У месье Дельтура состояние и вправду было небольшим, но так как он не пускался в сомнительные аферы[77], не был азартен, то вполне мог жить спокойно и уверенно, не бояться не сегодня-завтра попасть в долговую яму[78], что в наши дни случается слишком уж часто (это стало едва ли не признаком хорошего тона).
   Оставаясь какое-то время в одиночестве, Жюль Деге имел полную возможность подробно изучить все, что его окружало, включая и два семейных портрета по обеим сторонам камина. Это зрелище не доставило ему удовольствия, и он поторопился отвернуться.
   Но Бог с ними, с портретами! Вот кресла, где, может, сиживала и Анна. А вот и пианино. Кто же, кроме нее, мог играть на таком инструменте? Ах, это, должно быть, прекрасно!.. Как много говорит сердцу музыка, тем более любящему сердцу! Влюбленный всегда услышит в игре своей милой тонкие, сладостные звуки, которые не коснутся, возможно, слуха остальных. Эти звуки наполнят его душу счастьем, любовью, гармонией.
   Живопись — искусство индивидуалистов, оно эгоистично и мало трогает. Картина окончена, вы всматриваетесь в нее и если она вам нравится, то наслаждаетесь ею, не обращаясь при этом к автору, он вам не нужен. Даже присутствуя при создании шедевра, вы лишь наблюдаете, как работает гений, но не испытываете ничего, кроме восхищения его мастерством.
   Музыка, напротив, отдает вам все свое очарование, она притягивает и заставляет дышать в унисон[79] с исполнителем. Например, в произведениях Вебера[80] все обращено к сердцу, вы как бы сливаетесь с сокрытыми в этой музыке тайнами, а ваша любимая, заставляющая трепетать струны инструмента, вызывает трепет и в вашей душе, очаровывая, завораживая. А что может быть прелестнее, чем пение любовного романса! Ваше сердце и сердце вашей возлюбленной бьются в такт сладостной мелодии, и не нужно слов, чтобы понять друг друга — музыка сблизила вас. Это ли не счастье?!
   Ждать пришлось довольно долго, но молодой человек этого даже и не заметил. Наконец дверь гостиной отворилась и показался месье Дельтур при всем параде. Стараясь вести себя, как истинный представитель высшего общества, он сказал, приближаясь к Жюлю:
   — Я должен предварить появление моих жены и дочери. Они слегка замешкались.
   — Месье, — отвечал Жюль, кланяясь хозяину, — прошу простить, я побеспокоил вас. Вчера вы пригласили меня. Поэтому я здесь.
   — Вам не за что просить прощения. Наоборот, примите мою искреннюю благодарность за ваше благородство и самоотверженность.
   — Я пришел не за этим, месье. У меня иная цель. Ваша дочь, как мне показалось, была очень слаба вчера, и я взял на себя смелость справиться о ее здоровье.
   — Благодарю, месье. Это очень любезно с вашей стороны. Всю ночь ей было плохо, и лишь к утру, бедняжка немного пришла в себя. И слава Богу! А то, знаете ли, мы страшно переволновались.
   — О!.. Понимаю вас, месье. Я заметил, мадемуазель очень перепугалась?
   Месье Дельтур не ответил на прямой вопрос. Ему хотелось знать, имеет ли Жюль Деге представление о причинах обморока.
   — Это ужасно, — вновь заговорил он. — Если бы не вы, бедную девочку раздавили бы в толпе.
   — Однако, месье, — не отступал Жюль, — мадемуазель почувствовала себя плохо еще до того, как началась давка. Я сразу же поспешил к ней на помощь. Поэтому сначала даже не понял, что произошло в церкви: катастрофа случилась несколькими мгновениями позже. Так что она никоим образом не могла быть причиной. Поверьте, месье Дельтур.
   — Вам известно мое имя?
   — Я узнал его только вчера, после встречи с вами. Но, пожалуйста, вернемся к нашему разговору. Вы полагаете, что оснований беспокоиться о здоровье мадемуазель Дельтур больше нет?
   — Думаю, что бояться нечего. Я понимаю интерес, который вы испытываете к моей дочери, ведь вы спасли ей жизнь.
   — Ваша любезность одновременно и конфузит и обнадеживает. Не знаю, известны ли вам подробности происшедшего, но я намерен рассказать о них. Как уже было сказано, мне показалось, что испуг вашей дочери вовсе не был связан с катастрофой в церкви.
   — Вы удивляете меня, месье! — ответил Дельтур, решив сохранять видимость полного неведения, дабы не вызвать подозрений; старику не хотелось, чтобы дела его дочери стали предметом всеобщего обсуждения. — Удивляете и в то же время пугаете. Я полагаю, что причина вчерашней паники и испуга моей дочери одна и та же. Не понимаю, о чем вы говорите.
   — Как знать, месье. Возможно, я ошибаюсь, но если бы ваша дочь испугалась давки, то вряд ли это произвело бы на нее столь сильное впечатление. Тут что-то не так.
   — Месье, — живо отвечал Дельтур, боясь, как бы молодому человеку не стали известны истинные причины их несчастий, — было и еще кое-что. Когда мы возвращались домой, фиакр едва не перевернулся. Моя девочка впечатлительна... Да, кстати, ничего новенького не удалось узнать о вчерашнем происшествии в церкви Святого Николая?
   — Удалось. Существуют неоспоримые доказательства того, что не обошлось без злого умысла.
   — Как это?
   — Видите ли, месье... — И Жюль рассказал и о фальшивом письме проповедника, и о своем утреннем посещении церкви Святого Николая, и об исчезновении улик. Единственное, о чем Жюль умолчал, так это о старом Жозефе, о дружбе с ним и о его завещании.
   Месье Дельтур и Жюль обменялись мнениями по поводу катастрофы и ее причин, найдя их достаточно правдоподобными и дивясь местной полиции.
   Хозяин был в этот день на редкость приветлив. И не просто так. Он абсолютно не знал стоявшею перед ним молодого человека: ни имени, ни рода занятий, ни заслуг, ни добродетелей. Он даже еще не разглядел его как следует. Этот визит месье Дельтур рассматривал как воздаяние за оказанную услугу его дочери. В то же время он решил побольше узнать о Жюле и, прежде всего от него самого. Потому-то и попросил жену и дочь не выходить в гостиную, пока он не позовет их.
   Со своей стороны, Жюль не обладал достаточной хитростью, чтобы раскусить месье Дельтура. Да к тому же мысли молодого человека были заняты совсем другим. Нащупать бы слабое местечко этого любезного старика. Если ему откажут в доме Дельтуров, он не перенесет этого. Неудача в любви — самая страшная из неудач.
   — Итак, — продолжал месье Дельтур, — каковы бы ни были причины происшедшего несчастья, мы должны благодарить Господа, что вы оказались рядом.
   Взглянув на выражение лица месье Дельтура, Жюль несколько приободрился.
   — Месье, напротив, мне надо благодарить случай за то, что он позволил мне познакомиться с вами.
   Эта фраза не очень-то тронула хозяина, ибо он не сомневался, что знакомство прервется, как только окончится сегодняшний визит.
   — Вас, без сомнения, привлекла известность проповедника?
   — Так же как и всех остальных, месье.
   — Вы часто посещаете проповеди?
   — Только если проповедует знаменитость. Это, знаете ли, хороший урок и пример для дальнейшей карьеры.
   — А! Месье — адвокат?
   — Собираюсь стать им.
   — А!
   Месье Дельтур так неопределенно произнес это «А!», что Жюлю стало не по себе, и он поторопился осведомиться:
   — Вы, месье, находите это занятие достойным?
   — Да, защищать вдов и сирот!
   — Но так же и угнетенных, и великих мира сего. Сегодняшняя знать, Бог весть чем гордящаяся, тоже, впрочем, нуждается в защите правосудия. Наша гордость имеет под собой белее оснований, нежели чванство не приносящей никому пользы аристократии...
   — Ах! — Месье Дельтур начинал злиться и предпочел прервать неприятный разговор. — Не пойму, отчего это жена и дочь так долго не выходят. Простите, пойду, потороплю их.
   И прежде чем Жюль успел открыть рот, чтобы пролепетать нечто банальное вроде «Я не смею беспокоить их своим вторжением», месье Дельтур исчез.
   Жюль вновь предался своим мыслям. Сердце начинало сильно биться, и ему никак не удавалось успокоить его.
   Наконец дверь отворилась, появилась мадам Дельтур, ведя за руку дочь. Месье Дельтур следовал за ними. Жюль поспешил навстречу:
   — Прошу прощения, мадам, за мой визит. Никакого специального дела у меня нет. Не знаю, право...
   — О чем вы, месье, — удивилась мадам Дельтур. — Просить у нас прощения тогда, когда мы должны благодарить вас?! Вот та, которую вы спасли, отважный и достойный юноша. Взгляните, какое сокровище вы сохранили для нас.
   Жюль пожал руку, протянутую мадам Дельтур, и теперь, не чувствуя себя таким чужим в этом доме, как несколькими минутами раньше (рукопожатие всегда сближает), низко поклонился мадемуазель Дельтур. Девушка отвечала скромным реверансом[81]. Ей пришлось опереться на ручку кресла: бедняжка была еще слаба.
   Бог мой, до чего же она красива! Хотел бы я, чтобы вы, дорогой читатель, смогли хоть одним глазком взглянуть на нее! На Анне было строгое платье, открывающее лишь белоснежную шейку. Облегающий силуэт подчеркивал пленительную фигуру. Из-под длинной юбки виднелась маленькая ножка — само совершенство. Девушка села, подперев голову рукой. Смуглая кожа пальцев оттеняла бледность лица. Черные как смоль волосы завивались на висках.
   При виде неземной красоты Жюль оцепенел, не в силах пошевелиться. Накануне, в суматохе и панике, он не успел хорошенько рассмотреть девушку, а сегодня нашел ее красоту неподражаемой и в то же время скромной, как у мадонны[82] Рафаэля. От нее, и правда, не мудрено сойти с ума.
   Ах! При одном воспоминании о завещании старого Жозефа сердце Жюля замирало, а по спине пробегал холодок оттого, что драгоценный цветок, вверенный вчера его заботам самою Судьбой, не достанется ему никогда.
   Постепенно дрожь, мгновение назад заметная на лице Анны, исчезла, но девушка не поднимала глаз, опушенных трепещущими ресницами.
   — Моя Анна еще очень слаба, месье. Она так испугалась!
   — Мадам, не смею дольше задерживать вас. Я ухожу. Мадемуазель надо отдохнуть.
   Голос был так нежен, что Анна с любопытством взглянула на юношу. Глаза ее сверкали.
   — Месье, — проговорила она тихим голосом, — родители поблагодарили вас, примите же слова благодарности и от меня.
   Жюль смутился, низко поклонился и обернулся к Дельтуру, чтобы попрощаться и с ним. Слезы душили его, застилали глаза, и юноша почти не видел сухого и холодного поклона. Не заметил и молчания, которым его проводили до двери.
   Любовная лихорадка — это не сумасбродство, это болезнь. В жару, не помня себя. Жюль вернулся домой и, едва ответив нечто невразумительное удивленным родителям, отправился в свою комнату и лег. Сон иногда лечит душевные раны. Жюлю ничего другого не оставалось, как предаться его заботам.

Глава XVI

В лачуге колдуньи. — Пьер, бывший священник, и погибшая душа — Абракса. — Сеанс чародейства.
 
   Лишь в двух домах в Нанте не спали в ночь с тринадцатого на четырнадцатое марта 1893 года. В одном из таких домов жил Мишель Рандо. Внимательно изучая бумаги Жозефа, он судорожно перелистывал их, делая какие-то пометки и время, от времени поднимая глаза к стоявшему перед ним портрету. Миниатюра[83] изображала в полный рост цветущую молодую девушку — стройную, красивую, черноглазую, с длинными густыми ресницами.
   — Et vera incessy patuit Dea[84], — повторял Мишель, качая головой и продолжая разбирать бумаги. Между тем он не переставал снова и снова всматриваться в лицо девушки на портрете.
   Не будем мешать ему. Отправимся лучше в другой дом, хотя назвать домом лачугу старой Абраксы можно лишь при очень большом желании. Итак, здесь тоже не спали в эту ночь.
   — Ах ты, корявая старушонка, дурачить меня вздумала! Да я оставлю от тебя лишь горсточку гнилых костей!
   — Если так будет продолжаться и дальше, я уйду от вас. Не могу больше жить в этом аду.
   — Ну, и что же ты будешь делать?
   — Выдам вашу подлую шайку!
   Мордом кинулся, было на Пьера. Старуха остановила его, открыла потайной шкафчик в стене, вынула оттуда портфель и достала какую-то бумагу. Документ был, похоже, не слишком древний, даже не пожелтевший. Она прочла: «Если когда-нибудь я захочу рассказать о друзьях, с которыми жил, которые оказали мне помощь и поддержку, то, прежде всего, заявляю, что вместе с ними участвовал в преступлении: мы убили путешественника на дороге в Ренн. Преступников тогда так и не нашли. Подпись: Пьер (Эрве), кюре».
   Это напоминание отрезвило Пьера.
   — Мы сделали два экземпляра, чтобы время от времени приводить тебя в чувство, — сказала Абракса. — К тому же есть наше обязательство служить тебе, пока Анна не станет твоей, не так ли? Ступай, донеси на нас! А мы представим правосудию этот маленький листочек. — Старуха потрепала ошеломленного Пьера по плечу. — Ты сердишься, сынок. Не любишь, когда указывают на твои слабости. Он просто смешон сегодня, Мордом.
   — Не раздражай его, а то укусит, — отозвался бандит.
   — Ладно! Тогда расскажи нам о том, что ты сделал ночью. Это его немного воодушевит. Да говори правду... Пойду, схожу за любовным напитком.
   — А мне дашь попробовать? — ухмыльнулся Мордом.
   — Тебе-то зачем?
   — Бьюсь об заклад, ты наливаешь туда слишком много живой воды.
   — Пожалуй. Может, поцелуешь меня за это?
   — Ну, конечно!
   — Но только смотри: под цветами часто скрываются шипы.
   — Вот-вот, это же самое говорил последний из тех, кого я прикончил.
   — Кто это?
   — Да болван развлекался со своей подружкой, а я пришил его одним ударом.
   — Уверена, и подружку не оставил в беде...
   — О да, старая ведьма. Лакомый кусочек, доложу я тебе.
   — Ну, ладно, поцелуй меня!
   Мордом подошел к старухе и поцеловал ее, если грубость такого животного вообще можно назвать поцелуем. При этом Пьер буквально подпрыгнул в своем углу.
   — Чем это вы там занимаетесь?
   — Ничем, сынок, погоди немного.
   Комнату освещала масляная лампа, причудливые тени скользили по стенам. Посредине водрузили череп со свечой. Свет, проникая в пустые глазницы, отверстия носа и рта, отбрасывал на противоположной стене зловещую тень человеческого лица. А рядом — словно оживший скелет животного.
   Становилось прохладно, старуха, бросив в котел несколько виноградных побегов и листьев, придвинулась к камину, поставила по левую и по правую стороны две скамеечки и приказала Пьеру и Мордому сесть. Задула свечу.
   Было уже поздно, старинные башенные часы пробили одиннадцать, а затем раздался церковный гимн в честь Поста.
   — Что это за гимн, кюре? — поинтересовалась колдунья.
   — Зачем тебе знать?
   — Я все хочу знать, сынок. И потом, это может оказаться добрым предзнаменованием. О чем в нем говорится?
   — Ну, Пьер, — вмешался Мордом, — ты заставляешь нас ждать!
   — Заткнись, Мордом. Тебе бы вообще не следовало открывать рот. Невежа, ты ни единой буквы-то писать не умеешь, а туда же!
   — Угомонись, Мордом. Ты ведь знаешь, Пьер не жалует тебя, так и не нарывайся, не раздражай его попусту. Молчи, пока не спросят.
   Утихомирив домочадцев, Абракса взяла старинный, почерневший пергамент[85] с опаленными краями, длинную заостренную кость, крошечный череп, наполненный красными чернилами, обмакнула в чернила кость и принялась писать.
   — Что ты делаешь?
   — Записываю первую строфу гимна. Переведи мне его целиком.
   — Вот еще! Что я, в семинарии, что ли?
   — А в семинарии чудесно, не правда ли?
   — Закрой рот, а не то я убью тебя!
   — Да нет же! Вспомни, как там хорошо, — дразнила старуха.
   — Проклятье! Получай же!
   И Пьер запустил в Абраксу камнем. Она увильнула от удара, и камень разбил висевший на стене скелет. Кости с глухим стуком попадали на пол.
   — Будешь буйствовать, не узнаешь грядущего и не получишь Анну!
   — Что я наделал! Прости меня, я никогда больше не буду!
   В эту минуту Пьер походил на несмышленого младенца. Он целовал Абраксе колени, обливал слезами ее морщинистые руки. Угроза подействовала отрезвляюще, как будто на него разом вылили ушат ледяной воды; Пьер стал податлив, хоть веревки вей, кроток, как ягненок. Колдунья глядела на него и с нескрываемым презрением, и с нежностью одновременно.
   — Я люблю тебя, а потому прощаю. Встань. Я желаю тебе только счастья, однако ты огорчаешь меня. Как горячи твои руки! Сын мой, я вовсе не хочу, чтобы ты возвращался в семинарию. В семинарию, слышишь, Пьер, в семинарию!
   Старуха кричала, словно каленым железом прижигая открытую рану. Пьер сжал зубы, точно пациент во время операции. На него было страшно смотреть, он то краснел, то бледнел, вот-вот готовый взорваться.
   — Повторяй медленно и четко слова гимна, — произнесла, наконец, Абракса.
   Пьер повиновался. Старуха глубоко задумалась, казалось, что она тоже повторяет про себя непонятные ей слова.
   — Теперь переводи.
   — О, Всемогущий, услышь наши молитвы, внемли мольбе молодого человека!
   — Замолчи! Пусть будет тихо!
   Абракса впала в состояние глубокой прострации[86], казалось, что старуха сосредоточенно высчитывает что-то. Затем она взяла деревянную дощечку, расчерченную на клеточки, подобно шахматной доске, с той лишь разницей, что у этой все клеточки были белыми, пересчитала их и, похоже, осталась недовольна — двадцать четыре. Такое число ей явно не нравилось. Перевернув дощечку, Абракса взялась за отточенную кость, обмакнула ее в красные чернила и нарисовала опять некое подобие шахматной доски, только эта была меньше первой, всего в двадцать клеточек, и располагались они не в форме квадрата, а прямоугольником: пять клеточек в длину, четыре в ширину.
   Отложив перо, Абракса поднесла дощечку к огню, чтобы та высохла, а затем положила на камин.
   Мордом тем временем задремал. На грубом лице играли огненные отсветы, и от этого спящий Мордом казался фантастическим монстром с несколькими головами.
   Пьер, напротив, очень внимательно следил за каждым движением колдуньи, хоть ничего не смыслил в ее приготовлениях. Нечто похожее ему приходилось видеть едва ли не каждую ночь, но сегодня, именно сегодня старуха обещала открыть ему будущее. Вообще-то Пьер не слишком доверял колдовству, однако необычное действо завораживало его; если ничего не выйдет, это, по крайней мере, зрелище.
   Абракса вырезала из бумаги крошечные квадратики, на каждом из которых написала по букве алфавита и наклеила их на клеточки приготовленной доски.
   Освободив от всякой всячины стол возле окна, она установила на нем эту доску, взяла мешочек с зерном и отсчитала по тринадцать зернышек на каждую букву, всего — двести шестьдесят.
   Завершив приготовления, старуха умолкла. Вид у нее был грозный, движения внезапно стали резкими, угловатыми. Казалось, что неодушевленная кукла, автомат приводится в действие внутренней пружиной. Она принялась ходить по комнате, считая шаги. Вдруг поднесла руки ко лбу, будто силилась что-то вспомнить. Одним махом сорвав головной убор, взъерошила жидкие волосенки, и они зазмеились на почти голом черепе. Зрелище мерзкое и отталкивающее.
   Глядя на старуху в эту минуту, можно было не сомневаться: она — не земной житель, а истинное исчадье ада. При всей тщедушности, сухости и видимой щуплости в колдунье ощущалась инфернальная сила, сверхчеловеческая мощь, что внушало безотчетный страх.
   Действительно ли чувствовала Абракса нечто особенное в эти мгновения или только делала вид? Не знаем, но с уверенностью можно сказать одно: это была необычная женщина.
   Вдруг Абракса страшно закричала. Мордом, успевший уже заснуть, проснулся в испуге.
   — Пьер и Мордом, слушайте меня, дети, ибо отныне вы дети владычицы, королевы ангелов ада. Слушайте и внемлите. Ни слова! Никто не имеет права прервать меня.
   И старуха запела. Это было нечто вроде заклинания.
 
О! Великий Люцифер[87],
Приди ко мне сквозь время!
О! О! О! Приди!
Абракадабра[88].
 
   Пьер и Мордом слушали разинув рты.
   Сказав «абракадабра», старуха замолчала, а затем, сделав левой рукой в воздухе знак в виде креста, произнесла следующие слова: «Во имя Сатаны, Вельзевула[89] и Люцифера, слушайте меня — да будет так!».
   Секунду спустя Абракса заговорила тем же тоном, каким разговаривала всегда:
   — Пьер, ты узнаешь будущее. Тебе хочется, чтобы все случилось по-твоему. Осталось полчаса. Пробило одиннадцать, куранты сыграли гимн, ты сам мне об этом сказал. Так ведь?
   Пьер кивнул в ответ.
   — Прекрасно, — продолжала старуха, — запомни хорошенько все, что я тебе скажу. Это важно. Только что я сделала некоторые подсчеты. Вот они. В словах гимна двадцать разных букв. Можешь быть совершенно уверен: я не просчиталась.
   — Продолжай.
   — На этой дощечке буквы расположены в четыре линии по пять в каждой. На каждой клеточке по тринадцать зернышек. Тринадцать, сынок, — это магическое число.
   — Что же дальше? — спросил Пьер. Долгие объяснения начинали выводить его из себя.
   — Так вот, сын мой, я помогу тебе, воспользовавшись древнейшей наукой — алектромансией. О! Это старая оккультная наука! Она никогда не ошибается. Я долго выбирала из многих вариантов: аэромансии, онеироватии, сапномансии, хиромантии, некромансии[90]...
   Произнося таинственные названия, старуха чувствовала себя королевой, властвующей над во всем ей покорными людьми. Она довольно улыбалась.
   — Итак, я остановила свой выбор на алектромансии.
   Сказав это, Абракса схватила лампу и неожиданно скрылась за дверью, оставив Пьера и Мордома в полнейшем недоумении. Вскоре, правда, она вернулась, держа в одной руке унесенную лампу, а в другой — абсолютно белого петуха.
   — Пьер, — вскричала она, — вот твоя судьба. Петух укажет тебе ее.
   — Каким образом?
   — Послушай, видишь эти зерна. Посмотрим, какие из них склюет петух. Тишина! Пьер, я не выбираю буквы, ты сам назначил их. Теперь следи.
   Пьер склонился над столом, чтобы лучше видеть, что же произойдет.
   Колдунья отпустила петуха, и он пошел вперед, подергивая головой; подошел к дощечке с зернами, секунду колебался, а затем стал клевать в свое удовольствие.
   Первый удар курантов, возвещавших полночь, пришелся на двадцать восьмое зерно.
   Абракса вскрикнула. Петух, перепугавшись, взмахнул крыльями и затушил лампу.
   — Все кончено, сын мой, — проговорила колдунья тихим и вкрадчивым голосом. — Свершилось.
   В комнате стояла кромешная тьма. Потом Абракса зажгла лампу. Ведьма была чрезвычайно возбуждена: грудь ее вздымалась, глаза налились кровью, по всему телу выступили сатанинские стигматы[91]. Она быстро подошла к свету и начала писать. Пьер с нетерпением ждал.
   Абракса, объяснив ему, на какие буквы было указано, в каком порядке они располагаются, задумалась на мгновение и снова принялась писать, бормоча что-то себе под нос. Руки ее дрожали.
   — Скорее же, скорее! — торопил ее Пьер.
   — Не мешай!.. Вот, вот, видишь?
   «Ты будешь целомудрен, и ты овладеешь Анной», — прочел Пьер.
   Пьер вне себя бросился к Абраксе, обнял ее и повис на шее, словно маленький мальчик, получивший давно желанную игрушку; много лет живя во тьме, в отчаянии, бедолага готов был довольствоваться едва теплящейся надеждой.
   Неаккуратным движением он уронил на пол пергамент. Старуха этого не заметила. И только когда в комнате стало чуть-чуть светлее, увидели, что это горящий пергамент освещает ее. Абракса с силой оттолкнула Пьера и кинулась к огню, но успела заметить лишь несколько букв. Ее передернуло.
   Пьер ничего не понял, поднял упавшую чернильницу и, взяв обрывок бумаги, написал на нем предсказание.