– Смотри, рыцарь. Этот воин всегда будет у тебя за плечом, незримо для прочих. Куда бы ты ни шел, что бы ты ни делал. И если свернешь с предначертанного пути… – Король махнул рукой.
   Тускло сверкнул ятаган чародейского воина, и могучий дуб рухнул наземь, срезанный, как подсолнух, одним ударом.
   – Так будет с тобой, сэр рыцарь.
   До слуха Мастера Ри, словно издалека, донесся голос: «Это твой путь».
   – Я берусь за это дело.
   – Ха! Еще бы тебе не взяться! Несчастный, что ты знаешь об этом мире, о его чудесах и силах? Воистину ничего!
   – И этот сопляк должен решать судьбы королевств! – презрительно процедил сквозь зубы юный Ланселот.
   – Прощай, рыцарь. Помни, кто у тебя за правым плечом…
   Вскочив в седло, Король Артур рысью погнал коня вниз по склону. Вслед за ним устремились и двое его спутников, успевших осоловеть от безделья во время разговора Короля с неучтивым чужестранцем; вскоре странная троица исчезла из вида, словно её и не было.
   Восточный ветер налетел свежей волной, бросив в пространство: «Всё тщета. Всё не то».
   Мастер Ри глянул на поверженный дуб, засунул меч за пояс и, подхватив куль с доспехами и провиантом, стал спускаться с холма.

Глава пятая

   Приват-доцент Пим Пимский был человеком глубоко пьющим. Если на занятиях в университете он еще как-то держал себя в руках, то к вечеру расклеивался и, как правило, напивался.
   Обычно ходил по гостям, особым нюхом чуя, в каком доме сегодня прием, или кутеж, или игра. Хотя сам в карты не играл, любил, однако, присутствовать. Потому что к его услугам всегда был буфет. Пима тоже любили – за всякие экстравагантные выходки и безудержную склонность к напыщенным речам на исторические темы. В речах этих перемешивал он времена и эпохи, помещал кровавых тиранов прошлого в либеральную современность, и наоборот, велеречивых думских деятелей – в темное средневековье, где особо не разговоришься.
   Была уже ночь. На улице разыгралась непогода. Вовсю лупил холодный дождь, от порывов ветра содрогались стекла окон. Капли молотили в окна, словно армия маленьких, но беспощадных троллей-камикадзе в ворота осажденной крепости.
   Пимского еще до дождя привез домой с очередного кутежа дюк Глебуардус. Приват-доцент был, что называется, «в дрова». Пришлось дюку, как это случалось уже не раз, уложить пьяного товарища на кровать.
   Пелагеи, служанки и домработницы Пимского, дома не оказалось, он обычно отпускал ее на выходные. Дюк вышел на улицу, хлопнул дверью, проверил, хорошо ли заперлась, и укатил.
   Среди ночи Пимский проснулся. Всякий пьющий человек хорошо знает, что за напасть эти ночные пробуждения с перепою. Ведь, собака, мало того что душа наизнанку, так еще и помнишь всё, что вчера начудил, и до того стыдно, до того отвратительно, до того себя презираешь… И ведь, если снова не выпьешь – до утра не уснуть.
   Пим, когда с ним случалось это несчастье, спасался розовым ликерчиком, который делала ему Пелагея по особому рецепту. Этому искусству она научилась, когда была в дворовых девках у князей Новгородских. Ликерчик Пимский употреблял маленькими стопочками, чтобы всё шло плавно и естественно. Усаживался в свое знаменитое кресло неизвестной этнокультурной принадлежности, ставил бутыль рядом и принимался за дело.
   Кресло Пимского, как и весь интерьер кабинета, заслуживало подробного описания. Обширное дубовое кресло, имея глубокую посадку, опиралось на четыре мощные когтистые лапы, а от широких подлокотников отходили небольшие, крепкие крылья с филигранной резьбы перьями; венчала всё весьма правдоподобно вырезанная морда филина над изогнутой спинкой, которая, судя по всё тем же перьям, была спиной этой самой неведомой птицы о четырех лапах.
   Вокруг кресла стояли два журнальных и один ломберный столик, все от разных гарнитуров, все три завалены какими-то манускриптами, разрозненными листами плотной желтой бумаги, какая употреблялась два столетия тому назад, свитками древнего пергамента и современными книгами.
   У стены, рядом с диваном, имелось массивное бюро восемнадцатого века, за которым любил работать Пимский. На бюро громоздилась настольная лампа с малахитовой подставкой. У прочих же стен высились монументальные книжные шкафы, битком набитые книгами. С потолка на трех цепях свисала люстра, выполненная в средневековом духе, с плафонами из фряжского стекла.
   Пимский сидел при свечах – на ломберном столе имелся подсвечник. Приват-доцент уже успел пропустить полдюжины стопочек, уже немного попустило на душе, уже воспоминания о вчерашних безобразиях потускнели и не досаждали, уже мысленный взор его блуждал в исторических материях. Время от времени он даже начинал бормотать: «Афиняне, сволочи, убили Фокиона… Сократа, подлецы… Всех убили… Всегда вот так…»
   Вдруг в двери кабинета медленно вошел человек в черном мокром плаще.
   – Здравствуй, Пимский, – сказал человек, сбрасывая плащ на спинку другого кресла, вполне обыкновенного, обтянутого кожей. – С чего это афинян ругаешь?
   Пимский поднял взгляд на гостя. В и без того хмельной голове всё словно потекло. Он не знал, следует ли удивляться визитеру или у них было договорено? Он сейчас не мог бы даже твердо сказать, какое время суток – вечер, ночь, или уже светает, но из-за дождя по-прежнему темно? Поэтому отвечать не стал и не нашел в себе сил спросить у гостя, кто тот таков.
   – О! Каков фимиам – разит, однако! – Гость потянул носом воздух. – Набрался, Пимский?
   – Чем имею? – наконец выдавил из себя приват-доцент.
   Гость блеснул моноклем и уселся в кресло, закинув ногу за ногу.
   – Ну-с, приступим, – по-хозяйски произнес он.
   Пимский смотрел на него и никак не мог подумать, ухватить хоть что-то отчетливое. Его не удивляло, каким образом гость проник в его квартиру, а между тем Символист Василий, так звали гостя, воспользовался обыкновенной воровской отмычкой. Его не удивляло, что гость может так бесцеремонно требовать внимания. Ничего его не удивляло. Единственное, на что сподобился приват-доцент – наполнить еще одну стопку и выпить единым глотком.
   – Значит, афинянами недоволен, – еще раз помянул гость афинян. – А меня не узнаешь?
   Пимскому почудилось, что он припоминает этого человека, что где-то когда-то между ними что-то было… или могло быть?.. или еще будет? Он помотал головой – в не й как будто несколько прояснилось. Но возникла тревога. Он посмотрел на Символиста уже с беспокойством.
   – Ну так я тебе напомню. Символист Василий. В своем роде, свободный художник. – Гость хохотнул.
   Этот смех не понравился Пимскому. Но в голове уже возникли названия брошюрок: «Символист и Луна», «Мироздание и честный Символист». И были эти названия из мира двадцатого столетия.
   Пимский часто вспоминал двадцатое столетие. И все эти машины, механизмы, книги и моды не казались ему чем-то диковинным. Эти образы приходили к нему из памяти Григория Цареграда. Да вот беда – помнил всё это Пимский только будучи сильно пьяным, а протрезвев, напрочь забывал. И снов, какие снились тому же Григорию, не видел и о существовании двойника не подозревал.
   – Что-то припоминаю, – признал приват-доцент. – Постойте. «Символист и Луна» – не ваша ли вещь?
   – Моя, – усмехнулся гость. – Поесть найдется? Замерз как бобик.
   – Я отпустил Пелагею. Могу налить. – Пимский приподнял бутыль за горлышко.
   – Этого не употребляю. Чай есть?
   – Есть, но меня, понимаешь, ноги не держат.
   – Я сам разберусь.
   Гость вышел на кухню. «Ну сам так сам», – подумал Пимский и употребил еще стопку. А потом еще одну.
   Вскоре Символист вернулся с подносом, уставленным провизией. Похоже было, что он основательно выпотрошил запасы Пимского. Тут были и большой земляной орех, произрастающий на востоке, в Поднебесной империи, и миндаль в сахаре, и конфеты, и любимые ванильные пирожные Пимского. Символист Василий водрузил всё это на ломберный столик, прямо поверх рукописей, снова вышел и вернулся с самоваром и большой литровой бутылкой кваса.
   Снова расположился в кресле, не спеша налил себе чаю, – хозяину не предложил, – кинул в рот пригоршню миндаля и, прожевав, сказал:
   – А скажи мне, Пимский, откуда ты так хорошо знаешь будущее? Что интересно – только двадцатый век.
   – Откуда мне знать? – хмуро ответил тот.
   – Ну как же. Повесть «Символист и Луна» написана в двадцатом веке. И написана мною. Так-то. Признайся, ты знаешь, что такое «самолет» или, скажем, «танк», а? Ну шевели мозгами!
   – Знаю, – подтвердил Пимский. – Слова знакомые, и как выглядят знаю. Да что вы…
   Символист поморщился:
   – Пимский, давай на «ты». Скажи, что ты по этому поводу думаешь?
   – На ты, так на ты.
   – Да нет же, я о твоем знании двадцатого века.
   – Шут его знает. Делириум.
   – Да нет, Пимский, не горячка у тебя. Пимский, ты почему не помнишь? Ты врешь, ты всё помнишь! Ты не можешь не помнить, ты ведь так устроен, чтобы помнить всё! Ты же знаешь, кто тебя таким устроил!
   – Грехи мои тяжкие, – медленно и вдумчиво произнес Пимский. И протянул руку за бутылью.
   – Хватит пить. – Символист поднялся и бесцеремонно отобрал бутыль. – У нас серьезный разговор. Я долго тебя искал. Ты думаешь, я забыл наши прошлые встречи? Где твои громы, где молнии? Ты решил играть со мной? Играть в пьянчугу?
   Пимский всей пятерней сдавил лицо. Хмель куда-то улетучился, Пим уже не был тем приват-доцентом, чудаковатым историком, точнее, был не только им, но и кем-то еще. Тем, кто на самом деле когда-то, в иных мирах встречался с этим существом, которое нынче сидело перед ним и разрезало земляной орех. Но Символист удивлялся не зря, Пимский на самом деле ничего этого не помнил, словно кто-то запер на ключ его глубинные воспоминания.
   Василий блеснул моноклем, бегло глянув в глаза Пимскому, – не вспомнил ли тот. Пимский смотрел на Символиста жестко и враждебно. Но и только. Откуда-то он знал, что Символист – враг, смертельный и беспощадный. Но не понимал истоков и смысла этой вражды.
   Символист очистил орех, отрезал дольку и съел. Запил квасом. Поставил чашку на стол и, вдруг изменившись в лице, вскочил и закричал:
   – Забыл, как топил меня в Меконге?! Забыл, как замуровал меня в пирамиде?! Забыл, кто тебя предал в руки жрецов «Щита»? А как рвали тебя на куски голодные львы?! Неужели ты и это забыл?!
   Вспышка Символиста закончилась так же внезапно, как и началась. Он вернулся в свое кресло и взял ванильное пирожное.
   Пимский понимал, что всё, о чем говорил гость, было. Но не вспоминалось ничего.
   А Василий пытался напомнить об их встречах в иных мирах. Была история с рекой, которую сейчас Символист назвал Меконгом. На самом деле река называлась Змеей, и текла в ней не вода, а жидкий метан. И на людей оба они нимало не походили. А уж о сути конфликта и вовсе рассказать тяжело. Пирамида была в аналоге древней Мексики. Символист узурпировал трон, а Пимский, которого, как, впрочем, и Василия, звали совсем не так, был в той стране оракулом и предрек гибель народа, если узурпатор не принесет себя в жертву. Из-за предсказания вспыхнул мятеж военачальников. Символист был принесен в жертву, положен в яму, сверху придавлен базальтовой плитой. И над этим местом воздвигли пирамиду.
   Со жрецами «Щита» история вышла более содержательной. Оба, и Пим и Василий, были жрецами. Государство напоминало Древний Египет Нового царства. Символист был одним из вдохновителей тайного культа Щита. Эта секта существовала внутри египетского жречества, и целью их было не допустить второго Эхнатона с его «мерзким культом Единого Солнца». Защищали они отнюдь не пантеон египетских богов, а нечто другое. Щитоносцы тайно поклонялись Хозяину Ночи. Который, по их представлениям, должен был вот-вот воцариться в мире богов, сделав их своими рабами. А для этого следовало нести стражу, дабы боги не ведали о скором пришествии Хозяина и ничем не могли ему помешать. Помешать могло воцарение культа Единого Солнца, бога, который изначально был великим воителем с силами хаоса и мрака, мистических ипостасей Хозяина Ночи.
   Съев пирожное, Символист вновь заговорил, на этот раз негромко.
   Он несколько успокоился. Когда зашел к Пимскому и увидел, что тот пьян, решил покуражиться. Ему было смешно оттого, что Пимский его не узнает и пропускает уколы. Но потом стало не до смеха. Сообразил, что Пимский его не узнает вовсе не из-за Бахуса, и не прикидывается. С такой петрушкой Символист столкнулся впервые. Во все их прошлые встречи, в иных мирах, узнавание происходило мгновенно, да иначе и быть-то не могло. Как два полюса магнита чуют друг друга, так и эти два заклятых врага, воюющие чуть ли не самое Вечность, узнавали о присутствии противника в этом мире на любом расстоянии.
   А на сей раз, мало того что Символисту пришлось изрядно потрудиться, разыскивая Пимского, так этот самый Пимский и в самом деле ничего не помнил. Символисту подумалось, что это неспроста, что сила, которая стоит за Пимским, устроила ему неожиданную ловушку. А ведь и Символист в этот раз, в этот мир пришел не с голыми руками. Имелось у него тайное оружие. Если бы только Пимский помнил – ничто бы тогда не спасло ни его, ни его друзей-соратников.
   И Символист сорвался, потерял самообладание. Но поняв, что и это всё ни к чему, – ни к чему не вело даже убийство Пимского, – Символист решил действовать иначе. Имелся у него и другой план, более изощренный. Если крепость нельзя взять приступом, в силу невидимости ее стен и защитников, так возьмем подкупом. Авось, кто-то и покажется, выйдет из невидимых ворот.
   Итак, Символист заговорил негромко.
   – Слушай, Пимский, внимательно меня слушай. Вы всегда проигрывали. Всегда. Никогда и нигде вы не могли избавиться от нас. А наша власть только росла. В чем была наша власть? В том, чтобы не было вашей абсолютной власти. Но теперь всё меняется. Теперь наша власть – чтобы вас не было совсем. Вы обречены. Это предсказано издревле во всех мирах. И ваш хозяин прекрасно осведомлен. Он жертвует вами. Для него ничто были страдания ваши и множества существ, ради которых вы якобы стараетесь. Вы думаете – вы бессмертны? Вы думаете – вы непобедимы? Не-ет! – Символист Василий помахал пальцем перед носом Пимского. – Вы исчезнете из всех миров! Все и бесследно. Ты понял, бесследно! Если не думаешь о себе, хоть о других подумай. Ты всё равно вспомнишь, рано или поздно. И тогда твоих друзей в других мирах ничто не спасет. Их ждет небытие. Я мог бы сейчас говорить это твоему двойнику, как его, кстати, зовут?.. – Символист сделал паузу, внимательно глядя на Пимского.
   Тот молчал, хотя и вполне осмысленно, но что с того?
   – Тебе выпал исключительный шанс, один из миллиарда миллиардов. Я дарую тебе вечность. Скоро ты поймешь, насколько я прав. Не опоздай присоединиться к сильнейшему! Вселенные станут одним миром, новым мирозданием, нашим мирозданием! Всякая сущая ныне жизнь истребится. Мы создадим новые сущности, гораздо более разумные и правильные. Смотри, не опоздай стать на сторону Хозяина Мира! Ибо близится последняя битва.
   Символист вещал. Он расхаживал по кабинету, жестикулировал и гримасничал. Мысленно он уже видел эту титаническую картину гибели вселенных. И был в числе демиургов нового миропорядка.
   Но вот он остановился, глянул на часы. И уже иным, вполне деловым тоном, произнес:
   – Ну вот-с, и поговорили, господин приват-доцент. Я вас навещу намедни. Вы обдумайте мое предложение. Спешить не надо. Главное, чтобы мы оба могли поговорить по существу. Надеюсь, к сроку вы вспомните, откуда пришли и куда, собственно, идете. Да. Пирожные были неплохие, но орех перезрелый. Можешь себе позволить самые лучшие продукты, а такую гадость покупаешь.
   Символист натянул плащ и вплотную приблизился к Пимскому, всё так же сидящему в кресле. Василию то ли показалось, то ли так оно и было – Пимский ныне в полной его власти, что его воля, которую Символист никогда не мог победить, на этот раз побеждена. Поэтому он пошел на последний трюк, который проделывал только с простыми смертными. Он подхватил бронзовый поднос, на котором приносил из кухни еду, взял его под мышку и, обернувшись к Пимскому, промолвил:
   – Ну, что ж, теперь и ты мне должен. Так даже лучше. Жди меня, Пимский, скоро.
   И с тем ушел.
   Пимский поднялся из своего фантастического кресла, шагнул за бутылкой розового ликера, стоявшей под креслом, где еще недавно сидел Символист, но ноги его подкосились, и он упал на ковер. Упал и забылся сном. Все-таки он был очень пьян.

Глава шестая

   После встречи с Королем Артуром направление пути Мастера Ри обратилось к северу. Башибузук с кривым ятаганом не досаждал, напротив, сколько б Мастер Ри ни оборачивался, всякий раз видел дремлющего янычара. Для прочих же башибузук был совершенно незрим.
   День шел за днем. Постепенно вид местности менялся. Всё меньше попадалось полей с аккуратными стогами сена, деревень и городков, обнесенных надежным частоколом. Лес густел, поля становились всё запущеннее, словно на них давно уже не сеяли и не убирали. Иногда, то на холме, то на одиноком утесе возвышались зáмки, один нелепее и несчастнее другого. Дорога становилась всё безлюдней. Случалось, за целый день не встретишь ни души: ни пешей, ни конной.
   До поры до времени ничто не нарушало однообразия пути.
   Беда случилась в лесу. Старый был лес, большой, но ни крика, ни писка зверя или птицы, ни одного живого голоса не слышно было в этом лесу. Лесная дорога была завалена перегнившей листвой, местами ее преграждали стволы упавших деревьев. И к вечеру, когда сгустились сумерки, в голове словно взорвалось, словно ударило изнутри, он даже споткнулся о выпирающий из земли корень и упал. И вдруг почувствовал, что не в силах подняться: слабость и необычайная сонливость. Но, будучи катанабуси, он мог заставить себя действовать помимо желаний и нежеланий тела. Озарилась воля, он поднялся и двинулся вперед, как слепой, держащийся за посох поводыря.
   Его разум словно накрыло плотное свинцовое облако. Всё стало безнадежно пусто и уныло в этом сумрачном и печальном мире. Здесь некуда и незачем идти, все пути ведут в никуда, в безбрежное море мрака. У этого сумеречного моря нет ни начала, ни окончания; здесь властвует многоликая безысходность: то устрашающая, неистовствующая, то мягкая и вкрадчивая, убаюкивающая, то холодная, выстуживающая, то опускающаяся как снег, но тяжелая как урановое покрывало. Не нужно тебе, рыцарь, никуда идти, потому что безысходность, овладевшая миром, для которой всё равно чем владеть, – человеком ли, морем или горой, или воздухом над землей – уже здесь, и нет, и не может быть от нее спасения.
   Но Мастер Ри всё шел, точнее брел, утратив ощущение пространства, и время для него словно остановилось. То и дело натыкаясь на деревья, он ничего не видел, а между тем дорога под ногами давно исчезла; он проламывался сквозь дремучую чащобу.
   Когда весь изодранный, едва волоча ноги, он выбрался из леса, солнце стояло на закате. На опушке безнадежность и тяжесть отступили, рассеялся мрак перед глазами – он снова мог видеть и чувствовать. Но чувствовал он только боль и безнадежность. И слабость осталась; если бы не его особенная воля, он не смог бы сделать и шагу.
   Впереди клубился бледный дымок. Наверное, село или хотя бы хутор. Волоча избитое, будто чужое тело, он двинулся туда. Вскоре из-за деревьев показались крыши.
   На поверку хутор оказался обыкновенным домиком с пристройками, с огородом вокруг да стогами сена на небольшом, тщательно убранном поле.
   На пороге стоял немолодой, могучего телосложения мужчина. Он был похож на воина, благородного рыцаря, а не крестьянина. За поясом у него торчал кинжал, на рукоять которого он положил руку при виде вооруженного человека.
   На пороге появилась хозяйка и, мягко взяв за локоть мужчину, произнесла:
   – Этот рыцарь болен, Труворд.
   Тот опустил руку и шагнул в сторону:
   – Входи, воин.
   Воля, владевшая телом катанабуси, уступила место мягкой власти голоса хозяйки. Мастер Ри мешком рухнул в траву.
 
   Кириллу и в эту ночь снился иканийский рыцарь. В этих снах Кирилл забывал о себе и становился Мастером Ри. Но, в отличие от реального катанабуси, он не переживал той глубины чувств – мук ли, радости ли, потому что жизнь странствующего рыцаря была всё же жизнью странствующего рыцаря, и как бы они не были связаны, каждый должен был пройти свой жизненный путь.
   Но неведомая сила, овладевшая Мастером Ри в колдовском лесу, бумерангом ударила и по Кириллу Белозёрову. Он не был катанабуси, и не мог он сопротивляться чужой беспощадной воле, вынырнувшей из чужого мира, сопротивляться этому чувству бессмысленности всего сущего. Он лишь закричал, заметался в постели, пытаясь скинуть с себя оковы сна, но они держали крепче самого крепкого железа.
   И вдруг он оказался в пустоте. Это была не пустота теплой ночи, не пустота космического пространства. Абсолютное ничто смотрело на Кирилла, и он ощутил взгляд, исполненный холодной злобы. Не было ничего в мире, кроме этого взгляда, этой злобы. Он снова закричал в тщетной попытке освободиться. «Велика моя власть, и ты в моей власти», – говорил взгляд.
   Кирилл не слышал, как Алла, отчаявшись привести его в чувство, набирала номер телефона скорой помощи. Он был на грани, отделяющей жизнь от смерти.
   Он летел на космическом корабле. Сидел в рубке и смотрел на экраны. На экранах блестели немигающие звезды, множество разноцветных, сияющих светил. И казалось, что звезды – это догорающие костры, это тлеющие руины домов, это коптящие и вздрагивающие от порывов ветра факелы в темном подземелье. А пространство – огромное и прожорливое чудовище, навеки поглотившее его корабль-песчинку. Пульт управления, и тот, казалось, мигал и переливался сполохами тревоги.
   Прямо по курсу – зеленая планета, цель его долгого странствия. Он сбросил скорость и повел корабль на посадку.
   Звездолет снижался, а планета уже менялась.
   Нет, не двигатели обезображивали ее. Что-то происходило с самим миром: белоснежные горные вершины становились призматическими надгробными глыбами, радостно-зеленые верхушки холмов превращались в угрюмые безжизненные плеши. Деревья расплывались корявыми тягучими тенями, кусты рассыпались на биллионы копошащихся насекомых, бессмысленно нагребающих по крупицам кучи смолянисто-черного, едко дымящегося песка, возникшего там, где только что колыхался бархатный ковер серебристо-жемчужных и изумрудных трав.
   Корабль оказался на острие чудовищного меча, беспощадно падавшего на эту зелено-голубую планету. Враждебная реальность, несомая кораблем Кирилла, вторгаясь в чужой мир, превращала его в нечто ирреальное, в мертвенно-спящее подобие живописи Сальвадора Дали. Звери превращались в пляшущих монстров, реки и озера становились желеобразными наледями или гигантскими свинцовыми лоскутами тяжко всплывали в небо, оставляя земле черные раны котлованов. Стая красивых розовых птиц обернулась сонмищем членистокрылых, которые, лениво помахивая уродливыми перепонками, покрикивая тухлыми голосами и алчно поблескивая глазами, увязались за кораблем.
   У него был выбор – посадить корабль, навсегда превратив этот мир в могилу, или улететь прочь, и будь что будет.
   Он принял решение – звездолет начал набор высоты. И членистокрылые, оставшись позади, снова превратились в красивых птиц. Планета снова оделась зеленой листвой, чистыми реками и озерами, белыми шапками ледников.
   Но возникло оно. Оно не могло принадлежать этому миру, оно было вообще вне всякого мира. Его не должно было быть здесь, не могло оно встать на пути корабля. Но оно встало, и его невозможно было избегнуть.
   И был скрежет металла и грохот взрыва. Обломки корабля падали в зелень, снова превращая ее в смутный бред, на этот раз – навсегда.
   Врачи приехали вовремя. Искусственное дыхание, непрямой массаж сердца, дефибриллятор. Остановившееся сердце забилось вновь. Карета скорой помощи мчала Кирилла по ночному городу.
   А он, с головы до ног закованный в тяжелый доспех, нёсся верхом на драконе по выжженным дотла просторам. Он знал, что должен успеть кому-то помочь, и дракон мчал быстрее стрелы. Низкое рубиновое светило разливало кровавый сумрак, обугленные останки деревьев под ударами крыльев дракона рассыпались в прах. Казалось, облако пыли за спиной всадника растянуто угасающим временем на многие мили.
   Вдалеке возник столб смоляно-черного дыма. Это горел окруженный врагами лагерь. Кирилл спешился и выхватил меч. Устоять перед ним не смог бы никто.
   Лагерь защищала лишь баррикада из массивных телег. Телеги горели.
   Дракон изрыгнул пламя, враги, какие-то низкорослые гоблины, трусливо расступились, путь стал свободен. Сейчас он выведет друзей из огненного кольца, и – спасены.
   В тот же миг из ниоткуда вынырнул он.
   Он был холодом самой студеной, не знающей рассветов, ночи. Его нельзя было миновать или победить. Кирилл замер с поднятым мечом, и сотни стрел, копий и клинков пробили его доспех.
   Тем, ради кого он вступил в бой, надеяться было больше не на что: Кирилл Белозёров умер.
   Дефибрилляция, еще дефибрилляция, инъекция адреналина. Остановившееся сердце забилось вновь.
   Потом он был горноспасателем, ангелом со сломанным крылом, еще кем-то…
   И вдруг всё закончилось. Кирилл открыл глаза и увидел лицо склонившейся над ним жены. Она что-то говорила, но он ничего не мог разобрать.