"
У меня и в мыслях не было ничего подобного, я начал было: "Господи...", но она не дала мне кончить: "Да, да, я все прекрасно вижу. - Она закрыла мне рот затянутой в перчатку рукой. - Я знаю, что у вас в мыслях: вы говорите себе, что я слишком молода. Что вы не имеете права". Я этого вовсе не говорил, но меня успокоило то, что она так думает. "Но я вам еще докажу!" - сказала она и по-приятельски ткнула меня кулачком в бок. В свете фонаря я увидел ее лицо, одновременно насмешливое и сердитое. Точно она сердито грозила сыграть со мной хорошую шутку. В мгновение ока я представил себе, как она приходит в мою каморку на чердаке с маленьким чемоданчиком. Что я буду делать? Меня прошиб холодный пот. Тем временем мы оказались у особняка баронессы. Я пропустил ее вперед, чтобы она вошла одна. Она не стала возражать, это меня утешило. Когда я в свою очередь появился в гостиной, я увидел, что баронесса уводит ее в холл, несомненно, чтобы все гости ее видели. Меня окружили, как и на прежних приемах. Преувеличенные похвалы, наигранная светская любезность и раздражали, и утомляли меня. Когда лесть становилась чересчур уж глупой, я отвечал какой-нибудь резкостью и, сам того не желая, укреплял свою бунтарскую репутацию.
"Ах, какая изысканная грубость!" - заявила мне какая-то женщина. У меня сорвалось в ответ: "Вам что, нравится, когда вас секут?" Я тут же прикусил себе язык - в эту минуту кто-то ласково взял меня за локоть. Можно мне еще сыру?
Он смакует камамбер с таким чувственным наслаждением, что сердце хозяйки дома не может не порадоваться. Он осведомился, где я покупаю сыр. "В других магазинах камамбер слишком соленый. Хороший камамбер теперь такая же редкость, как хорошая театральная пьеса". Он намазал ломтик хлеба вязкой маслянистой массой.
На сей раз он снова забыл о моем присутствии и обращался не ко мне. И вдруг его удивленные, полные недоумения глаза встретились с моими. Казалось, он хотел понять, кто я такая и что мне здесь понадобилось. Или будто я задала ему какой-то неуместный вопрос. Он прошептал: "Странно, с чего вдруг я стал вам рассказывать эту историю".
Сначала я не ответила. Я выжидала, чтобы удостовериться, вернее, почувствовать, дошел ли он до нужного состояния, не пора ли ускорить события, или надо выждать еще. И тут произошло нечто странное, его губы задрожали, их уголки опустились книзу, и все лицо вдруг пошло мелкими морщинками - как у собирающегося заплакать ребенка. Это длилось всего лишь мгновение, какую-нибудь секунду, но было так явственно, что ошибиться было нельзя. Я решила, что он "созрел", и сказала: "С чего? Да с того, дорогой мсье, что отныне вы испытываете неодолимую потребность рассказать мне эту историю. Воскресить тщательно погребенные воспоминания. Разве я не права? Как давно вы об этом не вспоминали?" Он потупил взгляд, медленно, неуверенно провел рукой у виска, по волосам, по непокорной пряди, потом рука сделала неопределенный, быстрый жест, точно собираясь встряхнуть кастаньеты. Наконец он поднял голову, и в глазах его был пугливый вопрос. "Вы правы, довольно давно". Я подалась вперед: "Так вот, дорогой мэтр, настало время взглянуть на эту историю в упор. Готова спорить, что именно то, что вы сейчас воскрешаете из забвения, отравляет воздух, которым вы дышите, а вместе с вами его вдыхает мадам Легран. Это и оказывает на нее губительное влияние, тем более сильное, что это нечто неощутимое и почти невыразимое. Если я вас правильно поняла, до сих пор рассказывать было легко. Трудности, испытания начнутся только теперь - не так ли?"
"Может быть", - сказал, вернее, шепнул он. Он смотрел куда-то вдаль. Точно пытаясь разглядеть в туманной дали какие-то очертания. Его лицо было неподвижно. Даже бровь не двигалась. Он только близоруко прищурил глаза. Потом добавил: "Вероятно" - и встал. "Пожалуй, - сказал он, повернувшись ко мне спиной, чтобы взять пальто, - пожалуй, мне не повредит, если я соберусь с мыслями". "Ой!" - про себя воскликнула я, но было уже поздно удерживать его я, конечно, не могла. Он откланялся, улыбнувшись самой что ни на есть светской улыбкой, сказал: "До вторника". Но я уже знала тогда, как знаю теперь, что он не придет: я нанесла ему удар слишком рано.
Вот уже месяц, как он не является. Так же, как и его жена, Марилиза, а это меня беспокоит. Неужели это он не пускает ее?
16 марта.
Прошел еще месяц. Боюсь, что дело сорвалось. Решительно, мне еще многому надо учиться. Бедная девочка! Я беспокоюсь, чем все это кончится для нее?
Прослушала записи их признаний - и мужа и жены. Что-то смутно вырисовывается. Почти убеждена, что она не имеет оснований упрекать его в каком-либо конкретном поступке. Жаль - было бы гораздо лучше, если бы он ее обманывал или если бы тут был еще какой-нибудь вздор. А тут что-то более глубокое. И неуловимое. Ах, черт возьми!
12 июня.
После трех месяцев молчания - первый телефонный звонок. Звонит Марилиза. "Мы путешествовали. Когда мой муж может к вам прийти?" Я узнала ее голос, но в нем появился - как бы это сказать - какой-то надлом. Безмерная усталость. Я ответила: "Когда угодно. Хотя бы во вторник. А когда придете вы сами?" Помолчала, вздохнула. "Нет, спасибо, в этом нет нужды. Я в полном порядке".
Я навела справки. Они действительно путешествовали - около двух недель. Таким образом, со дня его последнего визита до их отъезда прошло два с половиной месяца - за это время они не являлись ко мне, ни он, ни она.
18
Он прошел прямо к окну полюбоваться панорамой города. Сказал с улыбкой: "Я соскучился по этому виду". Я от души рассмеялась: "Очень любезно по отношению ко мне". Он тоже рассмеялся (но довольно сдержанно), подошел к креслу и вынул трубку.
- Вы ведь знаете, я не любитель лгать. Я так мало соскучился о вас, что рад бы - с какой стати сочинять небылицы? - рад бы сбежать от вас на край света. Доктор, я вас очень люблю. Очень уважаю. Восхищаюсь вами. Но вы чудовище. Нет, нет! Пожалуйста, не возражайте. Мне и так нелегко. Не понимаю, как это у вас получается. Вы почти все время молчите, изредка, когда начинаешь топтаться на месте, зададите вопрос-другой, и ты разматываешься, точно какой-то электровоз тянет за кончик нитки.
- Как видите, я оборвала эту нить.
- Да. А может, это я оборвал. Впрочем, не в этом дело. Марилиза сказала вам, что ей лучше, - не правда ли?
- Да, но голос у нее был измученный.
- Она пыталась отравиться. Таблетками веронала. К счастью, я слежу за ней. Я успел дать ей рвотное.
- Она не хочет повидаться со мной?
- Нет.
Он долго колебался. Я услышала, как он дышит. На меня он не смотрел.
- Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения.
- Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось?
- Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита.
- Я этого не исключала.
- Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой.
- У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась...
- О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня... быть вынужденным... подвергаться...
Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу.
- Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить.
- И встревожить.
- И встревожить. Тем более что... ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз.
- Не мой, а ваш.
- Простите, не понял?
- Ваш электровоз. Мое дело - следить за стрелками и светофорами.
- Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости?
- А вот это, друг мой, пока еще загадка, даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин - тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже - почему бы нет? - какие-то флюиды... Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте - ни в коем случае... Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс... Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног... И конечно, мой взгляд, мое присутствие... Ведь вы пытались, не правда ли?
- Что пытался?
- Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили.
- Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только...
- Что - только?
- Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили.
- И вы вернулись ко мне?
- Вернулся.
Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала.
- Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо?
- Так мне удобнее.
- Хотите прослушать запись нашей последней беседы?
- Незачем. Я все отлично помню.
- Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской...
- ...которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да...
После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго - главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение - что это: смущение? ирония? Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос:
- ...И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн... Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она...
И опять пауза.
- ...она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: "Нет!" - и тянет за собой в другом направлении, приказывает: "Сюда!" И в ее облике вдруг появляется что-то - ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом.
- И о чем вам не хотелось мне рассказывать?
- Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас.
- Вы правы. Что ж. Продолжайте.
- Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. "Куда вы ведете меня?" - "Увидите". И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена - в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне - это был "Плот "Медузы". Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних.
Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: "Мой отец плохо относится к вам".
Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в "Медузе" я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. "Он будет мешать мне встречаться с вами". Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: "Вы меня любите? - И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: - Вы меня совсем не знаете".
Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): "Вы меня не знаете, а я... о! я... - Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. - Я влюбилась в вас давным-давным-давно". (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: "Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков.
О усилья и муки. Это река океан
Который вздымается валом кровавым
Кровью отсвечивают украшения ваших любовниц...
В подножия ваших дворцов ее волны плещут...
Я десять раз перечитала ваши поэмы! - На ее губах мелькнула пугливая улыбка. - Я плакала от ярости и счастья! Так, значит, я не одинока! Не одинока в моем презрении и ненависти к людям, которых люблю, - ведь я люблю моего отца и не могу иначе. Ах, наконец-то у меня есть товарищ по несчастью! Мне казалось, будто каждая песнь, каждая строфа, каждое слово ваших поэм обращены ко мне..." Я стиснул ее руки: "Но они и в самом деле обращены к вам, Бала!" Этот крик вырвался у меня из глубины сердца. Ее восторженность передавалась мне, я был счастлив оттого, что между нами обнаружилась такая прекрасная духовная общность.
И снова довольно долгая пауза. Он лежал с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись, точно он дегустировал вино или какое-то лакомство.
- Да. Она посмотрела на меня не то с тревогой, не то с безумной надеждой, можно было подумать, что она ищет в моих чертах какого-то ответа, обещания. Но ответа на что? На какой вопрос? На какую мольбу? И тогда вдруг внезапно она произнесла два слова, но так тихо - может быть, потому, что сама испугалась их, - так невнятно, что вначале я ничего не разобрал. Теперь уже она взяла меня за руки, заглянула мне в глаза, и тут я наконец расслышал - она сказала: "Уведите меня".
Да, я услышал, но все еще не понял, чего она хочет. Увести ее отсюда но куда? И зачем тогда она меня сюда привела? А она добавила - и тут я уже совсем перестал ее понимать: "Мне не хватает мужества". И совсем упавшим голосом: "Мужества у меня ни капли".
Она поникла головой и казалась олицетворением отчаяния. Так как я молчал, она наконец догадалась, что я озадачен и растерян, она подняла голову, удивленная в свою очередь тем, что я не понимаю таких очевидных вещей: "Мне не хватает мужества, чтобы поступить так, как поступили вы! Чтобы уйти из дому, хлопнув дверью! Чтобы жить в маленькой, холодной комнате без отопления и воды, чтобы согласиться на все - даже на нищету! У меня нет мужества, чтобы сделать это самой, без чьей-либо помощи. Мне надо, надо, чтобы кто-нибудь толкнул меня на этот шаг". Она до боли стискивала мне руки - волей-неволей я начал понимать смысл ее слов, но я был застигнут врасплох настолько, что не мог произнести ни звука. Теперь она сжимала в ладонях мою голову: "Я не смею, не смею поверить моему счастью. Это вы! Я дотрагиваюсь до вашего лица, ваше лицо я ласкаю! Это ваши горящие глаза! Ваша непокорная прядь! Автор "Медузы"! Недосягаемый герой, которым я восхищалась, которого любила издали!.. И не только за его грозные поэмы, но еще и за мужество, за мужество, которого недостает мне самой... За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит для меня примером и образцом... О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!" А я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший гранат. Потому что... (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)... потому что вы-то ведь знаете... (снова пауза)... вы знаете, что это была неправда.
Я не шевельнулась, даже затаила дыхание - одно неосторожное слово, и можно все испортить. Но иногда я задаю себе вопрос, не обязывает ли меня порой мое ремесло к жестокости хирурга-дантиста. Удаление гнилого зуба подспудно разъедающих душу воспоминаний - всегда причиняет боль.
Он молчал, потом вдруг заговорил неожиданно резко:
- Я должен был, должен был сказать ей правду, не так ли? Я пробормотал: "Разве я этого хотел?" Она почти выкрикнула: "Чего?" Я в ответ: "Хлопнуть дверью. Избрать нищету". Верите ли, мне показалось, что ее ладони, сжимавшие мои щеки, стали ледяными. Как и ее взгляд. Она прошептала, выговаривая почти по слогам: "Что-вы-хо-ти-те-ска-зать?"
Голос, которым он передал ее слова, стал безжизненным, точно лицо, от которого отхлынула кровь.
- Я взял ее за тонкие запястья, стиснул их в своих ладонях и прижался щекой к переплетению пальцев - ее и моих. "Выслушайте меня! - О, каких мне это стоило усилий! - Мне кажется, я люблю вас. Слишком люблю для того, чтобы солгать. Или предоставить вам верить в лестные для меня легенды. Вы сказали, что любите меня потому, что... потому что я хлопнул дверью. Это и правда, и неправда. Если бы старая Армандина не нашла мои тетрадки, кто знает, где бы я был сейчас? Наверное, учился бы в Училище древних рукописей, жил бы в отчем доме. Ел бы за родительским столом. Вот как выглядит правда".
Из его горла вырвался какой-то странный звук, я подумала, что он откашлялся. Оказывается, усмехнулся, я не сразу это поняла.
- Хотите верьте, хотите нет, но она засмеялась. И расцеловала меня в обе щеки. Я ожидал всего, только не этой реакции. "Вы не открыли мне ничего нового". Она смотрела на меня, как старшая сестра, нежным и снисходительным взглядом. "Мне рассказывали о вас все". Все? Что же именно? И кто рассказал? Может быть, баронесса? "Ваш кузен Реми". Представляете, как я был поражен?
- Каким образом он с ней познакомился?
- Через ее брата, который учился с ним в Коммерческой школе. "Он немножко ухаживал за мной. Он вам не рассказывал?"
Она улыбнулась, чуть приподняв брови, я не мог вспомнить - и вдруг в памяти всплыла наша первая встреча: "Бала Корнинская, где-то я слышал это имя, оно мне знакомо"... Но Реми никогда не рассказывал мне, что ухаживал за ней. Во мне закипел гнев. "Бедняжка! - продолжала Бала. - Знаете, в чем выражалось его ухаживание? Он мне рассказывал о вас! Это он заставил меня прочитать "Плот "Медузы". Ну это уж было слишком! Воспользоваться мной как приманкой... "Он так вами восхищается!" - сказала она. "А вы сами?.." спросил я с беспокойством. "Что сама?" Она улыбалась. "...Вы в него не были... Реми блестящий молодой человек!" - сказал я. Она рассмеялась: "Но он такой конформист! - Меня это утешило, хотя отчасти и огорчило - я был задет из-за Реми. Она настаивала на своем: - Он даже не может оправдаться тем, что он слеп. Ведь он понимает, что мир гнусен, но принимает его таким, какой он есть. По его мнению, в этом состоит терпимость. А я бы сказала: так гораздо удобнее. Зато вы!.." Она стиснула мне руку с такой доверчивой нежностью, что во мне снова всколыхнулся страх, впрочем, отчасти, наверное, и чувство справедливости. "Однако я всем обязан Реми. Это он подтолкнул меня. Толкнул на то, чтобы опубликовать "Медузу". Не будь его, я бы, наверное, и сейчас еще колебался". - "Ну и что? возразила она. - Разве самые важные жизненные решения принимают с такой же легкостью, как по утрам пьют шоколад? Чем сильнее сомнения, тем больше нужно мужества! - И вдруг добавила с горечью: - Я знаю, что говорю. Ведь мне это до сих пор не удалось... И конечно же, я люблю эту жизнь, заговорила она вдруг с каким-то пылким ожесточением. - Да и вы, вы тоже, пожалуйста, не отрицайте! Мы любим ее комфорт и удовольствия! Да и кто их не любит? Я люблю концерты, выставки, театры, путешествия, люблю беседовать с умными людьми - а их не так уж мало. Я люблю хорошо одеваться, водить мой "бугатти", ездить в Ниццу, а на зиму в горы, да, я все это люблю, но в то же время я слишком хорошо знаю, какой ценой мой отец получил возможность доставлять мне все эти удовольствия, сколько пота и крови это стоило беднякам. И моя жизнь становится мне ненавистна. - Она повторила: - Ненавистна! - и снова подавила рыдание. - И все-таки мне не хватает решимости все поломать, все бросить и уехать, а у вас, у вас ее хватило. А мужество не в том, чтобы делать то, что легко, а в том, чтобы делать то, что дается с трудом. Вам было трудно все поломать, потому-то я вами восхищаюсь. Но теперь вы должны помочь мне. О Фредерик! Помогите мне, помогите! Сделайте для меня то, что Реми сделал для вас. Вырвите меня из этой трясины. Умоляю вас. Уведите, уведите меня!"
Ее голос дрожал от волнения, руки были влажны, а я пылко и нежно целовал ее - но отчасти потому...
Он осекся, точно под ударом ножа. И потом некоторое время лежал молча, не двигаясь. Если бы не прерывистое дыхание, медленная череда маленьких коротких вдохов и выдохов, я бы подумала, что он уснул.
- ...отчасти потому, что я был в полном смятении. Увести ее? Меня раздирали сомнения. Достаточно ли сильно я ее люблю? Дрожь желания отвечала мне на этот вопрос - а Бала предлагала мне себя! Скандал? Но как раз именно этого мне недоставало для полноты картины, для полного апофеоза! Фредерик Легран похищает Балу Корнинскую! Ха-ха! Юный проклятый поэт попирает угольных магнатов! Поделом этим старым скорпионам! В вихре радостного смятения я душил ее в объятиях, целовал, и она отвечала на мои поцелуи в порыве радости, счастья, страсти и благодарности...
Он вдруг перевернулся на живот и зарылся лицом в подушки. Так он пролежал несколько минут, потом сел. Его бровь лихорадочно подергивалась. Он резко обернулся ко мне, метнул в меня разъяренный взгляд. Да, другого слова не подберешь - именно разъяренный. Словно я нанесла ему оскорбление. Это длилось всего секунду. И все-таки это могло бы смутить меня, если бы я уже не догадывалась, что он собирается сказать, - и в самом деле, он сказал удивительно тусклым голосом:
- Между тем я уже твердо знал, что никогда и никуда ее не уведу.
19
Он долго не произносил ни слова, и я предложила, посоветовала ему снова лечь на подушки. Но он встал, сухо отрезал: "Нет", подошел к окну и остановился возле него, любуясь Парижем. "Может быть, на сегодня хватит?" - спросила я. Он обернулся. На его лице вновь появилась очаровательная улыбка.
- О, хватит, и даже с лихвой! Но я остаюсь. Вы располагаете временем?
- Что означает ваш вопрос? Вы же знаете, что нет.
- Я имею в виду - сегодня, сейчас. Уже пора ужинать. Прием больных вы, наверное, на сегодня закончили?
- Да, ну так что же?
- Какие у вас были планы на сегодняшний вечер?
- Собиралась кое-что дочитать.
- Дочитаете в другой раз. Есть у вас в холодильнике яйца, ветчина, сыр?
- Вы предлагаете мне соорудить изысканный ужин?
- Я предлагаю вам продолжить, пока я не выговорюсь до конца. Даже если мне придется уйти от вас в три часа ночи.
Я колебалась недолго. Этот человек понял, что для него пробил час взглянуть в глаза правде. Он не лишен отваги, он из тех, кто на вопрос: "Когда вы предпочитаете лечь на операцию?" - отвечает: "Сейчас". Однако, если он воображает, что мы закончим к трем часам, он ошибается.
Тем не менее я приготовила, как он просил, яичницу с ветчиной. Когда я вернулась с подносом, мне показалось, что он задремал в кресле. При звуке моих шагов он выпрямился. Он был немного бледен. Поставил тарелку себе на колени. "Продолжим?" - спросила я. Он молча кивнул головой. Я заговорила первая.
- А вашу девушку, Балу... Вам удалось ввести ее в заблуждение?
- Насчет чего? Насчет пылкости моих чувств?
- Да.
- Не знаю. Думаю... видите ли... должно быть, я слишком рьяно ее целовал. То есть вкладывал в это слишком много усердия. Под конец она вдруг как-то сжалась и осторожно высвободилась из моих объятий. "Пора возвращаться на улицу Варенн, а не то мы поставим в неловкое положение нашу добрую баронессу". Она сказала это самым милым тоном, но в ее голосе - да, без сомнения, что-то в нем изменилось. Она встала. Я тоже. "Там будет ваш отец?" Она надела пальто, натянула перчатки. "Надеюсь, что нет. Но как всегда, найдутся добрые души, которые заметят наше отсутствие, пойдут разговоры. А это нехорошо по отношению к милой старой даме".
Мы простились с молодой секретаршей, которая смотрела мне вслед таким взглядом, будто я ей пригрезился, мы снова вышли на улицу и пустились в обратный путь. Зимний сумрак стал почти совсем непроглядным. На углу улицы Варенн мы наткнулись на какого-то дежурного шпика, черного на черном фоне, невидимого в темноте. Бала громко рассмеялась. Я тоже, но довольно принужденно. Мы почти все время молчали, и вдруг она сказала: "Вы считаете меня ребенком, правда?"
У меня и в мыслях не было ничего подобного, я начал было: "Господи...", но она не дала мне кончить: "Да, да, я все прекрасно вижу. - Она закрыла мне рот затянутой в перчатку рукой. - Я знаю, что у вас в мыслях: вы говорите себе, что я слишком молода. Что вы не имеете права". Я этого вовсе не говорил, но меня успокоило то, что она так думает. "Но я вам еще докажу!" - сказала она и по-приятельски ткнула меня кулачком в бок. В свете фонаря я увидел ее лицо, одновременно насмешливое и сердитое. Точно она сердито грозила сыграть со мной хорошую шутку. В мгновение ока я представил себе, как она приходит в мою каморку на чердаке с маленьким чемоданчиком. Что я буду делать? Меня прошиб холодный пот. Тем временем мы оказались у особняка баронессы. Я пропустил ее вперед, чтобы она вошла одна. Она не стала возражать, это меня утешило. Когда я в свою очередь появился в гостиной, я увидел, что баронесса уводит ее в холл, несомненно, чтобы все гости ее видели. Меня окружили, как и на прежних приемах. Преувеличенные похвалы, наигранная светская любезность и раздражали, и утомляли меня. Когда лесть становилась чересчур уж глупой, я отвечал какой-нибудь резкостью и, сам того не желая, укреплял свою бунтарскую репутацию.
"Ах, какая изысканная грубость!" - заявила мне какая-то женщина. У меня сорвалось в ответ: "Вам что, нравится, когда вас секут?" Я тут же прикусил себе язык - в эту минуту кто-то ласково взял меня за локоть. Можно мне еще сыру?
Он смакует камамбер с таким чувственным наслаждением, что сердце хозяйки дома не может не порадоваться. Он осведомился, где я покупаю сыр. "В других магазинах камамбер слишком соленый. Хороший камамбер теперь такая же редкость, как хорошая театральная пьеса". Он намазал ломтик хлеба вязкой маслянистой массой.