И он бросил мальчишке монету. Она так молниеносно исчезла в ловких руках бродяжки, что Жюль невольно подумал, не уличный ли воришка забрался к нему в дом. Выпроводив непрошенного гостя, хозяин приказал впредь не пускать никого в таком роде.
Странный визит удивил Жюля, но секунду спустя, когда взгляд его вновь упал на шкатулку, он позабыл о нем и склонился над замком. В глаза бросились две буквы, выгравированные на крышке: Д. А.
— Что бы это значило? Зачем Жозеф выгравировал здесь эти непонятные буквы? Впрочем, мне-то что? — Жюль подналег на ключ, тот повернулся. — Что делать с бумагами: сжечь или прочесть? Прочту.
Он хотел уже поднять крышку, как вдруг услышал чей-то голос за спиной.
— Остановись, несчастный!
В комнату вбежал Мишель. Он оттолкнул Жюля и своим телом заслонил от него шкатулку.
— Ты не откроешь ее.
— Объясни мне, что происходит? Ты напугал меня.
Вид у Мишеля был испуганный. Он побледнел словно полотно.
— Я успел вовремя. Благодарю Небо. Слушай и смотри.
Мишель подошел к столу, взял шкатулку и повернул ключ в обратную сторону.
— Ты уже сделал один оборот?
— Да! — отвечал Жюль, который ровным счетом ничего не понимал. — Объяснись наконец!
Он не успел договорить, как в комнате раздался взрыв. Повсюду распространился беловатый дым, а к ногам молодых людей упала, отскочив от противоположной стены, расплющенная пуля.
— Теперь понял?
— Спасибо, дорогой! Ты спас мне жизнь. — И Жюль бросился в объятия друга.
Потрясенные, они какое-то время стояли молча. Шкатулка тем временем открылась.
— Откуда ты об этом узнал?
— Скоро и ты все узнаешь, Жюль. Но почему ты не подождал меня? Какое нетерпение! Ты собирался уничтожить бумаги? — Мишель вынул из шкатулки объемистую тетрадку.
— Не знаю, Мишель, я был как в бреду! Это какое-то наваждение. А ведь жизнь моя висела на волоске. Благодарю тебя, друг.
— Ты должен доказать мне свою признательность!
— Но как?
— Обещай, что будешь во всем меня слушаться и ничего не станешь скрывать.
— Согласен.
— И еще одно. Надо прочитать тетрадку.
Мишель открыл окно, чтобы выветрился пороховой дым. Потом закрыл его, а заодно и дверь, чтобы никто не помешал им. Усевшись за письменный стол и усадив рядом Жюля. он принялся читать. Но остановился.
— Нет, прежде расскажи мне о вчерашнем визите.
— Я видел ее и был до того смущен, что едва смог вымолвить слово. Она еще очень слаба, бедное дитя. О Мишель, как она прекрасна!
— Я знаю.
— Знаешь? — Жюль удивленно раскрыл глаза. — Откуда же ты можешь ее знать?
— Скоро все поймешь. Обратил ли ты внимание на мои покрасневшие глаза? Я не спал всю ночь и многое узнал. Но пока продолжай. Что ее родители?
— Мне трудно давать им оценку. Они показались мне превосходными людьми, исполненными ко мне доброты и признательности.
— Так ли? Их фамилия?
— Дельтур. А девушку зовут...
— Анна Дельтур.
— Тебе и это известно?
— А. Д., — ответил Мишель и указал другу на гравировку.
— Я уже ровным счетом ничего не понимаю.
— Слушай, я начинаю читать. Только... Сохрани эту пулю, однажды она нам пригодится.
— Она будет напоминать, как ты спас мне жизнь, Мишель.
— Итак, начинаем.
Глава XX
Мемуары, о которых пойдет речь, были довольно пространны. События излагались шаг за шагом, секунда за секундой. Рассказ велся от первого лица. Не исказив ни единого факта и стараясь по мере возможности сохранить авторский стиль, я предпочел изложить всю эту историю от третьего лица, что сделало повествование более лаконичным.
В 1829 году юный мирянин[106] поступил в семинарию города Нанта, что на улице Святого Клемента.
Здешняя семинария славилась как одна из лучших в округе, однако мы увидим, что это лишь в сравнении с прочими. Все относительно: в сравнении с убийцей вор — сущий ангел. Остальные учебные заведения, где в молодые головы вдалбливали науки, были совсем никуда. Из нескольких зол выбирают меньшее. Этим меньшим злом и оказалась семинария. Правда, в нашем случае человеку, о котором пойдет речь, нетрудно было сделать выбор. Профессия, предназначенная ему судьбой, говорила сама за себя.
По внешнему виду сразу можно было сказать, что он не одевается у парижского портного. Грубость, угловатые манеры, взъерошенные волосы, никогда, похоже, не знавшие гребешка, старомодная, хоть и недавно купленная, шляпа — все выдавало в нем сельского жителя.
К вступлению в семинарию, однако, его приодели: новая шляпа, новая, чистая рубашка, сюртук-левит[107]. Его длинные полы едва не доходили до земли. Сюртук напоминал сутану[108] священника. Вообще-то он был великоват, зато панталоны — малы. Чулки в резиночку врезались в тело, но, слава Богу, кожа у парня была дубленая. Да к тому же не помешает с младых ногтей привыкать к истязанию плоти, ведь потом придется носить власяницу. Недаром говорится: «Если все время делать добрые дела, они войдут в привычку». Это в равной мере справедливо как в физическом, так и в моральном отношении. Таким способом можно привыкнуть даже и к умерщвлению плоти. Митридат[109], принимая постоянно яд в малых дозах, достиг того, что отравить его стало невозможно. Однако вернемся к нашему герою.
У него были широкие ботинки с квадратным носом, наглухо застегнутый жилет (это освобождает от необходимости в белых рубашках) и галстук. Вот и весь костюм. Когда-то густого черного цвета сюртук и панталоны имели теперь сивый оттенок, что недвусмысленно свидетельствовало об их древности. В общем, герой наш походил в этом одеянии на факельщика из похоронной процессии. Но так полагалось в семинарии города Нанта.
Юноше было лет семнадцать. Внешностью он обладал самой заурядной и, как нам известно, решил посвятить себя служению Святой Церкви. Сопровождал его мужчина лет сорока, которого директор семинарии, высокий, худой, суровый человек, принял с распростертыми объятиями и самыми добрыми словами. Все бы хорошо, но только вид у этого директора не внушал доверия: по всему было видно, что ему часто приходится скрывать свои мысли.
— Месье, — воскликнул он, — вы у нас всегда желанный гость, ибо добродетель и милосердие ваши известны всему нашему городу. Вы избрали достойное занятие, месье, — утешать страждущих, приходить им на помощь. Вы истинный миссионер[110]. Зерно, брошенное вами, не падет на камень и не будет съедено птицами. Вы соберете плоды трудов ваших. Вы собираете несчастных, отчаявшихся и приводите их в обитель Господа — в семинарию. Да благословит вас Бог!
Хотя сопровождавший юношу господин появился в семинарии далеко не впервые, тем не менее, он до сих пор не привык к пышным похвалам: они смущали его.
— Месье, то, что я делаю, совершенно естественно! Меня абсолютно не за что благодарить, но все же я очень признателен вам. Вы указываете мне дорогу. Я иду по ней, каких бы трудов это ни стоило. Однако — к делу. Пансион[111] тот же, что и обычно, не так ли?
— Конечно, месье. Вы оплачиваете их содержание: еду, одежду, если родители не в состоянии сделать этого. А наша забота — нести им свет знаний.
— Чудесно! В таком случае я могу пройти к управляющему и договориться с ним об этом юноше?
— Да. А как его имя?
— Пьер.
— Пусть он достигнет такого же величия, как его покровитель!
— Много ли учеников сейчас в вашей семинарии? — спросил месье Дорбей.
— Три сотни.
— Три сотни служителей Божьих! Это прекрасно!
— Не так, как вы думаете, месье!
— О чем вы?
— Постараюсь объяснить. У нас все не так гладко. Если бы нам приходилось содержать на полном пансионе триста человек, мы бы оказались в крайне затруднительном положении.
— Полагаю, вы бы не дали им умереть с голоду.
— О, разумеется, нет! Однако приходится выкручиваться. В семинарии ученики разделены как бы на две категории. Бедняки платят лишь половину. Зато кто побогаче, оплачивают остальное. Они вносят двойную плату, понимаете? Одни платят за других.
— Великолепно! Богатые платят за бедных. По-моему, это правильно.
— К тому же и для родителей, думаю, это выгоднее, чем посылать своих детей в разные там университеты. Здесь неокрепшим душам нечего опасаться. Мы даем хорошее образование и в то же время внушаем благие помыслы.
— Превосходно!
— Жизнь в семинарии нелегка: молитвы, посты, мессы[112], катехизис[113], вечерня, заутреня — все это, безусловно, утомляет. Но ведь и сеет религиозные мысли. Кто-то станет священником. Впрочем, не беспокойтесь, наши семинаристы достаточно отдыхают, клянусь вам!
— Я верю, верю. Религия — великая сила. Скажите, насколько дружны ваши ученики?
— О, разобщение меж ними велико! Это заставляет меня страдать. Я употребляю все старания, чтобы объединить их. Во время занятий бедные и богатые часто вместе.
— А после занятий?
— К несчастью, результат невелик. Но я надеюсь, что нам удастся преуспеть на этом поприще.
— О, как вы правы! Теперь понимаю: нужно уметь пробиться сквозь внешнюю оболочку к самой сути вещей, как нужно пробить гору, чтобы добыть золото. Вы приносите огромную пользу обществу.
— Наверное, — улыбнулся директор. — Свет велик, а священников мало. Совершенно недостаточно, уверяю вас. Нужно бы, чтобы у каждого человека был свой священник, ну, как ангел-хранитель на земле. Суетные люди или преступники должны быть обращены в истинную веру. Не правда ли?
— И опять вы совершенно правы. Благодаря вам я по-новому ощутил самого себя и свое призвание. Пока бьется сердце, пока течет в моих жилах кровь, я буду поставлять вам новых и новых учеников.
— Благодарю. Нет слов, чтобы выразить нашу признательность. Да и что такое слова?.. Надеюсь, молитвы, которые мы возносим Господу за вас, будут услышаны.
На этом директор и месье Дорбей расстались.
Уладив дела с управляющим, Дорбей вернулся и нашел своего протеже[114] на том же месте, где его и оставил. Вид у Пьера был озадаченный. Все здесь его удивляло, все было непривычно.
— Итак, друг мой, вы, кажется, не слишком довольны. Понимаю: жизнь здесь трудна. Но вы привыкнете, очутившись среди юношей, которые отнесутся к вам как к брату, под началом учителей, их чуткой отеческой заботой. У вас отличная рекомендация, так что можете рассчитывать на особое, привилегированное отношение. Вы сможете найти свое счастье. Почему же вы не отвечаете?
— Простите, месье. Я несколько растерян.
— Я вас оставлю, дитя мое. Подумайте, осмотритесь. Возьмите себя в руки.
С этими словами месье Дорбей покинул Пьера.
Было решено, что семнадцатилетнему переростку ни к чему проходить программу первых классов, Пьера сразу же приняли в четвертый. Не прошло и нескольких дней, как пелена спала с глаз. Однокашники не относились к нему по-братски (если их можно было назвать братьями, то скорее подобными Каину[115]), преподаватели не стали родными, а директор, вопреки заверениям Дорбея, никак не выделял новичка среди прочих.
Пьер переступил порог семинарии абсолютным невеждой, но достаточно было искры, чтобы возжечь в его душе пламень; разум его проснулся. Он пристрастился к наукам, работая как зверь. Но, с детства озлобленный, разочарованный, угрюмый, одинокий, хмурый и упрямый, юноша понятия не имел, что делать с открывшимися ему знаниями, какую цель избрать, с чего начать.
Натуры вроде него посвящают себя чему-то одному в жизни, идут прямо, никуда не сворачивая, не отклоняясь от раз и навсегда избранного пути. Правильно ли он поступил, придя в семинарию? Его ли призвание быть священником? Или скажем иначе: отправив его в семинарию, решив сделать из него священника, верно ли поступили? Отдавали ли себе отчет в том, на что обрекали его?
Во всяком случае, Пьер продолжал начатый путь так, как все юноши, избравшие служение Богу. Нам скажут, что их никто не принуждает, что они вольны в выборе. Конечно, комиссар полиции и два жандарма не препровождают их в семинарию насильно; никто не приставляет к виску пистолет. Свобода! «Хотите ли вы поступить в семинарию? — спрашивают у них таким гоном, что без лишних объяснений понятно: откажись, и твой благодетель умывает руки. Тут уж естественное чувство самосохранения диктует следовать туда, куда укажут. Впереди — образование, гарантированная работа, сносное пропитание; в прошлом — невзгоды, болезни, голод. Юноша „свободно“, „без давления с чьей-либо стороны“ выбирает то, что предложено. Но разве так воспитывают достойных священников?
Прибавьте к этому еще и мнение родителей, вынужденных в один прекрасный день ломать голову, отыскивая лучшую долю для любимого чада. Карьера духовного лица в их глазах — прежде всего возможность прокормить и выучить сына. В семинарию его примут бесплатно. А пройдет немного лет, и родные смогут с гордостью говорить соседям и знакомым: «Наш сынок — священник! Наш брат — кюре».
Вот как получаются священники, во всяком случае — в Бретани[116]. Читатель может легко убедиться: никто не принуждает бедных юношей выбирать сутану. Никто, кроме быть может, голода. Но ведь недаром сказано: голод — плохой советчик.
Директор говорил правду. В семинарии действительно было две категории учащихся: богатые и бедные. Недоросли из зажиточных семей безнаказанно издевались и зло подтрунивали над бедняками, выходцами главным образом из сельских районов. Встречая их в дортуарах, в столовой, в церкви, в классах или на прогулке, маменькины сынки принимались дразнить деревенских и между собой называли их не иначе, как обидным прозвищем «жвачка».
Очень скоро и Пьер узнал, что такое неравенство. Жалкий на вид, без гроша за душой, он вынужден был ежедневно терпеть издевательства. Особенно смешило однокашников то, что ему доставался в завтрак лишь сухой хлеб, тогда как сами они густо намазывали варенье, конфитюр или масло, присланные из дома. Пьер все сносил, не подавая виду, но в глубине души страдал ужасно.
Больше всего, надо полагать, беднягу страшили переменки. Он держался в стороне, не решаясь принять участие в общих играх. И все равно до слуха долетали злые шуточки и смех.
Жаловаться было некому. Надзиратели только и делали, что надзирали, а проще говоря — фискалили[117] на своих подопечных. Спасала лишь работа. Окунувшись с головой в чтение, Пьер забывал о невзгодах. Он начал замечать, что явно делает успехи. И это утешало.
Так и прошли четыре года в семинарии: много печали и кое-какие успехи.
Однако издевательства и насмешки не прошли даром. Они оставили рубцы на сердце. Пьер находил, что положение его хуже некуда: никем не любим и всеми осмеян. Его не любили не только богатые, но и свой брат пансионер. Не любили за то, что был умнее, смышленее, лучше учился. Угнетало и сознание своей неполноценности. Ведь какие бы успехи ни делал он в семинарии, какие бы способности ни обнаружил, ему никогда не добиться того положения, какое обеспечено этим олухам, этим «денежным мешкам» просто потому, что они «денежные мешки». Даже преподаватели предпочитали не связываться с ними, не спрашивать строго, ибо знали: пройдет немного времени, и вчерашние ученики окажутся влиятельными и полезными.
Пьеру представлялось, что он самый униженный, самый никчемный. И некому помочь, некому поддержать.
Месье Дорбей забыл о своем протеже, едва устроили его в семинарию, передоверив заботу о нем Церкви и ее служителям. Единственное, что он соблюдал неукоснительно, — это посылал регулярно плату за обучение и содержание Пьера. Дорбей продолжал свои путешествия, продолжал выискивать несчастных, нуждавшихся в помощи, и отправлять их детей учиться в семинарию. Хлопоча о новых семинаристах, он не помнил о других.
Как нужны юному существу нежность и дружеское участие, когда душа еще не окрепла! Лишь два человека могли дать ему любовь и тепло — отец и сестра. Но именно их-то появления Пьер боялся пуще всего. Над ним станут издеваться еще сильнее. Пищи для шуток хватит недели на две, если его бедные родственники появятся в родительский день среди расфуфыренной толпы папенек и маменек. Стоит отцу открыть рот... А манеры сестры!..
Окончив семинарию, Пьер решил все обдумать хорошенько. Стоит ли продолжать? Или, может, вернуться в деревню? Однако зачем надо было столько лет упорно учиться, неужели чтобы потом всю жизнь пасти скот?
Ах, зачем этот Дорбей привез его сюда? К чему все это? Дело кончилось тем, что Пьер стал винить во всех несчастьях именно Дорбея, считая его своим злым гением.
«Почему было не оставить меня в семье? По крайней мере, ни забот, ни хлопот. Был я одинок и невежествен, ну и пусть. Правда, я умирал с голоду. Что бы со мной стало, не забери он меня с собой? Где бы я был сейчас, неуч... Я не богат. Но разве знания не есть богатство? Месье Дорбей правильно поступил. Его послало Провидение.
Семинария... Четыре года, целых четыре года! Боже, как я прожил их? Сколько страданий, горечи. Способен ли один человек выдержать все это? Осознавать, что я умен, что знаю больше остальных, и оставаться при этом никем, дожидаться их милости. О, это выше моих сил! Отец, сестра, вы заставляли меня краснеть. Я видел смеющиеся рожи и представлял, какое будущее они готовят мне. Меня презирали. А известно ли им, что презрение творит с душой человеческой? Оно точит, точно ржавчина, сжирает ее. О, месье Дорбей, скольких слез стоило мне ваше благодеяние!
Между тем надо как-то жить дальше. Куда идти, кто ждет меня, какая карьера? Сан священника? Другого пути нет. Не могу же я вернуться обратно. Будем надеяться, самые трудные времена позади. Наконец я покидаю этих юнцов, которые должны были стать мне братьями. Братья? Да они помыкали мной. Все мы, впрочем, эгоисты.
И все же, мои так называемые братья глупее меня, а встанут выше. Как это объяснить? Неужели и впредь мой удел, работая, не разгибаясь, без сна и без отдыха, по-прежнему оставаться позади потому, что я беден, а у них есть деньги...».
И Пьер ощупал пару су в кармане;
— Выходит, деньги — это свобода.
Он решил учиться дальше, поступив на факультет философии.
В тот самый год и были написаны эти мемуары.
Дальнейшая учеба напоминала семинарию с той лишь существенной разницей, что рядом были не дети, коим жестокость свойственна по возрасту, а взрослые люди. Однако Пьер все чаще предавался меланхолии, находя упоение в грустных воспоминаниях и невеселых мыслях о будущем.
(Продолжение следует)[118].
Странный визит удивил Жюля, но секунду спустя, когда взгляд его вновь упал на шкатулку, он позабыл о нем и склонился над замком. В глаза бросились две буквы, выгравированные на крышке: Д. А.
— Что бы это значило? Зачем Жозеф выгравировал здесь эти непонятные буквы? Впрочем, мне-то что? — Жюль подналег на ключ, тот повернулся. — Что делать с бумагами: сжечь или прочесть? Прочту.
Он хотел уже поднять крышку, как вдруг услышал чей-то голос за спиной.
— Остановись, несчастный!
В комнату вбежал Мишель. Он оттолкнул Жюля и своим телом заслонил от него шкатулку.
— Ты не откроешь ее.
— Объясни мне, что происходит? Ты напугал меня.
Вид у Мишеля был испуганный. Он побледнел словно полотно.
— Я успел вовремя. Благодарю Небо. Слушай и смотри.
Мишель подошел к столу, взял шкатулку и повернул ключ в обратную сторону.
— Ты уже сделал один оборот?
— Да! — отвечал Жюль, который ровным счетом ничего не понимал. — Объяснись наконец!
Он не успел договорить, как в комнате раздался взрыв. Повсюду распространился беловатый дым, а к ногам молодых людей упала, отскочив от противоположной стены, расплющенная пуля.
— Теперь понял?
— Спасибо, дорогой! Ты спас мне жизнь. — И Жюль бросился в объятия друга.
Потрясенные, они какое-то время стояли молча. Шкатулка тем временем открылась.
— Откуда ты об этом узнал?
— Скоро и ты все узнаешь, Жюль. Но почему ты не подождал меня? Какое нетерпение! Ты собирался уничтожить бумаги? — Мишель вынул из шкатулки объемистую тетрадку.
— Не знаю, Мишель, я был как в бреду! Это какое-то наваждение. А ведь жизнь моя висела на волоске. Благодарю тебя, друг.
— Ты должен доказать мне свою признательность!
— Но как?
— Обещай, что будешь во всем меня слушаться и ничего не станешь скрывать.
— Согласен.
— И еще одно. Надо прочитать тетрадку.
Мишель открыл окно, чтобы выветрился пороховой дым. Потом закрыл его, а заодно и дверь, чтобы никто не помешал им. Усевшись за письменный стол и усадив рядом Жюля. он принялся читать. Но остановился.
— Нет, прежде расскажи мне о вчерашнем визите.
— Я видел ее и был до того смущен, что едва смог вымолвить слово. Она еще очень слаба, бедное дитя. О Мишель, как она прекрасна!
— Я знаю.
— Знаешь? — Жюль удивленно раскрыл глаза. — Откуда же ты можешь ее знать?
— Скоро все поймешь. Обратил ли ты внимание на мои покрасневшие глаза? Я не спал всю ночь и многое узнал. Но пока продолжай. Что ее родители?
— Мне трудно давать им оценку. Они показались мне превосходными людьми, исполненными ко мне доброты и признательности.
— Так ли? Их фамилия?
— Дельтур. А девушку зовут...
— Анна Дельтур.
— Тебе и это известно?
— А. Д., — ответил Мишель и указал другу на гравировку.
— Я уже ровным счетом ничего не понимаю.
— Слушай, я начинаю читать. Только... Сохрани эту пулю, однажды она нам пригодится.
— Она будет напоминать, как ты спас мне жизнь, Мишель.
— Итак, начинаем.
Глава XX
О том, как Пьер Эрве поступил в семинарию в 1829 году, и о том, что с ним приключилось.
Мемуары, о которых пойдет речь, были довольно пространны. События излагались шаг за шагом, секунда за секундой. Рассказ велся от первого лица. Не исказив ни единого факта и стараясь по мере возможности сохранить авторский стиль, я предпочел изложить всю эту историю от третьего лица, что сделало повествование более лаконичным.
В 1829 году юный мирянин[106] поступил в семинарию города Нанта, что на улице Святого Клемента.
Здешняя семинария славилась как одна из лучших в округе, однако мы увидим, что это лишь в сравнении с прочими. Все относительно: в сравнении с убийцей вор — сущий ангел. Остальные учебные заведения, где в молодые головы вдалбливали науки, были совсем никуда. Из нескольких зол выбирают меньшее. Этим меньшим злом и оказалась семинария. Правда, в нашем случае человеку, о котором пойдет речь, нетрудно было сделать выбор. Профессия, предназначенная ему судьбой, говорила сама за себя.
По внешнему виду сразу можно было сказать, что он не одевается у парижского портного. Грубость, угловатые манеры, взъерошенные волосы, никогда, похоже, не знавшие гребешка, старомодная, хоть и недавно купленная, шляпа — все выдавало в нем сельского жителя.
К вступлению в семинарию, однако, его приодели: новая шляпа, новая, чистая рубашка, сюртук-левит[107]. Его длинные полы едва не доходили до земли. Сюртук напоминал сутану[108] священника. Вообще-то он был великоват, зато панталоны — малы. Чулки в резиночку врезались в тело, но, слава Богу, кожа у парня была дубленая. Да к тому же не помешает с младых ногтей привыкать к истязанию плоти, ведь потом придется носить власяницу. Недаром говорится: «Если все время делать добрые дела, они войдут в привычку». Это в равной мере справедливо как в физическом, так и в моральном отношении. Таким способом можно привыкнуть даже и к умерщвлению плоти. Митридат[109], принимая постоянно яд в малых дозах, достиг того, что отравить его стало невозможно. Однако вернемся к нашему герою.
У него были широкие ботинки с квадратным носом, наглухо застегнутый жилет (это освобождает от необходимости в белых рубашках) и галстук. Вот и весь костюм. Когда-то густого черного цвета сюртук и панталоны имели теперь сивый оттенок, что недвусмысленно свидетельствовало об их древности. В общем, герой наш походил в этом одеянии на факельщика из похоронной процессии. Но так полагалось в семинарии города Нанта.
Юноше было лет семнадцать. Внешностью он обладал самой заурядной и, как нам известно, решил посвятить себя служению Святой Церкви. Сопровождал его мужчина лет сорока, которого директор семинарии, высокий, худой, суровый человек, принял с распростертыми объятиями и самыми добрыми словами. Все бы хорошо, но только вид у этого директора не внушал доверия: по всему было видно, что ему часто приходится скрывать свои мысли.
— Месье, — воскликнул он, — вы у нас всегда желанный гость, ибо добродетель и милосердие ваши известны всему нашему городу. Вы избрали достойное занятие, месье, — утешать страждущих, приходить им на помощь. Вы истинный миссионер[110]. Зерно, брошенное вами, не падет на камень и не будет съедено птицами. Вы соберете плоды трудов ваших. Вы собираете несчастных, отчаявшихся и приводите их в обитель Господа — в семинарию. Да благословит вас Бог!
Хотя сопровождавший юношу господин появился в семинарии далеко не впервые, тем не менее, он до сих пор не привык к пышным похвалам: они смущали его.
— Месье, то, что я делаю, совершенно естественно! Меня абсолютно не за что благодарить, но все же я очень признателен вам. Вы указываете мне дорогу. Я иду по ней, каких бы трудов это ни стоило. Однако — к делу. Пансион[111] тот же, что и обычно, не так ли?
— Конечно, месье. Вы оплачиваете их содержание: еду, одежду, если родители не в состоянии сделать этого. А наша забота — нести им свет знаний.
— Чудесно! В таком случае я могу пройти к управляющему и договориться с ним об этом юноше?
— Да. А как его имя?
— Пьер.
— Пусть он достигнет такого же величия, как его покровитель!
— Много ли учеников сейчас в вашей семинарии? — спросил месье Дорбей.
— Три сотни.
— Три сотни служителей Божьих! Это прекрасно!
— Не так, как вы думаете, месье!
— О чем вы?
— Постараюсь объяснить. У нас все не так гладко. Если бы нам приходилось содержать на полном пансионе триста человек, мы бы оказались в крайне затруднительном положении.
— Полагаю, вы бы не дали им умереть с голоду.
— О, разумеется, нет! Однако приходится выкручиваться. В семинарии ученики разделены как бы на две категории. Бедняки платят лишь половину. Зато кто побогаче, оплачивают остальное. Они вносят двойную плату, понимаете? Одни платят за других.
— Великолепно! Богатые платят за бедных. По-моему, это правильно.
— К тому же и для родителей, думаю, это выгоднее, чем посылать своих детей в разные там университеты. Здесь неокрепшим душам нечего опасаться. Мы даем хорошее образование и в то же время внушаем благие помыслы.
— Превосходно!
— Жизнь в семинарии нелегка: молитвы, посты, мессы[112], катехизис[113], вечерня, заутреня — все это, безусловно, утомляет. Но ведь и сеет религиозные мысли. Кто-то станет священником. Впрочем, не беспокойтесь, наши семинаристы достаточно отдыхают, клянусь вам!
— Я верю, верю. Религия — великая сила. Скажите, насколько дружны ваши ученики?
— О, разобщение меж ними велико! Это заставляет меня страдать. Я употребляю все старания, чтобы объединить их. Во время занятий бедные и богатые часто вместе.
— А после занятий?
— К несчастью, результат невелик. Но я надеюсь, что нам удастся преуспеть на этом поприще.
— О, как вы правы! Теперь понимаю: нужно уметь пробиться сквозь внешнюю оболочку к самой сути вещей, как нужно пробить гору, чтобы добыть золото. Вы приносите огромную пользу обществу.
— Наверное, — улыбнулся директор. — Свет велик, а священников мало. Совершенно недостаточно, уверяю вас. Нужно бы, чтобы у каждого человека был свой священник, ну, как ангел-хранитель на земле. Суетные люди или преступники должны быть обращены в истинную веру. Не правда ли?
— И опять вы совершенно правы. Благодаря вам я по-новому ощутил самого себя и свое призвание. Пока бьется сердце, пока течет в моих жилах кровь, я буду поставлять вам новых и новых учеников.
— Благодарю. Нет слов, чтобы выразить нашу признательность. Да и что такое слова?.. Надеюсь, молитвы, которые мы возносим Господу за вас, будут услышаны.
На этом директор и месье Дорбей расстались.
Уладив дела с управляющим, Дорбей вернулся и нашел своего протеже[114] на том же месте, где его и оставил. Вид у Пьера был озадаченный. Все здесь его удивляло, все было непривычно.
— Итак, друг мой, вы, кажется, не слишком довольны. Понимаю: жизнь здесь трудна. Но вы привыкнете, очутившись среди юношей, которые отнесутся к вам как к брату, под началом учителей, их чуткой отеческой заботой. У вас отличная рекомендация, так что можете рассчитывать на особое, привилегированное отношение. Вы сможете найти свое счастье. Почему же вы не отвечаете?
— Простите, месье. Я несколько растерян.
— Я вас оставлю, дитя мое. Подумайте, осмотритесь. Возьмите себя в руки.
С этими словами месье Дорбей покинул Пьера.
Было решено, что семнадцатилетнему переростку ни к чему проходить программу первых классов, Пьера сразу же приняли в четвертый. Не прошло и нескольких дней, как пелена спала с глаз. Однокашники не относились к нему по-братски (если их можно было назвать братьями, то скорее подобными Каину[115]), преподаватели не стали родными, а директор, вопреки заверениям Дорбея, никак не выделял новичка среди прочих.
Пьер переступил порог семинарии абсолютным невеждой, но достаточно было искры, чтобы возжечь в его душе пламень; разум его проснулся. Он пристрастился к наукам, работая как зверь. Но, с детства озлобленный, разочарованный, угрюмый, одинокий, хмурый и упрямый, юноша понятия не имел, что делать с открывшимися ему знаниями, какую цель избрать, с чего начать.
Натуры вроде него посвящают себя чему-то одному в жизни, идут прямо, никуда не сворачивая, не отклоняясь от раз и навсегда избранного пути. Правильно ли он поступил, придя в семинарию? Его ли призвание быть священником? Или скажем иначе: отправив его в семинарию, решив сделать из него священника, верно ли поступили? Отдавали ли себе отчет в том, на что обрекали его?
Во всяком случае, Пьер продолжал начатый путь так, как все юноши, избравшие служение Богу. Нам скажут, что их никто не принуждает, что они вольны в выборе. Конечно, комиссар полиции и два жандарма не препровождают их в семинарию насильно; никто не приставляет к виску пистолет. Свобода! «Хотите ли вы поступить в семинарию? — спрашивают у них таким гоном, что без лишних объяснений понятно: откажись, и твой благодетель умывает руки. Тут уж естественное чувство самосохранения диктует следовать туда, куда укажут. Впереди — образование, гарантированная работа, сносное пропитание; в прошлом — невзгоды, болезни, голод. Юноша „свободно“, „без давления с чьей-либо стороны“ выбирает то, что предложено. Но разве так воспитывают достойных священников?
Прибавьте к этому еще и мнение родителей, вынужденных в один прекрасный день ломать голову, отыскивая лучшую долю для любимого чада. Карьера духовного лица в их глазах — прежде всего возможность прокормить и выучить сына. В семинарию его примут бесплатно. А пройдет немного лет, и родные смогут с гордостью говорить соседям и знакомым: «Наш сынок — священник! Наш брат — кюре».
Вот как получаются священники, во всяком случае — в Бретани[116]. Читатель может легко убедиться: никто не принуждает бедных юношей выбирать сутану. Никто, кроме быть может, голода. Но ведь недаром сказано: голод — плохой советчик.
Директор говорил правду. В семинарии действительно было две категории учащихся: богатые и бедные. Недоросли из зажиточных семей безнаказанно издевались и зло подтрунивали над бедняками, выходцами главным образом из сельских районов. Встречая их в дортуарах, в столовой, в церкви, в классах или на прогулке, маменькины сынки принимались дразнить деревенских и между собой называли их не иначе, как обидным прозвищем «жвачка».
Очень скоро и Пьер узнал, что такое неравенство. Жалкий на вид, без гроша за душой, он вынужден был ежедневно терпеть издевательства. Особенно смешило однокашников то, что ему доставался в завтрак лишь сухой хлеб, тогда как сами они густо намазывали варенье, конфитюр или масло, присланные из дома. Пьер все сносил, не подавая виду, но в глубине души страдал ужасно.
Больше всего, надо полагать, беднягу страшили переменки. Он держался в стороне, не решаясь принять участие в общих играх. И все равно до слуха долетали злые шуточки и смех.
Жаловаться было некому. Надзиратели только и делали, что надзирали, а проще говоря — фискалили[117] на своих подопечных. Спасала лишь работа. Окунувшись с головой в чтение, Пьер забывал о невзгодах. Он начал замечать, что явно делает успехи. И это утешало.
Так и прошли четыре года в семинарии: много печали и кое-какие успехи.
Однако издевательства и насмешки не прошли даром. Они оставили рубцы на сердце. Пьер находил, что положение его хуже некуда: никем не любим и всеми осмеян. Его не любили не только богатые, но и свой брат пансионер. Не любили за то, что был умнее, смышленее, лучше учился. Угнетало и сознание своей неполноценности. Ведь какие бы успехи ни делал он в семинарии, какие бы способности ни обнаружил, ему никогда не добиться того положения, какое обеспечено этим олухам, этим «денежным мешкам» просто потому, что они «денежные мешки». Даже преподаватели предпочитали не связываться с ними, не спрашивать строго, ибо знали: пройдет немного времени, и вчерашние ученики окажутся влиятельными и полезными.
Пьеру представлялось, что он самый униженный, самый никчемный. И некому помочь, некому поддержать.
Месье Дорбей забыл о своем протеже, едва устроили его в семинарию, передоверив заботу о нем Церкви и ее служителям. Единственное, что он соблюдал неукоснительно, — это посылал регулярно плату за обучение и содержание Пьера. Дорбей продолжал свои путешествия, продолжал выискивать несчастных, нуждавшихся в помощи, и отправлять их детей учиться в семинарию. Хлопоча о новых семинаристах, он не помнил о других.
Как нужны юному существу нежность и дружеское участие, когда душа еще не окрепла! Лишь два человека могли дать ему любовь и тепло — отец и сестра. Но именно их-то появления Пьер боялся пуще всего. Над ним станут издеваться еще сильнее. Пищи для шуток хватит недели на две, если его бедные родственники появятся в родительский день среди расфуфыренной толпы папенек и маменек. Стоит отцу открыть рот... А манеры сестры!..
Окончив семинарию, Пьер решил все обдумать хорошенько. Стоит ли продолжать? Или, может, вернуться в деревню? Однако зачем надо было столько лет упорно учиться, неужели чтобы потом всю жизнь пасти скот?
Ах, зачем этот Дорбей привез его сюда? К чему все это? Дело кончилось тем, что Пьер стал винить во всех несчастьях именно Дорбея, считая его своим злым гением.
«Почему было не оставить меня в семье? По крайней мере, ни забот, ни хлопот. Был я одинок и невежествен, ну и пусть. Правда, я умирал с голоду. Что бы со мной стало, не забери он меня с собой? Где бы я был сейчас, неуч... Я не богат. Но разве знания не есть богатство? Месье Дорбей правильно поступил. Его послало Провидение.
Семинария... Четыре года, целых четыре года! Боже, как я прожил их? Сколько страданий, горечи. Способен ли один человек выдержать все это? Осознавать, что я умен, что знаю больше остальных, и оставаться при этом никем, дожидаться их милости. О, это выше моих сил! Отец, сестра, вы заставляли меня краснеть. Я видел смеющиеся рожи и представлял, какое будущее они готовят мне. Меня презирали. А известно ли им, что презрение творит с душой человеческой? Оно точит, точно ржавчина, сжирает ее. О, месье Дорбей, скольких слез стоило мне ваше благодеяние!
Между тем надо как-то жить дальше. Куда идти, кто ждет меня, какая карьера? Сан священника? Другого пути нет. Не могу же я вернуться обратно. Будем надеяться, самые трудные времена позади. Наконец я покидаю этих юнцов, которые должны были стать мне братьями. Братья? Да они помыкали мной. Все мы, впрочем, эгоисты.
И все же, мои так называемые братья глупее меня, а встанут выше. Как это объяснить? Неужели и впредь мой удел, работая, не разгибаясь, без сна и без отдыха, по-прежнему оставаться позади потому, что я беден, а у них есть деньги...».
И Пьер ощупал пару су в кармане;
— Выходит, деньги — это свобода.
Он решил учиться дальше, поступив на факультет философии.
В тот самый год и были написаны эти мемуары.
Дальнейшая учеба напоминала семинарию с той лишь существенной разницей, что рядом были не дети, коим жестокость свойственна по возрасту, а взрослые люди. Однако Пьер все чаще предавался меланхолии, находя упоение в грустных воспоминаниях и невеселых мыслях о будущем.
(Продолжение следует)[118].