Значительно, явно не без умысла, умолк. И:
   — К расстрелянию!
   С беспредельной легкостью вошло в душу Волконского жданное, вымечтанное слово. Не обманули, слава Господу! Отрешившись, вдруг и наконец, от всего бренного, он сложил руки на груди, и уж не слушал дальше, и не услыхал потому потрясенного — не в ужасе, нет! — в невыразимом изумлении! — вскрика Станислава Бобовича:
   — Как?! Но разве нас судили?

 
   «Мари, ангел, душа моя! В сей последний, страшный, смертный миг мой летят все мысли к Тебе, бессмертная любовь; при едином воспоминании о Тебе охватывает радость, но вспомню лишь об истинной сущности положения своего
   — и нет уже радости, одни лишь грусть и скорбь, ничего кроме. Мог ли знать, что уготовано Роком? нынче знаю: лишь в Тебе и была жизнь. Тобою лишь утверждалась, не иначе!.. О Боже, для чего покидаем тех, кого любим?.. зачем живем в суете?.. зачем сознаем суть Любви лишь в преддверии смерти?.. Храня в сердце образ Твой, являюсь счастливейшим из живших, но и несчастнейшим, ибо не увижу уже Тебя воочию и уйду, горюя о том, что омрачил дни счастия, коим не по грехам наградил Господь мои седины; увы! в моих летах следовало более размышлять о житейском… а возможно ли сие было на избранном мною пути?.. Лишь год тому — как странно! — и не думал об этом в гордыне. Впрочем! что толку сетовать? избрав дорогу, идти должно по ней, не пеняя…
   Ангел, ангел!.. лишь час подарен мне на сие письмо; верю: доставят его непременно… но за столь краткий срок и малой крупицы чувств не изложу; уж и тем счастлив, что сего листа коснется Твоя рука, что строки, писанные второпях, будут Тобою прочтены… о, какое страстное желанье видеть Тебя! моя жизнь, моя Судьба — прощай! Целую, целую, целую руки Твои… знаю: не смею, не достоин, и все же: целую, целую, целую!.. и ежели в душе Твоей теплится хоть малый огонек снисхожденья к путнику, утратившему свет путеводной звезды, к слепцу, стоящему на краю бездны, молю: забудь меня! будь счастлива! но никогда, никогда не сомневайся в одном — в вечной верности обожающего Тебя Сергея Волконского».

 
   Второй залп вышел немногим удачней первого.
   Докалывали штыками…


3. ОСКОЛКИ


   — Стооой! Стой, стерррвы!
   Увидел: застопорились, задрали головы. И, огрев конягу нагайкой, погнал с откоса по липкой грязи, не щадя, не думая вовсе, что оттого и медлит скотина, что повисло на каждом копыте фунта под два самое малое бурой весенней жижи.
   Настигнутая полузвериным рыком, замерла внизу, на размокшем тракте Тираспольском, серая колонна. Не мала, не велика, человек под триста; шинели оборваны, ноги замотаны во что попало. Чужой взглянет — шарахнется: не солдаты, тати с большой дороги. Однако же солдаты! да не какие-нибудь, а старослужащие; именная Конституции Российской рота, один к одному; резерв Верховного Правителя…
   Рассыпав ряды, и без того нестройные, застыли истуканами, глядя на сползающего по косогору всадника. Конь не переступал даже, а скользил в глине, присев почти что на круп, аки баба на задницу. Ноздри часто вздымались, выдыхая беловатый теплый парок; в нутре что-то надрывно екало, отзываясь болезненным ржанием.
   Сползли. Шенкелями безжалостно выровнял конягу. И с маху — в толпу, крестя во все стороны татарской треххвосткой.
   — Ссссуки! Изменщики!
   Не стерпев, рухнул конь головой в грязь; и сам полетел. Вскочил, перевернувшись через голову, точно кошка: откуда и силы взялись? — оттого, видать, что нагнал-таки! Снова — в нагайку расплывающиеся ненавистные хари.
   — К-куд-да?
   Руку перехватили; сомкнулись вокруг, сознав в момент, что никого более нет и что попросту смешон сей ком глины, размахивающий плетью. Сквозь запах пота собственного и конского, коим так уж пропитался, что и не ощущал, пахнуло иным: острым, звериным почти, с чесночным придыхом. Теснились все гуще; вот, нещадно сжав запястья, вырвали кнутовище. Примеривались: кто первым вдарит?
   — Прочь! — гулкой волной разметает толпу приказ.
   Отхлынули. Распрямился, утверждаясь на раскоряченных, огнем исподу горящих ногах. Вгляделся в избавителя. Охнул.
   — Михей?!
   — Он самый, вашсокбродь! — почти с добродушием гудит тот же басище.
   — Ты? Жив, не растерзан?
   — Зачем же: растерзан? Вот он я, целехонек…
   Качнулся было вперед — обнять. И замер, как обжегшись. Возможно ли? Толпа сия — и Шутов?! Первый из первых, надежный из надежных; мнилось: уже и остыл, растоптанный бунтовщиками, но присяги не преступивший…
   — Ты… с ними, Шутов?
   — Я с ними, они со мною. Все вместе мы, вашсокбродь!
   Рязански-скуластое, весьма немолодое лицо под козырьком кивера; совсем уж седые усы… вояка! Бонапартиев поход помнит, Европию пропахал от края до края, аж до самого Парижа! и одним из первых встал по зову Верховного в самый первый, непредсказуемый день…
   Враз понял все. Прохрипел нечто невнятно; вскинул белые от ненависти глаза.
   — Михххей, сссука…
   И тут же — тычок в спину. И еще один, подлый, исподтишка, с прицелом в колено. И еще…
   — Цыц, ребятки! — глушит вспыхнувший было ропот зык Шутова.
   И в тишине, с расстановкою — медленно и страшно:
   — А ты, полковник… а ты, Михайла Иваныч… ты нас не сучь… слышишь?! не сучь! не вводи во грех!..
   Шумно, со смаком, высморкался; утерся обшлагом, вкривь.
   — Как кровь лить, так «ребятушки»?.. как бунтовать, так «соколики»?.. а ныне, выходит, стерьвом величаешь?..
   И ведь прав! что спорить?
   — Прости, Михей! — выговорил с усилием; страшно мутило, слава Богу еще, что с вечера не емши, иначе вывернуло бы от зловонного духа. — Прости… Куда ж вы, братцы? Фронт, он вон где!
   Ткнул кулаком куда-то назад.
   — Как же это вы удумали-то?
   Начав негромко, последнее прокричал уже, чая: вот, сейчас, опомнятся! ведь там, под Одессою, полки бьются из последних уж сил; там за Конституцию бой! пусть и безнадежный, но бой… рекрутишки вмертвую стоят, а старики, гордость армии, даже и в стычку не вступив, снимаются с линии… Не может быть сего! затменье нашло! вот-вот опамятаются…
   — Как надумали? А вот так и надумали!
   Криком на крик отвечает Михей, ревет, почитай, во всю ивановскую, сам от гласа своего дурея.
   — Звали? Волю сулили? Землицу сулили, мать вашу так и разэтак?! Распалили дурней сиволапых! а где оно все, где, полковник? Нет больше вам веры! Вся держава заедино встанет — кто так говорил, не Сергей ли Иваныч? Где ж она, держава? — с севера прет, вот где! Выходит, что? выходит — мы супротив Расеи да заодно с татарвой вашей?!
   — Так что ж, Михей, — полковник нашел силу ухмыльнуться. — Отчего ж с мыслями такими не на север бежите? отчего ж — в Молдавию? Открыли бы фронт… глядишь, прощенье от Николашки получили б, а то и пожалованье…
   Шутов, набычась, оглядел свысока; пошевелил толстыми пальцами, точно прикидывая: есть ли еще силушка? Миг казалось: вот ударит сейчас — и конец; по брови в грязь вобьет. Сдержался; лишь засопел сердито и медленно поднес к носу полковникову громадный кукиш.
   — Выкуси! Дважды Июдами не станем; не за вас дрались, за дело… славно вы замыслили, барчуки, да жаль… слаба кишка.
   Сплюнул под ноги. И, утратив мгновенно интерес к опешившему полковнику, махнул рукою солдатам, что, беседою наскучив, кучились поодаль, иные и прямо в глину присев.
   — Становись, братцы; до Прута путь неблизкий…
   Те мигом стронулись. Молча, с сопеньем, подравнивали ряды. И ясно стало: все! вот уйдут сейчас, не оглядываясь. Уйдут за Прут, сволочи… а на фронте бывалых солдат по пальцам перечесть; а каково еще измена в рекрутах откликнется?! Нет! не бывать тому…
   — Стоять!
   Рванулся вперед и повис, оторванный с причмоком от суглинка дорожного могучею рукой Шутова.
   — Сказано, барин: не балуй! Ребята злые, зашибут ненароком!
   Ногами брыкая, взвыл в бессилии полковник. И — нашелся:
   — Где ж честь твоя офицерская, Михей?!
   Точно ударил, даже и не целясь. Шутов-то хоть и мужик, а не прост; за беспорочную службу произведен еще плешивым Сашкою note 38, под самую революцию, в подпоручики… а после и Верховным возвышен на чин; не скрывая, гордился эполетами.
   Ослабла рука. Опустила висящего в жижу.
   — Слушай, Михей!
   — Ну? — угрюмо в ответ.
   — Как офицер офицеру говорю: пре-зи-ра-ю! — и плюнул в лицо; и рассмеялся:
   — Вот так! Теперь — убей; желаешь — сам топчи; желаешь — мамелюкам своим отдай!
   Расхохотался еще пуще — громко, весело, наслаждаясь тяжелым духом грубо-скотской ненависти, хлынувшей от предателя:
   — Давай, Михей, давай…
   Квадратом каменным сдвинулись скулы шутовские; хрустко скрипнули зубы. Понял наконец; чай, уж за двадцать лет в армии; не ждал производства в чин офицерский, но получив — ценил превыше всего. И как решаются споры меж офицерами, тоже видал.
   — Будь по-твоему, полковник! эй, ребята, есть у кого пистоль?
   Нашли. Тут же и подали: тяжелый, кавалерийский, кому-то в давние годы от бонапартьева кирасира перепавший. Шутов прикинул на вес непривычную игрушку, подул зачем-то в дуло.
   — Ин ладно. Зарядите-ка…
   Пока возились, ворча, полковник извлек из кобуры, к седлу прикрепленной, свой пистолет. Проверил заряд, остался недоволен; перенабил наново, шепотом славя Господа, что на левый бок пала коняга: не заляпало грязью оружие, и припас сохранен в целости; а левая кобура, вспомнилось, все равно пуста…
   Побледнел, готовясь, так, что и под грязной коркой видно стало; услышал Михеев смешок:
   — Што, Михаила Иваныч? Дрожишь-то, аки заяц, а ведь не трус… ужель впрямь так невтерпеж кровушки-то моей хлебнуть?..
   Отвечать не стал; ни к чему. Взяв в руки пистолет, ощутил спокойствие, до того полное, что и сам сперва не поверил. Думалось холодно, с тонким расчетом.
   …Услышал краем уха сиплый говорок: «Да што ж ты, Михей Корнеич, с ним, с шаромыжником, в бирюльки играешь-та? Под зад яму ногой аль по башке тесаком — и вся недолга…»; и Михея отговорку разобрал: «Стой где стоишь и не влазь… тут дела наши, офицерские…»; и поразился: Господи, да ведь сей хам и впрямь себя офицером почитает!..
   Уж изготовился; встал, ожидая, пока мужики завершат свое дело. Подумалось: вишь, Судьба-то! — мог ли помыслить о подобной картели? год тому скажи кто, без смеху б не обошлось… а вот ведь: все всерьез, словно средь людей… но каковы секунданты!..
   Хмыкнул чуть слышно. Еще раз спросил себя: смогу ли? И ответил: непременно. В том, что убьет Шутова, сомнения не было. Унтер недавний, пистолет едва ль больше трех-четырех раз в руке держал, и то по случаю — это одно; к тому же и пистолет у него никак для поединка не годен: тяжел излишне. И злоба всего трясет… оно и понятно, после плевка-то в лицо.
   «Убью!» — подумал вполне спокойно. И отвлекся. Сосредоточился, пристраивая поудобнее пистолет, вращивая шершавую рукоять в ладонь.
   Впрочем… уж коли по чести!..
   — Пороху подбавь, Михей, просыпалось у тебя с полки, — сказал не столь уж громко, но отчетливо. Уловил удивленье во взглядах солдатских; ответил безразличьем — словно бы и не на людей смотрел.
   Ба! вот и барьеры: два подсумка; брошены прямо посреди тракта, шагах в двадцати один от другого. Вприглядку мерили. Что же, тем лучше, тем лучше…
   Разошлись. Промелькнуло молнией: ноги липнут. Надобно учесть! Встали у подсумков, подняли дула к небу. Каков сигнал придумают соколики? Неважно; суть в ином — не упустить ни мгновения. Не станет Шутова, толпа стадом обернется, лишенным пастуха; такое бери и гони… вот только пока еще есть Михей, напротив стоит…
   — Га! — хрипло гаркнул заросший пегой щетиною служивый.
   Едва не рассмеялся дикарскому сигналу, однако поймал момент и пошел вперед, успев коротко оглядеть — напоследок? — серое, с налетом голубизны, почти уж апрельское небо.
   Первый шаг дался трудно — слишком увязли ноги. На третьем приноровился. Видел: Михею еще несподручней, излишне грузен. Широкое лицо черно от дикого волоса, на лбу испарина, сальные космы растрепались (кивер сбросил!), скулы затвердели в злобе… вот и этот секрет картельный неведом изменнику; не умеет собрать себя в комок, слава Тебе Господи… «убью, убью!..» оскалился Шутов… вот, вот — сейчас выстрелит!..
   Михей на ходу, даже и не вытянув до конца сапог из грязи, закрыл правый глаз, сощурился, равняя в прорези скачущую мушку, и судорожно, словно из ружья паля, нажал на спуск. Ствол подпрыгнул, выплюнул серо-желтое; чуть слева от виска, но все же в сторонке скрежещуще взвизгнуло; обдало левую щеку теплой волной…
   Солдаты, столпившись у обочин, оторопело глядели на полковника, спокойно приближающегося к Шутову, каменной бабой застывшему там, откуда пальнул.
   — О-охх! — негромко донеслось справа.
   Полковник не спешил. Отмерил шаг. Второй. Третий.
   Пистолет пошел от плеча вниз — медленно, медленно…
   «Убью… Рота нужна фронту…»
   Хлесткий треск — и короткий гул вслед. Пороховой дымок поплыл над пистолетом. Шутов, подпрыгнув, рухнул навзничь, раскидывая в падении руки, и почти вмиг наполовину утонул в глине. Три глаза — два серых и один пустой, свеже-красный, — уставились в хмурое небо.
   Полковник отшвырнул пистолет.
   Все. Теперь — все.
   — Ррррота, стройсь!
   Зашептались, запереглядывались. И вдруг — внезапно, не сговариваясь! — сбились кучей; двинулись навстречу.
   — Стоять!
   Не слышат. Идут… все ближе, ближе…
   — Стояааа…
   Сбили. Смяли, прошлись десятками ног. Остановились, словно бы не осознавая содеянного. Поглядели на распростертое тело с туповатым любопытством. И — без команды, без звука единого! — суета; уже нестройно, многие даже и ружья покидав в чернозем у дороги, молча двинулись куда шли.
   И исчезли; растворились в зачастившем нежданно мелком кусачем дождике…
   Месяц март, последние дни. Тираспольский шлях.
   Утонув в грязи, ногами к Молдавии, а головою к Одессе лежит безмолвно полковник Михаила Щепилло.
   Мишель…

 
   Граф Днепровский, генерал от инфантерии Паскевич Иван Федорович передал адъютанту стопку подписанных бумаг. С наслаждением разогнул занемевшую спину, хрустко заломил пальцы, разминая. Последний час ныли они, бедняги, нещадно, приходилось налегать на перо, то и дело отшвыривая измочаленное в корзину.
   Мельчайшей золотистою пудрой из песочницы присыпал последний лист, подал отдельно. Взглянул на брегет.
   — Еще что?
   — Депутация греков новороссийских ожидает, ваше превосходительство. Загодя явились.
   — Коли загодя, так пускай обождут. Как три стукнет, тогда и вели входить…
   Пока выходил штабс-капитан, пролетел сквознячок, взвихрил занавеску, ткнулся в захлопнутую дверь, отскочил, остудил лицо. Как славно… будто и не ранний апрель, а уж и май на исходе. Хоть и знал: прохладно на дворе, а представил, что — цветет! Улыбнулся. И тут же прихмурился.
   Устал, подумалось, ох и устал же…
   И то сказать: уже и во сне мерещатся бумаги, тянут куда-то вниз, и не выплыть, не выплыть… в поту вскакиваешь! Горы бумаг, груды, воистину пирамиды египетские. За полночь гнутся секретари, перебеливая да цифирь разбирая, и все потом — сюда, к нему на стол. Да еще и депеши Высочайшие, почитай, ежедневно…
   Право же, легче было, пока сам при войсках обретался. Хотя в те дни думалось: хоть бы уж притихло поскорее, хоть бы пригасло; присмиреют бунтовщики, — грезилось, — тогда и высплюсь. Как же! высплюсь… порой такое зло находит, что кажется: все! сей секунд прочь бумаги — и под Одессу!..
   Увы, невозможно.
   Колыхнулась половица. Мохнатое, теплое, расплывчато-черное сунулось в колени. Баттерфляй, борзая; узкая морда похожа на штык, в круглых глазах янтарная тоска. Учтива псина — знает: не до нее, и сидит в углу… а все же ласки хочет, ну и просит как умеет…
   Погладил, потрепал шелковистое ухо.
   — Что, Батька, забыл тебя?.. Ништо, умница, ништо…
   Собака, жмурясь, вытянулась блаженно.
   — Ах, Батька, Батька ты моя… от тебя одной хлопот не имею, красавица… ну, ну, дай срок, еще пойдем на охоту…
   Шлепнул — совсем легонько, давая понять: хватит. Проводил взглядом. Снова взялся за бумаги, уж свежие: штабе, забирая подписанное, новую кипу положил. Хоть прочесть… конфирмовать после стану.
   Так… от Дибича. Готов на Одессу наступать, силы накопил. Осторожен барон, ничего не сказать, уж казалось: мало ли полков из Польши привел после замиренья с сеймом, а все требовал — еще! еще! И получил же, прорва; а каково было мне под Киевом полгода тому? молил ведь слезно: дайте сикурсу! Не дали; выкручиваться пришлось по-всякому… впрочем, и то верно, что в те поры и солдата единого снять неоткуда было; это сейчас уж, после набора экстраординарного, полегчало с резервами.
   Ну-с, что же барон? Ага, приказанья ждет; будет и приказанье, скоро будет, не заждется. Еще что из срочного? Любопытно… от разъездов казачьих поступило: крымцев за Перекопом незаметно; весьма странно сие, — самое время коннице ханской под Одессу идти…
   Не утерпел, нарушил зарок: окунув перо, сделал в верхнем левом углу пометку: «к проверке». Покачал головой: ну, Ваня, ну, орел, уж совсем облошадел, полчаса без дела не посидишь.
   …С печаткою красной лист: секретно весьма! — от жандармерии, расшифровка цифири. Одесские доброхоты в Херсон доносят: в городе неустроение, солдаты в сумятице, власть самозваная почти и не держится; ткни — упадет. Пишут, пишут… ну — ткните! знаете же, Государь не забудет; отчего ж медлите? То-то. Уже обжегшись раз, опасался доверять. В середине марта, наскоком на Одессу кинувшись, отступил, еще и потери имел немалые. Оттого и повелел Дибичу, кстати подошедшему, возглавить фронт, оставшись сам в Херсоне…
   Сложив лист с печаткою пополам и еще пополам, сунул в особый ящичек, замкнул ключом; прочие бумаги отмел небрежно к краю стола. После, после; в окно вновь дунуло теплом, птичьим щебетом.
   Весна…
   Хоть и ожидал, а поморщился, когда зашуршало у стены. Звенькнуло мелодично: бом! бом! бом-м-м…
   И тотчас, бою в унисон, приоткрылась дверь.
   — Ваше превосходительство?
   Кивнул, принимая вид присутственный; огладил ленту на груди. Послышалось чуть приглушенное: «Господа депутация! извольте пройти…»; тотчас и вошли, несколько замешкавшись в дверях — пропускали главного; тот вошел с трудом, сильно на ногу припадая.
   Встали перед столом в ряд, все пятеро. Паскевич, выдержав длинную паузу (владел сим искусством; не зря в Питере завзятым театралом слыл), указал на стулья.
   — Прошу!
   Пока рассаживалась депутация, рассматривал греков, стараясь не обнаружить невольной приязни. Подобно многим, к народу сему изрядную склонность имел, хотя и знал: не следует такую слабость явно обнаруживать; Государь, еллинам сочувствуя, баталию их с Портою, однако, революцией полагает note 39, отчего и в помощи отказывает…
   Впрочем, тут ушей Государевых нет. Можно и потрафить себе разок.
   — Калимера note 40, господа!
   Обрадовались, услышав родное, залопотали в ответ. Пожав плечами, ответил улыбкою: не знаю больше, уж не обессудьте. Замолкли. Однако осознали: неспроста большой стратиг note 41 греческим словцом обмолвился. Сели прямей — прибавилось уверенности.
   Хоть и в обычном, в партикулярном платье, а породу видать: как один — немолодые, крючконосые, с благородной сединою и пылающими юными очами. Ни дать ни взять: Колокотронисы! Канарисы! Леониды Спартанские! note 42 Размяк; хотя и решил загодя — говорить сурово, а не умел гневаться на сей народ. Начал ласково.
   — Временем не располагаю лишним, господа! оттого прошу излагать прошения ваши безотлагательно…
   Метнул взгляд адъютанту; тот напомнил негромко:
   — В распоряжении вашем треть часа.
   Колченогий, в середине сидящий, взглядом перебросившись с младшими, кашлянул в ладонь; откликнулся — чисто по-русски, разве лишь с едва различимым еллинским пришепетыванием.
   — Беспокоим вас, ваше превосходительство, от имени грецеского месцанства городов новороссийских, в первую оцередь одесских, херсонских, а также в Крыму обитаюсцих… относительно контрибуций, на сословие наше доблестным воинством империи наложенных…
   Прочие закивали согласно.
   Что ж, ждал Паскевич сего вопроса, как не ждать; для того и контрибуции измыслил, для того и ввел их, снесясь с Государем; из Петербурга на предложение командующего не токмо изволенье пришло, но и одобренье Высочайшее…
   — Контрибуционный вопрос, милостивые государи, обсуждению не подлежит… коль скоро молодежь еллинская, в Новороссии обитающая, пополняет собою ряды мятежников супротив Государя своего, держава коего им пристанище в пределах своих предоставила. Ущерб, армии российской нанесенный, надлежит за сих инсургентов всей общине восполнить. Сие, не сомневаюсь, справедливо…
   Жестом прервал порыв старика к возраженью. Покачал головой, показывая сочувствие, но лицом изображая непреклонную решимость.
   — Коли в землях ваших коренных противу верховной власти мятеж идет — того не приемлю как верноподданный, чтущий власть земную, однако же сердцем христианским, не скрою, — с вами. Но в рубежах российских никак иначе деяния гетеристов note 43 поименовать не смогу, нежели изменою! Вам же надлежало разъяснить сие пылким юнцам.
   И вновь не дал возразить.
   — По истинной мере следовало б вас, как гнездо смутьянов, руку благодетеля исподволь кусающих, изгнать без пощады из мест, короне российской подвластных. Однако же Государь Император в неизъяснимом добросердечии своем такого приказа не изволил отдать; военные же нужды в моих руках, и я, хоть судьбам еллинским сочувствую, потворствовать гетеристам не стану!
   Вот теперь — умолк. Придвинулся к столу поближе, всем видом изобразив полное вниманье. Архонты note 44 же, уловив разрешенье оправдаться, шевельнулись; вновь за всех заговорил хромой.
   — Греки Новой России, ваше превосходительство, народ смирный, не раз империи преданность свою доказавший! Этериоты же, о коих помянуть изволили, — не больше чем куцка юнцов…
   Внезапно всхлипнул, сбился и поник, уронив на лоб волнистые седые пряди; стыдясь слезы, закрыл глаза смуглыми ладонями. И тотчас же другой, важный, такой же длинноусый и большеглазый, воззвал:
   — Ваше превосходительство! извините слезы сии капитану Мицотакису! семеро сыновей у него — и шестеро этериоты истинные; бьются в Элладе против бацурмана! Лишь седьмой осквернил отцовские седины, уйдя к инцургентам… но он и ему подобные — не этериоты!.. презренные Эфиальты note 45 они, и прокляты, встав против василевса note 46 православного!
   На сюртуке говорящего качнулся кулон; приглядевшись, различил Паскевич, что не кулон это вовсе, а медаль — большая, тусклая, времен матушки Екатерины.
   И, уловив движенье некое в депутации, понял: вот, сейчас падут на колени. Предуведомляя, встал сам, опершись о столешницу кулаками.
   — Милостивые государи! утешьтесь… не питаю никакого зла к вам, больше того — чту народ еллинский и делу вашему душевно сочувствие имею. Но…
   Снова нахмурился.
   — Вот вам мое условие: пусть юноши, соблазненные мятежом, вернутся к пенатам отеческим; в таком случае обещаю твердо: раскаяние зачтено будет вполне. Меры же контрибуционные отменю тотчас по первым возвращениям! В ваших ли силах сие?
   Капитан Мицотакис, уже справившийся с предательской слабостью, медленно, опершись на трость, встал. Истово положил крест. Голос его, только что слабый, нежданно налился медью; словно и не было старческих слез.
   — Именем Господа нашего, именем матери-Эллады, именем рода Мицотаки говорю: пошлю известье Спиросу, и буде откажется вернуться… предам проклятию, и отлучу от дома и рода, и анафему ему вымолю. Да будет так…
   И четверо прочих, поднявшись и приложив правые кулаки к сердцам, повторили хором:
   — Да будет так!
   И почудился на миг Иван Федорович, граф Днепровский, себе лилипутом; из прекрасных очей под густыми бровями выглянула сама Эллада, древняя, словно небо; звякнула бронза фермопильская в голосах, ветер за окном свистанул разбойно, по-сулиотски note 47 — и ясно стало при виде клятвы старцев, что плохи дела султановы, хотя б и сто лет еще тщился он покорить греков…
   Не вдруг и очнулся. Помолчал потрясение. Лишь звонкое «бомм» развеяло нечаянное наважденье. Выйдя из-за стола, подошел к архонтам, пожал руки всем поочередно, не чинясь, словно равным.
   — Слова вашего мне довольно, отцы; с нынешнего дня прикажу вполовину урезать контрибуции. Ныне же, прощенья прошу, нет более времени. Прощайте; уповаю на мудрость вашу…