Она сжала мою голову ладонями. Потом ласково оттолкнула меня. Ее улыбающиеся губы задрожали еще сильнее, и мне почудилось, что в ее глазах стоят слезы. Ни слова не говоря, она открыла дверь, и мы очутились на улице, где с наступлением сумерек сгущался зимний туман.
   На сей раз он снова забыл о моем присутствии и обращался не ко мне. И вдруг его удивленные, полные недоумения глаза встретились с моими. Казалось, он хотел понять, кто я такая и что мне здесь понадобилось. Или будто я задала ему какой-то неуместный вопрос. Он прошептал: "Странно, с чего вдруг я стал вам рассказывать эту историю".
   Сначала я не ответила. Я выжидала, чтобы удостовериться, вернее, почувствовать, дошел ли он до нужного состояния, не пора ли ускорить события, или надо выждать еще. И тут произошло нечто странное, его губы задрожали, их уголки опустились книзу, и все лицо вдруг пошло мелкими морщинками - как у собирающегося заплакать ребенка. Это длилось всего лишь мгновение, какую-нибудь секунду, но было так явственно, что ошибиться было нельзя. Я решила, что он "созрел", и сказала: "С чего? Да с того, дорогой мсье, что отныне вы испытываете неодолимую потребность рассказать мне эту историю. Воскресить тщательно погребенные воспоминания. Разве я не права? Как давно вы об этом не вспоминали?" Он потупил взгляд, медленно, неуверенно провел рукой у виска, по волосам, по непокорной пряди, потом рука сделала неопределенный, быстрый жест, точно собираясь встряхнуть кастаньеты. Наконец он поднял голову, и в глазах его был пугливый вопрос. "Вы правы, довольно давно". Я подалась вперед: "Так вот, дорогой мэтр, настало время взглянуть на эту историю в упор. Готова спорить, что именно то, что вы сейчас воскрешаете из забвения, отравляет воздух, которым вы дышите, а вместе с вами его вдыхает мадам Легран. Это и оказывает на нее губительное влияние, тем более сильное, что это нечто неощутимое и почти невыразимое. Если я вас правильно поняла, до сих пор рассказывать было легко. Трудности, испытания начнутся только теперь - не так ли?"
   "Может быть", - сказал, вернее, шепнул он. Он смотрел куда-то вдаль. Точно пытаясь разглядеть в туманной дали какие-то очертания. Его лицо было неподвижно. Даже бровь не двигалась. Он только близоруко прищурил глаза. Потом добавил: "Вероятно" - и встал. "Пожалуй, - сказал он, повернувшись ко мне спиной, чтобы взять пальто, - пожалуй, мне не повредит, если я соберусь с мыслями". "Ой!" - про себя воскликнула я, но было уже поздно удерживать его я, конечно, не могла. Он откланялся, улыбнувшись самой что ни на есть светской улыбкой, сказал: "До вторника". Но я уже знала тогда, как знаю теперь, что он не придет: я нанесла ему удар слишком рано.
   Вот уже месяц, как он не является. Так же, как и его жена, Марилиза, а это меня беспокоит. Неужели это он не пускает ее?
   16 марта.
   Прошел еще месяц. Боюсь, что дело сорвалось. Решительно, мне еще многому надо учиться. Бедная девочка! Я беспокоюсь, чем все это кончится для нее?
   Прослушала записи их признаний - и мужа и жены. Что-то смутно вырисовывается. Почти убеждена, что она не имеет оснований упрекать его в каком-либо конкретном поступке. Жаль - было бы гораздо лучше, если бы он ее обманывал или если бы тут был еще какой-нибудь вздор. А тут что-то более глубокое. И неуловимое. Ах, черт возьми!
   12 июня.
   После трех месяцев молчания - первый телефонный звонок. Звонит Марилиза. "Мы путешествовали. Когда мой муж может к вам прийти?" Я узнала ее голос, но в нем появился - как бы это сказать - какой-то надлом. Безмерная усталость. Я ответила: "Когда угодно. Хотя бы во вторник. А когда придете вы сами?" Помолчала, вздохнула. "Нет, спасибо, в этом нет нужды. Я в полном порядке".
   Я навела справки. Они действительно путешествовали - около двух недель. Таким образом, со дня его последнего визита до их отъезда прошло два с половиной месяца - за это время они не являлись ко мне, ни он, ни она.
   18
   Он прошел прямо к окну полюбоваться панорамой города. Сказал с улыбкой: "Я соскучился по этому виду". Я от души рассмеялась: "Очень любезно по отношению ко мне". Он тоже рассмеялся (но довольно сдержанно), подошел к креслу и вынул трубку.
   - Вы ведь знаете, я не любитель лгать. Я так мало соскучился о вас, что рад бы - с какой стати сочинять небылицы? - рад бы сбежать от вас на край света. Доктор, я вас очень люблю. Очень уважаю. Восхищаюсь вами. Но вы чудовище. Нет, нет! Пожалуйста, не возражайте. Мне и так нелегко. Не понимаю, как это у вас получается. Вы почти все время молчите, изредка, когда начинаешь топтаться на месте, зададите вопрос-другой, и ты разматываешься, точно какой-то электровоз тянет за кончик нитки.
   - Как видите, я оборвала эту нить.
   - Да. А может, это я оборвал. Впрочем, не в этом дело. Марилиза сказала вам, что ей лучше, - не правда ли?
   - Да, но голос у нее был измученный.
   - Она пыталась отравиться. Таблетками веронала. К счастью, я слежу за ней. Я успел дать ей рвотное.
   - Она не хочет повидаться со мной?
   - Нет.
   Он долго колебался. Я услышала, как он дышит. На меня он не смотрел.
   - Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения.
   - Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось?
   - Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита.
   - Я этого не исключала.
   - Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой.
   - У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась...
   - О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня... быть вынужденным... подвергаться...
   Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу.
   - Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить.
   - И встревожить.
   - И встревожить. Тем более что... ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз.
   - Не мой, а ваш.
   - Простите, не понял?
   - Ваш электровоз. Мое дело - следить за стрелками и светофорами.
   - Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости?
   - А вот это, друг мой, пока еще загадка, даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин - тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже - почему бы нет? - какие-то флюиды... Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте - ни в коем случае... Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс... Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног... И конечно, мой взгляд, мое присутствие... Ведь вы пытались, не правда ли?
   - Что пытался?
   - Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили.
   - Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только...
   - Что - только?
   - Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили.
   - И вы вернулись ко мне?
   - Вернулся.
   Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала.
   - Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо?
   - Так мне удобнее.
   - Хотите прослушать запись нашей последней беседы?
   - Незачем. Я все отлично помню.
   - Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской...
   - ...которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да...
   После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго - главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение - что это: смущение? ирония? Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос:
   - ...И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн... Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она...
   И опять пауза.
   - ...она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: "Нет!" - и тянет за собой в другом направлении, приказывает: "Сюда!" И в ее облике вдруг появляется что-то - ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом.
   - И о чем вам не хотелось мне рассказывать?
   - Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас.
   - Вы правы. Что ж. Продолжайте.
   - Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. "Куда вы ведете меня?" - "Увидите". И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена - в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне - это был "Плот "Медузы". Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних.
   Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: "Мой отец плохо относится к вам".
   Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в "Медузе" я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. "Он будет мешать мне встречаться с вами". Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: "Вы меня любите? - И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: - Вы меня совсем не знаете".
   Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): "Вы меня не знаете, а я... о! я... - Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. - Я влюбилась в вас давным-давным-давно". (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: "Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков.
   О усилья и муки. Это река океан
   Который вздымается валом кровавым
   Кровью отсвечивают украшения ваших любовниц...
   В подножия ваших дворцов ее волны плещут...
   Я десять раз перечитала ваши поэмы! - На ее губах мелькнула пугливая улыбка. - Я плакала от ярости и счастья! Так, значит, я не одинока! Не одинока в моем презрении и ненависти к людям, которых люблю, - ведь я люблю моего отца и не могу иначе. Ах, наконец-то у меня есть товарищ по несчастью! Мне казалось, будто каждая песнь, каждая строфа, каждое слово ваших поэм обращены ко мне..." Я стиснул ее руки: "Но они и в самом деле обращены к вам, Бала!" Этот крик вырвался у меня из глубины сердца. Ее восторженность передавалась мне, я был счастлив оттого, что между нами обнаружилась такая прекрасная духовная общность.
   И снова довольно долгая пауза. Он лежал с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись, точно он дегустировал вино или какое-то лакомство.
   - Да. Она посмотрела на меня не то с тревогой, не то с безумной надеждой, можно было подумать, что она ищет в моих чертах какого-то ответа, обещания. Но ответа на что? На какой вопрос? На какую мольбу? И тогда вдруг внезапно она произнесла два слова, но так тихо - может быть, потому, что сама испугалась их, - так невнятно, что вначале я ничего не разобрал. Теперь уже она взяла меня за руки, заглянула мне в глаза, и тут я наконец расслышал - она сказала: "Уведите меня".
   Да, я услышал, но все еще не понял, чего она хочет. Увести ее отсюда но куда? И зачем тогда она меня сюда привела? А она добавила - и тут я уже совсем перестал ее понимать: "Мне не хватает мужества". И совсем упавшим голосом: "Мужества у меня ни капли".
   Она поникла головой и казалась олицетворением отчаяния. Так как я молчал, она наконец догадалась, что я озадачен и растерян, она подняла голову, удивленная в свою очередь тем, что я не понимаю таких очевидных вещей: "Мне не хватает мужества, чтобы поступить так, как поступили вы! Чтобы уйти из дому, хлопнув дверью! Чтобы жить в маленькой, холодной комнате без отопления и воды, чтобы согласиться на все - даже на нищету! У меня нет мужества, чтобы сделать это самой, без чьей-либо помощи. Мне надо, надо, чтобы кто-нибудь толкнул меня на этот шаг". Она до боли стискивала мне руки - волей-неволей я начал понимать смысл ее слов, но я был застигнут врасплох настолько, что не мог произнести ни звука. Теперь она сжимала в ладонях мою голову: "Я не смею, не смею поверить моему счастью. Это вы! Я дотрагиваюсь до вашего лица, ваше лицо я ласкаю! Это ваши горящие глаза! Ваша непокорная прядь! Автор "Медузы"! Недосягаемый герой, которым я восхищалась, которого любила издали!.. И не только за его грозные поэмы, но еще и за мужество, за мужество, которого недостает мне самой... За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит для меня примером и образцом... О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!" А я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший гранат. Потому что... (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)... потому что вы-то ведь знаете... (снова пауза)... вы знаете, что это была неправда.
   Я не шевельнулась, даже затаила дыхание - одно неосторожное слово, и можно все испортить. Но иногда я задаю себе вопрос, не обязывает ли меня порой мое ремесло к жестокости хирурга-дантиста. Удаление гнилого зуба подспудно разъедающих душу воспоминаний - всегда причиняет боль.
   Он молчал, потом вдруг заговорил неожиданно резко:
   - Я должен был, должен был сказать ей правду, не так ли? Я пробормотал: "Разве я этого хотел?" Она почти выкрикнула: "Чего?" Я в ответ: "Хлопнуть дверью. Избрать нищету". Верите ли, мне показалось, что ее ладони, сжимавшие мои щеки, стали ледяными. Как и ее взгляд. Она прошептала, выговаривая почти по слогам: "Что-вы-хо-ти-те-ска-зать?"
   Голос, которым он передал ее слова, стал безжизненным, точно лицо, от которого отхлынула кровь.
   - Я взял ее за тонкие запястья, стиснул их в своих ладонях и прижался щекой к переплетению пальцев - ее и моих. "Выслушайте меня! - О, каких мне это стоило усилий! - Мне кажется, я люблю вас. Слишком люблю для того, чтобы солгать. Или предоставить вам верить в лестные для меня легенды. Вы сказали, что любите меня потому, что... потому что я хлопнул дверью. Это и правда, и неправда. Если бы старая Армандина не нашла мои тетрадки, кто знает, где бы я был сейчас? Наверное, учился бы в Училище древних рукописей, жил бы в отчем доме. Ел бы за родительским столом. Вот как выглядит правда".
   Из его горла вырвался какой-то странный звук, я подумала, что он откашлялся. Оказывается, усмехнулся, я не сразу это поняла.
   - Хотите верьте, хотите нет, но она засмеялась. И расцеловала меня в обе щеки. Я ожидал всего, только не этой реакции. "Вы не открыли мне ничего нового". Она смотрела на меня, как старшая сестра, нежным и снисходительным взглядом. "Мне рассказывали о вас все". Все? Что же именно? И кто рассказал? Может быть, баронесса? "Ваш кузен Реми". Представляете, как я был поражен?
   - Каким образом он с ней познакомился?
   - Через ее брата, который учился с ним в Коммерческой школе. "Он немножко ухаживал за мной. Он вам не рассказывал?"
   Она улыбнулась, чуть приподняв брови, я не мог вспомнить - и вдруг в памяти всплыла наша первая встреча: "Бала Корнинская, где-то я слышал это имя, оно мне знакомо"... Но Реми никогда не рассказывал мне, что ухаживал за ней. Во мне закипел гнев. "Бедняжка! - продолжала Бала. - Знаете, в чем выражалось его ухаживание? Он мне рассказывал о вас! Это он заставил меня прочитать "Плот "Медузы". Ну это уж было слишком! Воспользоваться мной как приманкой... "Он так вами восхищается!" - сказала она. "А вы сами?.." спросил я с беспокойством. "Что сама?" Она улыбалась. "...Вы в него не были... Реми блестящий молодой человек!" - сказал я. Она рассмеялась: "Но он такой конформист! - Меня это утешило, хотя отчасти и огорчило - я был задет из-за Реми. Она настаивала на своем: - Он даже не может оправдаться тем, что он слеп. Ведь он понимает, что мир гнусен, но принимает его таким, какой он есть. По его мнению, в этом состоит терпимость. А я бы сказала: так гораздо удобнее. Зато вы!.." Она стиснула мне руку с такой доверчивой нежностью, что во мне снова всколыхнулся страх, впрочем, отчасти, наверное, и чувство справедливости. "Однако я всем обязан Реми. Это он подтолкнул меня. Толкнул на то, чтобы опубликовать "Медузу". Не будь его, я бы, наверное, и сейчас еще колебался". - "Ну и что? возразила она. - Разве самые важные жизненные решения принимают с такой же легкостью, как по утрам пьют шоколад? Чем сильнее сомнения, тем больше нужно мужества! - И вдруг добавила с горечью: - Я знаю, что говорю. Ведь мне это до сих пор не удалось... И конечно же, я люблю эту жизнь, заговорила она вдруг с каким-то пылким ожесточением. - Да и вы, вы тоже, пожалуйста, не отрицайте! Мы любим ее комфорт и удовольствия! Да и кто их не любит? Я люблю концерты, выставки, театры, путешествия, люблю беседовать с умными людьми - а их не так уж мало. Я люблю хорошо одеваться, водить мой "бугатти", ездить в Ниццу, а на зиму в горы, да, я все это люблю, но в то же время я слишком хорошо знаю, какой ценой мой отец получил возможность доставлять мне все эти удовольствия, сколько пота и крови это стоило беднякам. И моя жизнь становится мне ненавистна. - Она повторила: - Ненавистна! - и снова подавила рыдание. - И все-таки мне не хватает решимости все поломать, все бросить и уехать, а у вас, у вас ее хватило. А мужество не в том, чтобы делать то, что легко, а в том, чтобы делать то, что дается с трудом. Вам было трудно все поломать, потому-то я вами восхищаюсь. Но теперь вы должны помочь мне. О Фредерик! Помогите мне, помогите! Сделайте для меня то, что Реми сделал для вас. Вырвите меня из этой трясины. Умоляю вас. Уведите, уведите меня!"
   Ее голос дрожал от волнения, руки были влажны, а я пылко и нежно целовал ее - но отчасти потому...
   Он осекся, точно под ударом ножа. И потом некоторое время лежал молча, не двигаясь. Если бы не прерывистое дыхание, медленная череда маленьких коротких вдохов и выдохов, я бы подумала, что он уснул.
   - ...отчасти потому, что я был в полном смятении. Увести ее? Меня раздирали сомнения. Достаточно ли сильно я ее люблю? Дрожь желания отвечала мне на этот вопрос - а Бала предлагала мне себя! Скандал? Но как раз именно этого мне недоставало для полноты картины, для полного апофеоза! Фредерик Легран похищает Балу Корнинскую! Ха-ха! Юный проклятый поэт попирает угольных магнатов! Поделом этим старым скорпионам! В вихре радостного смятения я душил ее в объятиях, целовал, и она отвечала на мои поцелуи в порыве радости, счастья, страсти и благодарности...
   Он вдруг перевернулся на живот и зарылся лицом в подушки. Так он пролежал несколько минут, потом сел. Его бровь лихорадочно подергивалась. Он резко обернулся ко мне, метнул в меня разъяренный взгляд. Да, другого слова не подберешь - именно разъяренный. Словно я нанесла ему оскорбление. Это длилось всего секунду. И все-таки это могло бы смутить меня, если бы я уже не догадывалась, что он собирается сказать, - и в самом деле, он сказал удивительно тусклым голосом:
   - Между тем я уже твердо знал, что никогда и никуда ее не уведу.
   19
   Он долго не произносил ни слова, и я предложила, посоветовала ему снова лечь на подушки. Но он встал, сухо отрезал: "Нет", подошел к окну и остановился возле него, любуясь Парижем. "Может быть, на сегодня хватит?" - спросила я. Он обернулся. На его лице вновь появилась очаровательная улыбка.
   - О, хватит, и даже с лихвой! Но я остаюсь. Вы располагаете временем?
   - Что означает ваш вопрос? Вы же знаете, что нет.
   - Я имею в виду - сегодня, сейчас. Уже пора ужинать. Прием больных вы, наверное, на сегодня закончили?
   - Да, ну так что же?
   - Какие у вас были планы на сегодняшний вечер?
   - Собиралась кое-что дочитать.
   - Дочитаете в другой раз. Есть у вас в холодильнике яйца, ветчина, сыр?
   - Вы предлагаете мне соорудить изысканный ужин?
   - Я предлагаю вам продолжить, пока я не выговорюсь до конца. Даже если мне придется уйти от вас в три часа ночи.
   Я колебалась недолго. Этот человек понял, что для него пробил час взглянуть в глаза правде. Он не лишен отваги, он из тех, кто на вопрос: "Когда вы предпочитаете лечь на операцию?" - отвечает: "Сейчас". Однако, если он воображает, что мы закончим к трем часам, он ошибается.
   Тем не менее я приготовила, как он просил, яичницу с ветчиной. Когда я вернулась с подносом, мне показалось, что он задремал в кресле. При звуке моих шагов он выпрямился. Он был немного бледен. Поставил тарелку себе на колени. "Продолжим?" - спросила я. Он молча кивнул головой. Я заговорила первая.
   - А вашу девушку, Балу... Вам удалось ввести ее в заблуждение?
   - Насчет чего? Насчет пылкости моих чувств?
   - Да.
   - Не знаю. Думаю... видите ли... должно быть, я слишком рьяно ее целовал. То есть вкладывал в это слишком много усердия. Под конец она вдруг как-то сжалась и осторожно высвободилась из моих объятий. "Пора возвращаться на улицу Варенн, а не то мы поставим в неловкое положение нашу добрую баронессу". Она сказала это самым милым тоном, но в ее голосе - да, без сомнения, что-то в нем изменилось. Она встала. Я тоже. "Там будет ваш отец?" Она надела пальто, натянула перчатки. "Надеюсь, что нет. Но как всегда, найдутся добрые души, которые заметят наше отсутствие, пойдут разговоры. А это нехорошо по отношению к милой старой даме".
   Мы простились с молодой секретаршей, которая смотрела мне вслед таким взглядом, будто я ей пригрезился, мы снова вышли на улицу и пустились в обратный путь. Зимний сумрак стал почти совсем непроглядным. На углу улицы Варенн мы наткнулись на какого-то дежурного шпика, черного на черном фоне, невидимого в темноте. Бала громко рассмеялась. Я тоже, но довольно принужденно. Мы почти все время молчали, и вдруг она сказала: "Вы считаете меня ребенком, правда?"
   У меня и в мыслях не было ничего подобного, я начал было: "Господи...", но она не дала мне кончить: "Да, да, я все прекрасно вижу. - Она закрыла мне рот затянутой в перчатку рукой. - Я знаю, что у вас в мыслях: вы говорите себе, что я слишком молода. Что вы не имеете права". Я этого вовсе не говорил, но меня успокоило то, что она так думает. "Но я вам еще докажу!" - сказала она и по-приятельски ткнула меня кулачком в бок. В свете фонаря я увидел ее лицо, одновременно насмешливое и сердитое. Точно она сердито грозила сыграть со мной хорошую шутку. В мгновение ока я представил себе, как она приходит в мою каморку на чердаке с маленьким чемоданчиком. Что я буду делать? Меня прошиб холодный пот. Тем временем мы оказались у особняка баронессы. Я пропустил ее вперед, чтобы она вошла одна. Она не стала возражать, это меня утешило. Когда я в свою очередь появился в гостиной, я увидел, что баронесса уводит ее в холл, несомненно, чтобы все гости ее видели. Меня окружили, как и на прежних приемах. Преувеличенные похвалы, наигранная светская любезность и раздражали, и утомляли меня. Когда лесть становилась чересчур уж глупой, я отвечал какой-нибудь резкостью и, сам того не желая, укреплял свою бунтарскую репутацию.
   "Ах, какая изысканная грубость!" - заявила мне какая-то женщина. У меня сорвалось в ответ: "Вам что, нравится, когда вас секут?" Я тут же прикусил себе язык - в эту минуту кто-то ласково взял меня за локоть. Можно мне еще сыру?
   Он смакует камамбер с таким чувственным наслаждением, что сердце хозяйки дома не может не порадоваться. Он осведомился, где я покупаю сыр. "В других магазинах камамбер слишком соленый. Хороший камамбер теперь такая же редкость, как хорошая театральная пьеса". Он намазал ломтик хлеба вязкой маслянистой массой.