Явился в назначенный час. Я предложила ему сигары, он взял одну, понюхал, рассмотрел со всех сторон. Он не улыбался, но что-то в выражении губ, какая-то складочка говорила, что усмешка притаилась и вот-вот вспыхнет. Как и в прошлый раз, я с ходу пошла на приступ: "Расскажите мне про Реми".
   Он так и подскочил.
   - Да это у вас просто мания какая-то. Дался вам этот Реми! Что вы еще хотите знать?
   - Как вы относились к нему в ту пору? В пору вашего отрочества.
   - Трудно сказать... С одной стороны, мы были в родстве, почти сверстники, вместе играли, вместе проказничали... Потом он, как старший, выводил меня "в свет" - в театр, в кино, на выставки... словом, он мне импонировал.
   - А с другой?
   - Что - с другой?
   - Вы сказали: "С одной стороны..."
   - Ах да, с другой - он всегда хорошо учился, был усидчив и прилежен, как трудолюбивый муравей, ладил с моими родителями, восхищался своим отцом, который втирал нам очки - и он это знал, - и вот это соглашательство, сделка с совестью, корыстная готовность принять небезвыгодные правила жизни, иными словами, конформизм, улыбчивая терпимость по отношению к гнусному, погрязшему в лицемерии миру, понимаете, все это вызывало во мне презрение и насмешку. Я и не скрывал этого от него. Я называл его "приспособленцем", "домашним животным". Но он выслушивал мои колкости с высоты своего старшинства, как всегда, спокойно, с улыбкой, не отвечая. Временами я ненавидел его за это. Когда он блестяще прошел по конкурсу в Высшую коммерческую школу, я даже не почувствовал зависти - ведь иначе и быть не могло.
   - Но вы и сами не так уж плохо учились?
   - Не намного хуже его. Дело было не в том. Я сдал экзамен на бакалавра без блеска, но и без недоразумений. И стал готовиться в Училище древних рукописей. Я выбрал это училище, потому что поступить в Педагогический или в Политехнический институт, получить педагогический, инженерный диплом, а уж тем более диплом Высшей коммерческой школы - если допустить, что я вообще это осилю, - означало подготовиться к жизни в обществе, включиться в нее, с первых шагов содействовать процессу разложения, который обогащает богатых, а бедных ввергает в замаскированное рабство. Я же не хотел быть соучастником этого процесса, я хотел оставаться чужаком, игроком-неудачником, а Училище древних рукописей было как бы подготовкой к отречению от мира, к одиночеству. По крайней мере так я считал. Я надеялся, что, изучая средневековье, далекое, исчезнувшее общество, я найду в этих занятиях убежище и утешение. Вы меня понимаете?
   - Вполне. Но как же ваши стихи? У вас оставалось свободное время, чтобы их писать?
   - Нет, и все же я его находил. Как бы я ни был занят, я не ложился спать, не вписав в свою тетрадь по крайней мере дюжину строк. Конечно, меня немного угнетало, что я никому не могу их показать.
   - Даже Реми?
   - Еще бы - ему в последнюю очередь. Кстати, когда я однажды попытался было раскрыть ему глаза на скандальную жизнь, которую ведет его папаша, храбрый капитан-многоженец, я только привел его в бешенство, а это было совсем не легко: "Если ты еще раз заговоришь в таком тоне о моем отце, я набью тебе морду!" Я умолк, исполненный презрения: "Ах ты, ханжа, ты ни о чем не хочешь знать - так оно спокойнее!"
   - А как обстояло с бременем жизни?
   - Н-да, интересно, почему вы об этом спросили? Ведь и в самом деле, отныне, когда мне случалось проходить через Люксембургский сад и я останавливался перед пресловутой статуей, я уже не страдал, а издевался. Бремя жизни! Как же - держи карман шире! Эх вы, шайка лицемеров! Что вы о нем знаете! Вот я - я в самом деле испытал, что такое бремя жизни, оно будет тяготеть надо мной до конца моих дней. Я чужак и останусь чужаком навсегда, и чем дальше, тем больше. Без надежды оспорить у других, у проныр и богачей, стул - место, где я мог бы устроиться в этом жестоком, циничном и развращенном обществе. Да разве я не предчувствовал это чуть ли не с самого рождения? (Усмехается.) Еще в ту пору, когда четырехлетним карапузом, глядя на булочную против Бельфорского льва и на нищего "флейтиста", я делал горестные подсчеты. И я еще воображал себя неспособным и "недостойным"! Недостойным! Черт побери - чего? Чтобы меня оттеснила свора наглецов и ловкачей, людей с крепкими локтями или "приспособленцев", каким уже стал Реми? Слава богу, окончив свое училище, я останусь в безвестности, буду беден и, может быть, даже презираем, но зато сберегу чистоту души!
   В тоне, в волнении, с каким он произнес эту тираду о своем юношеском бунтарстве, я почувствовала какую-то странную двойственность. Смесь торжественности, даже страсти, с иронией. Кажется, я ухватила краешек истины. Этому человеку нравятся его собственная юношеская непримиримость и бескомпромиссность - они предмет его гордости. Но в то же время, я чувствую, он не заблуждается на свой счет и отныне взирает на эти качества глазами взрослого, так как его бескомпромиссность подтаяла в водовороте жизненного опыта. Вероятно, он это сознает. Но в какой мере? Это и надо выяснить. И, может быть, открыть глаза ему самому.
   - Но когда и как вам пришла в голову мысль опубликовать свои стихи?
   - Вы попали в точку - в этом-то все дело. Мысль пришла в голову вовсе не мне. Мне ее подсказали. Я писал для самого себя, для собственного утешения. Я отнюдь не равнял себя с Рембо. О, не подумайте, что из авторской скромности. По молодости лет я не сомневался, что мои стихи хороши, вернее, я много лет подряд просто не задавался таким вопросом. Может, они и хороши, но на пути к тому, чтобы их прочли и оценили другие, стояло непреодолимое препятствие: я родился в стане неудачников, среди серой массы "обыкновенных людей", как я могу стяжать славу какого-нибудь Рембо, родившегося в стане великих избранников? Червем я родился - червем я умру, а кто же станет читать поэмы ничтожного червя? Ничего не поделаешь. Вдобавок в душе я был ребенок и еще не решался желать, чтобы мои стихи, полные гнева и вызова, попались на глаза тем, кого они разоблачают, боялся взрыва, который неизбежно последовал бы за этим. Я хотел вкушать свою месть в одиночестве, покамест в одиночестве. Это было противоядие, заклинание, талисман, какие придумывают себе дети, - да и чем еще могли быть вот хотя бы две таких строки - я сочинил их гораздо раньше, записал на клочке бумаги и носил в бумажнике, - две плохих строки, которые проливали бальзам на мои раны:
   Бессловесная мать и распутный папаша
   Ненавистна мне жизнь лицемерная ваша.
   Когда ярость начинала душить меня, я дотрагивался кончиком пальца до своего бумажника, и наступала разрядка, - видите, самый настоящий амулет.
   Он вдруг засмеялся, точно ему припомнилось что-то очень смешное.
   - Однажды я едва не попался! Как-то вечером кузина Элиза, ласково прижимая меня к своей нежной груди, вдруг почувствовала, что у меня в курточке спрятан бумажник. Ловким движением она выудила его из моего внутреннего кармана: "Ха-ха-ха! Сейчас мы узнаем, не влюблен ли он!" Вокруг были люди, я бросился к ней, стал отнимать бумажник, она смеялась: "Вот видите, видите!", а у меня подгибались колени, я побледнел, покрылся испариной, наконец выхватил у нее бумажник и, еще не очнувшись от пережитого страха, убежал к себе, уничтожил листок со стихами - в такой ужас меня привела мысль, что обеспокоенные родители потребуют, чтобы я показал им содержимое бумажника. Ведь я был ребенком и по-детски боялся лишиться опоры в жизни, оказаться отщепенцем.
   - И потом, вы их все-таки любили.
   - Кого - их?
   - Родителей.
   - Да, может быть, пожалуй. Но все же моя слабость и зависимость от них только питали мою ненависть. Что я мог поделать? В этой зависимости проклятие детства, не так ли? Тетради со стихами я прятал на шкафу в своей комнате, под грудой старых журналов, к которым никто никогда не притрагивался. Со времени инцидента с бумажником прошло четыре, а может быть, и пять лет. Стихи заполняли уже множество тетрадей, да и сам я возмужал, мой протест не был, как прежде, тайным недовольством пугливого ребенка, он затвердел во мне, как киста, и стал разящим, как клинок. Созрел ли я для того, чтобы желать взрыва, которого прежде боялся? Я не решусь это утверждать, дело давнее, теперь судить трудно. К тому же мне так и не пришлось решать этот вопрос.
   - Кто-то обнаружил ваши тетрадки?
   - Да. Наша старая няня, верная Армандина. Не знаю, с чего вдруг ей вздумалось в мое отсутствие навести порядок на шкафу. Наверное, ей приказала мать. Так или иначе, она увидела тетради, и, поскольку она растила меня чуть ли не с грудного возраста, мысль, что ее малыш сочиняет стихи, очевидно, ее позабавила, и она стала их читать, вначале, вероятно, посмеиваясь, но когда она поняла, что это такое, она с перепугу бросилась к матери и вручила ей свою находку. Представляете, в какой ужас пришла моя мать! Все эти годы она не догадывалась, что происходит в душе ее сына. О, я умело притворялся. И вдруг в одно мгновение на нее обрушилось все: и то, что мне было известно о моем отце (подозревала ли об этом она сама - не знаю), и то, что я думал, во всеуслышание кричал о нем, о дяде Поле, о Реми, о дедушке, об Элизе и ее снисходительном муже, о друзьях, которые бывали у нас в доме, да и не только о друзьях - о людях вообще, обо всем человечестве! Какой ушат холодной воды! Неудивительно...
   - Простите, минутку... Перечисляя всех, вы не назвали ее.
   - Кого - ее?
   - Вашу матушку.
   Несколько мгновений он рассматривал свою сигару, которую выкурил почти до конца. Потом поднял голову.
   - Нет-нет, о ней там тоже шла речь. Но только... Понимаете, несколько иначе. С остальными я не церемонился, я срывал маску с их лицемерных добродетелей, с их низости и гнусности. Но мать я укорял только за слепоту, за чрезмерную наивность, за готовность, в которой была доля трусости, вопреки всему верить недостойному мужу и своему окружению, как будто это окружение не являло собой образец чудовищного ханжества. Иными словами, я ее щадил... К примеру, я ни словом не обмолвился о ее преждевременной беременности. Но, конечно, мои стихи...
   - Это она показала их вашему отцу?
   - Ох, вы коснулись больного места, мне не хотелось этого выяснять. Не могу примириться с мыслью, что она предала своего сына, даже не попытавшись с ним объясниться. Я думаю... конечно, я ничего толком не знаю, но думаю, что отец застал ее в слезах. А дальше - легко вообразить, что за этим последовало.
   - Вы никогда не спрашивали ее об этом?
   - Мать? Нет. Тут произошло... понимаете, в моей жизни завертелся такой калейдоскоп событий... Нам как-то не представилось случая... ни она, ни я не сумели... а может, не хватило мужества...
   - Понимаю. Ну а потом? Когда стихи были найдены, что произошло потом?
   - Я вам уже говорил, отец выгнал меня из дому. Только тут надо себе представить... Черт, очень трудно рассказывать, не сбиваясь, понимаете?
   - Понимаю. Но это не имеет значения. Рассказывайте в том порядке, как вам вспоминается...
   - Тут не в том дело, как вспоминается... а просто... Словом, я хочу сказать, что, не будь одного приключения... вернее, злоключения... хотя оно не имеет ничего общего... видите, я путаюсь, лучше я попытаюсь рассказывать по порядку.
   Он вынул кисет, трубку и начал ее набивать. Наступило молчание, я не стала его нарушать. Он в упор посмотрел на меня.
   - Странное создание парень восемнадцати лет. В чем-то взрослый, в чем-то ребенок, а в общем - ни то ни се. Как вы думаете, почему я после всего того, что я вам только что рассказал, после серии гнусных разоблачений - а ведь к ним ежедневно добавлялись новые, - после того, что я вычитывал из книг и газет с их ежедневной порцией грязи и скандалов, после того, что я узнавал о социальной системе, зиждущейся на золоте и полиции: забастовки, подавляемые якобы во имя свободы, банкротства, в результате которых мелкие вкладчики разоряются, а "банкроты" умножают свои капиталы, судебные процессы, прекращаемые с помощью взяток, и война, война, миллионы деревянных крестов и барыши негодяев-спекулянтов - к тому же у меня были основания предполагать, что и у моего отца рыльце в пушку, хотя это я узнал уже позже, - почему же, несмотря на все мое омерзение, на постоянно сдерживаемый гнев, я не собрал свои пожитки и не сбежал из дому, чтобы стать мойщиком витрин или грузчиком на пристанях Сены?
   - Вы сами только что объяснили - почему: из страха перед неизвестностью.
   - Нет. Для пятнадцати лет это объяснение убедительно, но в ту пору мне уже исполнилось восемнадцать. Причины были сложнее. У меня была мать. Я ее жалел, отчасти презирал, но пока еще любил и не мог решиться нанести ей этот удар. И еще было Училище древних рукописей. Это была моя цель, моя надежда, моя схима, мое логово, мое убежище. Но чтобы закончить училище, нужно время, нужен покой. Я твердо решил: как только его закончу, пошлю к черту семью и все прочее. Но сделать это раньше времени - значит поставить под угрозу единственную мыслимую для меня жизненную стезю: стезю монаха, отшельника, одиночки, замкнувшегося в своей скорлупе. Ведь и стихи я писал для того, чтобы отвести душу, успокоить ее, чтобы легче было сносить отвращение, которое каждый день переполняло меня в нашей квартире на улице Мезьер, такой же мрачной, как гнусные тайны, которые в ней были скрыты. Вызвать скандал? Что ж, может быть, позже, когда пробьет час. Но упаси бог раньше срока. Понимаете?
   - Думаю, это довольно ясно: в ту пору вы еще не собирались изменять мир, вы хотели просто от него уйти.
   - Совершенно верно. Ведь это была моя навязчивая идея с четырехлетнего возраста. Так что...
   Странное выражение лица, смесь противоречивых чувств, пока еще мне непонятная.
   - ...когда в тот вечер я оказался перед ареопагом... перед нашей семьей в полном составе - от деда до Реми, собравшейся точно на судилище... Если бы в тот день, в тот самый день, только немного раньше, я не пережил этого злоключения...
   Непонятное выражение лица подкрепляется столь же неопределенным жестом.
   - Так что же?
   - А то, что, если бы не злоключение, которое довело меня до того, что мне хотелось крушить все вокруг, хотелось, чтобы все полетело в тартарары... возможно, не исключено - видите, я с вами откровенен, - не исключено, что я бы, как говорится, сдал позиции. Я бы втянул голову в плечи, переждал бы бурю, в случае нужды позволил бы даже уничтожить мои тетради, скорей всего, выкинуть их на помойку, меня некоторое время подержали бы в карантине, а потом экстравагантную выходку, причуду ребенка, предали бы забвению, и я бы тихо и спокойно продолжал заниматься в своем училище. Вот какова правда. Она не слишком лестна, но я от вас ничего не скрываю. Короче говоря, я бы сдрейфил. Но все дело в том, что именно в этот день, как будто нарочно, я стал жертвой злоключения, которое выбило меня из колеи. В конце концов пора рассказать вам эту историю, хотя она отнюдь не принадлежит к числу приятных воспоминаний, и даже наоборот.
   Он посмотрел на меня таким взглядом, с такой неопределенной - и очаровательной - улыбкой, что мне стало немного жаль его. "Хотите, сделаем маленький перерыв? И тем временем выпьем чаю". Он не возражал.
   9
   - В наши дни секс вторгается в повседневную жизнь на каждом шагу, в любом возрасте. Едва ли не с детства. Хорошо ли это? Не знаю. Может быть, да. А может, и нет. В пору моего детства о нем не говорили. Это было табу. Я уже вам рассказывал, как осторожно выбирала выражения моя мать, пытаясь выяснить так, чтобы не произнести этого вслух и чтобы я не понял, нет ли среди моих друзей развращенных мальчиков. И насколько я был наивен в этих вопросах. У меня был соученик по фамилии Тулуз, мы учились в одном классе, но близкой дружбы между нами не было. Ему, как и мне, должно было исполниться пятнадцать; внешне он напоминал старинную миниатюру, портрет Людовика XV в детстве - тонкое, пожалуй, даже чересчур миловидное личико. Однажды после уроков - мы кончили третий класс и перешли во второй - я отправился в магазин "Old England" ["Старая Англия" (англ.)] примерить первые в моей жизни длинные брюки. Тулуз оказался там, он тоже примерял длинные брюки. Мы посмеялись над этим совпадением, а потом вместе вышли на бульвар, по-прежнему в коротких штанишках, и вдруг он шепнул мне на ухо: "Нынешней зимой возьму бабу". Сначала мне показалось непонятным, куда он собирается взять женщину. И только когда он добавил, что они с Коппаром (тот был немного старше нас) решили сложиться, чтобы взять себе "подружку", и не какую-нибудь первую попавшуюся, "а вроде вон той", сказал он, увлекая меня к свету фонарей, где прогуливалась женщина в горностаевой шубке, которую вначале я принял было за светскую даму, - только тогда я понял, какой смысл он вкладывал в свои слова. После этого его признания я стал испытывать к нему смесь зависти, восхищения, но при этом брезгливости и неприязни из-за его бесстыдных планов - ведь мы были еще детьми.
   В наши дни трудно себе представить, что мальчик, достигший половой зрелости, мог стесняться того, чем нынешние дети обоего пола занимаются едва ли не с колыбели. Может, и четверть века назад я представлял собой исключение? Не думаю. Но если даже и так, я не считаю себя смешным. Любовь была в моих глазах благородным и возвышенным чувством, это и придавало ей неизмеримую ценность, я ждал от нее неземных восторгов, плотская пародия на нее казалась мне отвратительным святотатством. Чтобы покончить с вопросом о нынешних развращенных юнцах обоего пола, которые стараются перещеголять друг друга в распутстве, скажу одно: боюсь, что в легкодоступных радостях они загубят драгоценную возможность будущего счастья, потому что никогда не смогут оценить его чистоты, а значит, составить о нем хоть отдаленное представление. Печальный удел. Они обрекают себя на душевную пустоту, которую тщетно будут пытаться заполнить все новым блудом, а не то и наркотиками. Да, я их жалею, жалею даже больше, чем тогда им завидовал, потому что воздержание, от которого они с такой легкостью отказываются, если в какой-то степени и тягостно в юности, вознаграждает нас потом чистыми и несказанными наслаждениями. Но хватит об этом. Итак, я осуждал ранний разврат, которым похвалялся Тулуз. Тем не менее с этой минуты, когда я смотрел на девушек, в мыслях моих начиналось смятение. Впрочем, дальше этого дело не шло, потому что девушки, даже девочки, сестры моих соучеников, наводили на меня страх. Я влюблялся в каждую из них по очереди, но всегда издали. Два года спустя я все еще пребывал в роли молчаливого вздыхателя и ни разу не отважился заговорить с понравившейся мне девушкой или даже посмотреть в ее сторону, боясь, что меня отвергнут, осмеют, но, пожалуй, еще пуще боясь, что ко мне отнесутся благосклонно. В самом деле, я не знаю, чего я страшился больше: что мною пренебрегут, унизят мою гордость или что меня вынудят стать предприимчивым...
   Так вот, я молчаливо вздыхал по сестре Тулуза. Ей было семнадцать лет, на год меньше, чем мне, она притягивала меня, но я робел перед ней, отчасти, наверное, из-за ее разбитного братца, поскольку я, возможно, приписывал и ей дерзкое бесстыдство, которым тот когда-то щеголял. Вместе с небольшой группой моих соучеников я снимал крытый теннисный корт над каким-то гаражом - мы играли там днем по четвергам. Тулуз прекрасно играл в теннис, он все еще был по-девичьи миловиден и капризен и злопамятен, как девчонка. Он считал себя первой ракеткой нашей группы. Сестра его просто боготворила. Она наверняка замечала, что я неравнодушен к ней, но виду не подавала. Все ее внимание было отдано брату. И вот в этот злополучный четверг мы заканчивали нечто вроде турнира, финал которого, как правило, разыгрывался между Тулузом и тем самым Коппаром, вместе с которым он три года назад потерял невинность. Звали Коппара Тото. Это был рослый парень атлетического сложения, который славился в нашей компании сокрушительной подачей, но был слаб в ударе слева. В прошедший четверг, непрерывно подавая влево с такой быстротой, что Коппар не успевал отбивать мяч, я одержал победу, которой никто не ожидал. Тото показал себя хорошим спортсменом, в конце матча он широко улыбнулся и дружески тряхнул мне руку. Таким образом, соперником Тулуза в финале оказался я. Я был уверен, что он обыграет меня за три сета. Но то ли Тулуз устал, то ли победа над Тото удвоила мои силы, я выиграл первый сет. Он так разнервничался, что растерял все свое мастерство, стал играть все хуже и хуже, и победителем оказался я. Тулуз был не такой хороший спортсмен, как Тото, он, правда, тоже пожал мне руку под аплодисменты зрителей, но лицо его исказила злобная гримаса. А в глазах вспыхнул мстительный огонек. Но, к моему великому изумлению, его сестра не только не встретила меня хмурым взглядом, но, наоборот, шепнула мне на ухо проникновенным и взволнованным голосом: "Браво!" Потом вдруг сказала: "Идемте" - и повлекла меня в раздевалку. А там она повела себя со мной с таким вызывающим бесстыдством, что я потерял голову. Она прижала мои губы к своим, а кончик ее языка стал жадно прокладывать путь к моему небу. Это был первый настоящий поцелуй в моей жизни - представляете себе мое волнение! При этом девушка схватила мою руку, сунула ее к себе за корсаж и прижала к своей груди. Я почувствовал, как под моей ладонью затвердел сосок девичьей груди. И в ту же секунду - куда девался страх, робость - меня подхватил волшебный вихрь, я уже не соображал, что делаю. Вдруг она вскрикнула, стала звать на помощь, и две секунды спустя два молодца, Тулуз и Тото, схватили меня, выволокли на корт и, ругая "сатиром" и "сволочью", при всех сорвали с меня штаны, высекли и спустили с лестницы; дверь захлопнулась за мной с грохотом пушечного выстрела. Девушка смеялась. Не помню уж, как я очутился на улице.
   Я тоже рассмеялась, он посмотрел на меня, забавно попыхивая трубкой, и губы его не то чтобы сложились в улыбку, но правый их уголок слегка приподнялся, точно Легран усмехнулся; зато родинка в складке возле рта, прозрачная, точно капля воска, была похожа на застывшую слезинку. Я пыталась представить себе его лицо, когда ему было восемнадцать, но мне это не удавалось - надо было бы снять слишком много наслоений, ничуть его, впрочем, не портивших: со временем его черты не только не расплылись, в них, наоборот, появилась какая-то мужественная значительность, точно на маске патриция из Неаполитанского музея.
   - Ну вот. Как видите, история довольно бесславная. Одна из немногих, в которых я не признался Марилизе.
   - Спасибо за доверие.
   - Я должен был рассказать вам это, чтобы вы поняли, в каком душевном состоянии я вернулся домой. Теперь, когда я рассказываю вам об этом эпизоде, мы с вами воспринимаем его с комической, водевильной стороны. Но для юноши, каким я тогда был и тяжелое детство которого я вам описал, это была чудовищная, неслыханная гнусность, тот груз на чаше весов, который уже ничто не уравновесит, - vae victis [горе побежденным (лат.)]. Бессердечная девушка расставила мне ловушку, друзья, товарищи отомстили за то, что я победил в честном поединке, и, осрамив, выгнали меня из страха, чтобы я не отнял у них первенства. Пока я ехал в метро, я весь дрожал от гнева, ярости, разочарования, по всему телу пробегали мурашки. Очутившись у себя в комнате, я растоптал свою жалкую победоносную ракетку. Вошла Армандина. Вид у нее был странный. Родители ждут меня в кабинете, сказала она. Что еще такое? Я отправился в кабинет, сжимая кулаки. И вот я предстал перед судилищем, перед людьми, уставившими на меня суровые взгляды. Отец, мать, дядя Поль, Реми - он стоял, повернувшись лицом к окну и опустив руки, но его обращенные ко мне ладони казались устремленным на меня взглядом. А впереди всех, вздымая над пристежным кремовым воротничком голову, похожую на грейпфрут, сидел мой дед, страдавший, сколько я его помню, чем-то вроде хронической желтухи, - дед, о котором я вам еще не рассказывал.
   У меня едва не вырвалось "А-а!" - не столько от удивления, сколько от того, что мои надежды оправдались, как это бывает в театре, когда на сцене появляется новое и важное действующее лицо, нежданное, но необходимое для сюжета.
   - Я уже говорил вам, что мой отец происходил из скромной семьи - его отец был столяр-краснодеревщик, зато моя мать, наоборот, была родом из именитой семьи Провен, чья фамилия встречается среди приближенных Луи-Филиппа. Однако я...
   - Как же они познакомились?
   - Мои родители? Во время войны. Отец был одним из "подопечных солдатиков" моей матери, и во время побывки...
   - Понимаю. А как семья Провен отнеслась к этому браку?
   - Само собой, весьма неодобрительно. Поэтому мать редко встречалась со своей родней. А я и того реже. И только деда мы с Реми видели дважды в год: один раз - первого января, когда мы, робея, наносили ему визит, а второй раз - когда он председательствовал на семейном обеде: моя мать, приверженная к обрядам и традициям, давала этот обед ежегодно в день рождения моей покойной бабки. Вильям Провен был гордостью и кошмаром моего детства. Юпитер, о котором все говорят и который, существуя где-то там в загадочной дали, подавляет своим невидимым присутствием. В течение всего моего отрочества он представлялся мне человеком иного мира, мира знаменитых людей, понимаете: послов, академиков, президентов Республики, мира, который недосягаем для тебя даже в мечтах, если ты уверен, что рожден и останешься червем. Впрочем, в моих глазах дед и Вильям Провен довольно долго оставались двумя разными лицами, которых мне никак не удавалось слить воедино. Один был пращур, надменный и неприступный, но все-таки родня, потому что его называли дедушкой. Другой был незнакомец, личность почти мифическая, неподкупный государственный деятель, который к концу карьеры стал генеральным инспектором Пороховых Погребов, потом в течение нескольких недель был помощником министра вооружений в недолговечном кабинете Тардье, а позже министром торгового флота в правительстве Поля Рейно. Он пережил множество премьер-министров и сохранял свой портфель более трех лет. Мой отец и дядя Поль, оба были ему обязаны: один - прибыльной должностью у Ллойда, другой - своим капитанством на кораблях дальнего плавания. Теперь, на склоне лет, дед восседал в председательских креслах нескольких акционерных обществ, в том числе одной из двух могущественных компаний морских перевозок. Он был членом Французской академии. Его фигура подавляла меня физически и морально, как, впрочем, подавляла бы фигура любого представителя "другого мира". Я видел его слишком редко, чтобы любить. Да и можно ли любить легенду, недосягаемый образец? Его можно терпеть, им можно восхищаться, можно даже обожать (когда раз в году, рассеянно ущипнув тебя за ухо, тебе преподносят игрушку), но это не значит любить. А если при этих обстоятельствах ты в один прекрасный день обнаруживаешь, что восхищаться нечем, мир рушится. Именно это и случилось со мной примерно за полгода до описываемых событий, когда, сидя у парикмахера, я стал пробегать глазами старый номер "Оз экут" и вдруг наткнулся на статью, в которой был дан весьма язвительный "портрет" некоего великого человека, которого весь парламент сокращенно называл "В.П.". Статья была, впрочем, скорее насмешливая, чем злая (автор с особенным удовольствием прохаживался насчет высокомерного вида В.П., который из-за хронической желтухи производил довольно комическое впечатление), но весьма ехидная в оценке пресловутой неподкупности, в которой, судя по всему, было довольно много мелких изъянов, чтобы не сказать - брешей. В частности, автор статьи припоминал довольно странные обстоятельства, при которых произошло внезапное изменение трена жизни В.П. (отнюдь не соответствовавшее скудному жалованью чиновника и совершившееся вскоре после того, как попечением В.П. было создано благотворительное общество "Для наших храбрецов"). В результате успешно проведенных благотворительных базаров, самоотверженно организованных супругой В.П., обществу оказалось по карману в течение трех лет снабжать раненых трубками и табаком, а В.П. преподнести имение в департаменте Де-Севр, который стал колыбелью его политической карьеры. Конечно, в статье это было сказано не столь прямолинейно, речь в ней шла о "совпадении" (иначе и нельзя было выражаться, не рискуя быть привлеченным к суду), однако, вы понимаете сами, я уже не мог удовлетвориться этими сведениями. Я стал разыскивать старые номера газет примерно тех времен, когда В.П. был министром. Из двусмысленных газетных материалов, которые надо было читать "между строк", я узнал, что успехами дед был обязан не столько своим дарованиям и еще менее своей репутации неподкупного служаки, сколько махинациям при военных поставках для армии и флота - он проворачивал их вместе с высокопоставленными лицами, например с неким сенатором, который во время войны представлял область, богатую каштанами, а из этого дерева делают деревянные кресты...