Заскрипела лестница, кто-то сдавленно охнул, поперхнулся. Опять тишина. Осторожные шаги, с пятки на носок, вперекат. То, что происходило за дверью, нравилось мне все меньше… Я уже натянул штаны, зашнуровал рубаху. Страшно не было. Их там, судя по шагам, человек пять. Еще один во дворе, при лошадях, но этот не в счет, окно слишком высоко. Пять не десять, справлюсь. Почему-то вспомнилась Кашада… впрочем, нет, не Кашада
   — это была Хийно-Но-Айта: вопящая толпа, мелькающее в воздухе дреколье, и Энди, совершенно спокойный, вертится на одной ноге, как заправская балерина, а от него отлетают, ухая, ублюдки в синих тогах полноправных граждан. Позже, на разборе полетов, Энди хвалили, а он сидел, потупив взор и скромно умалчивая, у кого собезьянничал приемчик. Правда, потом выставил дюжину «шампани», каковую мы и употребили в компании Серегиных девочек. Воспоминание было настолько острым, что сладко запыли костяшки пальцев. Эх, если бы не Олла…
   В дверь постучали. Негромко, вполне деликатно. «Кто там? — спросил я.
   — Вы, дорогой Мукла? Но, милейший, я сплю, и сестра спит, неужели нельзя подождать до утра?» Голос Муклы звучал напряженно, рядом с ним дышали — правда, очень тихо, но совсем не дышать эти ребята все-таки не могли, а различить дыхание в ОСО умеет и приготовишка. «Мукла, нельзя ли до завтра? Я уплатил вперед и вправе надеяться, что смогу отдохнуть». Тишина. Короткая возня. И тихий, достаточно спокойный голос: «Открывай, лекарь, разговор есть. Лучше сам открой, тебе же дешевле обойдется». Тут на дверь нажали, и она чуть подалась, хотя засов и выдержал первый толчок.
   По натуре я достаточно уступчив и, уж конечно, не скуп. Но когда среди ночи неведомые люди мешают спать, да еще и ломятся в двери, трудно выдержать даже святому. А я все-таки не святой. «Пшли вон, тхе вонючие!» — сказал я двери, не громче, чем мой невидимый собеседник. В ответ выругались. На жаргоне местной шпаны «тхе» — это очень нехорошо, за такое полагается резать. Негромкий шепот. За дверью совещались. И — удар. Откровенный, уже не скрываемый. Краем глаза я увидел, как вскинулась и замерла на кровати Олла, в ее глазах снова был страх и тоскливая пустота.
   По двери били все сильнее, щеколда прыгала, скрипела, петли заметно отходили от филенки. Вот так, значит? Золота хотите, ребятки? Ну-ну.
   Еще полдесятка ударов — и дверь слетит с петель, эта ночная мразь ворвется в комнату и напугает Оллу. Вообще-то, странно, подумал я, если Мукла объяснил им, что здесь проживает лекарь с Запада, то парни должны бы призадуматься. Нам, посвященным, нельзя причинять людям боль, Вечным заповедано, но уж если приходится… Словом, одно из двух: либо ребята очень глупы, что маловероятно при их ремесле, либо тоже кое-что умеют и прут, очертя голову, надеясь, что пятеро, умеющих немножко, все-таки больше, чем один, умеющий хорошо. Смелые надежды, скажем прямо.
   Дверь подалась еще сильнее. Треснуло. Появилась щель. Сзади вскрикнула Олла, и это было последней каплей. Я размял пальцы, откинул засов и сделал «мельницу».
   И все. Даже скорее, чем я думал. Они кинулись все разом — и это была серьезная ошибка, потому что «мельница», собственно, и рассчитана на много людей и мало места. Кроме того, я тоже слегка ошибся: сработано было в расчете на пятерых, а парней оказалось четверо. Я уложил пострадавших рядком, ноги прямо, руки на груди, полюбовался натюрмортом и выглянул в коридор.
   На полу напротив дверей дрожал Мукла, левый глаз его покраснел и слезился. Но лестнице простучали шаги. Последний из ночных гостей оставил лошадей и решил проверить, отчего затихла возня. Вкратце разъяснив парню ситуацию, я воссоединил обвисшее тело с дружками и повернулся к Мукле.
   Дожидаться вопросов толстяк не стал. Это не грабители, все местные грабители Муклу уважают, он их, простите, подкармливает, так что грабить «Тихий приют» никому и в голову не придет. Залетные? Ну что вы, сеньор лекарь, какие там залетные, они ж все повязаны, все заодно, кому ж охота с Оррой Косым и Убивцем Дуддо дело иметь? Нет, это не наши, это вообще не «хваталы», это люди опасные, очень опасные и очень умелые: они тут всех без звука повязали, а потом сразу и спросили: где лекарь с девчонкой? Да-да, с девчонкой. Уж вы не взыщите, сньор лекарь, такое у меня в заведении, почитай, впервые, не гневайтесь, а я вам за такое беспокойство неустойку, как положено, хоть бы и вполплаты за постой, а?
   Я встряхнул его за шкирку и он умолк, преданно поглядывая снизу вверх.
   — Повтори-ка, кого они искали?
   — Да кого ж, как не вас? — Мукла, похоже, обиделся. — Что же, я вам врать стану? Не золото, не серебро; сразу спросили: где лекарь с девчонкой?
   Он еще что-то бормотал, но я уже не слушал. Очченъ интересно. Весьма и весьма. Значит, не просто богатенького путника ребятки искали? А кому ж это так запонадобился лекарь Ирруах дан-Гоххо, у которого не то что врагов, а и знакомцев-то нет? Ладно. Выясним. Пока что понятно одно: здесь задерживаться не стоит. До утра перекемарим, но ни часом больше.
   Я дернул веревку на пухлых запястьях, она лопнула, Мукла пошевелил пальцами, встал, боязливо покосился на нешумно лежащие тела и спросил, позволю ли я пойти развязать остальных гостей. «Отчего ж нет», — ответил я, и толстяк едва ли не на цыпочках, постоянно оглядываясь и выполнят нечто, похожее на книксен, спустился вниз. Минут через десять оттуда донеслись голоса, сквозь которые пробивалось восторженное кудахтанье Муклы. Рождалась баллада о подвигах Ирруаха…
   Пока внизу взвизгивали и подвывали, я коротко допросил лежащих. Приводил в себя, задавал пару вопросов и снова успокаивал. Безуспешно. «Наняли», — и точка. Конечно, можно было принять экстренные меры и ребята раскололись бы. Но такие штуки в ОСО делают, только если угроза реальна для задания. Ради себя пытать некорректно. В общем, ничего я не узнал. И вдобавок — еще хуже: какая-то из отдыхающих образин сумела все же угодить по руке, да не просто по руке, а по браслету за мгновение до того, как попала под жернова «мельницы». И не просто по браслету, а по единственной уязвимой детали: камню-кристаллу. А ко всему еще и какой-то гадостью вроде кастета.
   Простите, вам никогда не приходилось выключать бешеных киберов голыми руками? Да еще и без всякой связи?
   Но я не успел загрустить всерьез. Потому что подошла Олла, легко подошла, совсем-совсем неслышно, прижалась ко мне всем телом, как еще ни разу не делала. Я погладил ее по голове. И она сказала:
   — Амаэлло ле, бинни…
   Господи! Кажется, я все же сумел не завопить. Или завопил, но сам себя не услышал. Заговорила! Я целовал ее — в щеки, в нос, в лоб, я подхватил ее на руки и закружил по комнате; я шептал что-то, захлебывался, прижимал худенькое тельце все крепче и просил: «Ну скажи еще, скажи…», а Олла смотрела, и улыбалась, и молчала, как обычно. Но я же слышал, слышал ее голос!
   Амаэлло ле, бинни. Я люблю тебя, брат. Нет, не совсем так.
   Брат по-здешнему — «бин». А «бинни» — братик.


ДОКУМЕНТАЦИЯ — IV. АРХИВ ОСО (оригинал)


   Первый — Второму Прошу незамедлительно дать подробный отчет о деятельности Лекаря. Срок исполнения: трое суток.
   Второй — Первому В ответ на Ваш запрос сообщаю: квалификация Лекаря как оперативного работника сомнений не вызывает. Располагая неограниченными полномочиями. Лекарь имеет право также и на действия, неоговоренные инструкцией, как равно и на индивидуальный график сеансов связи. В силу чего сводный отчет представить будет возможно по выполнении им задания.
   Второй — Лекарю Немедленно информируйте о причине невыхода на связь. Повторяю: немедленно информируйте о причине невыхода па связь. Повторяю: немедленно информируйте…

 
   Вот и все. Нет больше лекаря Ирруаха. И девочки Оллы тоже нет. Глубоко в сумке, на самом дне, прячется нефритовая ящерка. В хорошие руки отдан конек Буллу, отдан почти даром, с тележкой в придачу. За солнцем вслед едем мы на средней руки лошадках, вольный менестрель с мальчишкой-слугой. Так лучше: если я кому-то нужен, пусть ищет. Уже восемь дней прошло с хмурого предрассветного часа, когда покинули мы «Тихий приют». У меня — задание и в придачу голые руки. А возвращаться к модулю нет времени и, значит, нет права. Серега потянет, он мне верит.
   Уже три дня, как закончился лес, а вместе с ним — хутора и пасеки. Потянулись деревни, нищие и разоренные. Густо желтеют поля, их некому убирать: все мужики ушли к Багряному. Все чаще и чаще попадаются сожженные остовы усадеб, руины замков. Сажа еще свежая. И люди висят на деревьях, и псы треплют в пыли обрывки тел. Пепел и кровь шлейфом тянутся за войском Багряного, от развалин к развалинам, от деревни к деревне. Власти здесь нет. Ничего нет. Мятеж…
   Мы едем и болтаем. Вернее, болтаю я, стараюсь разговорить мальчишку. А в ответ: «Я люблю тебя, братик…» и очень редко что-нибудь другое. Несложное. Вода. Небо. Солнце. Но все равно я смеюсь во все горло. Олла учится говорить!
   Нас никто не трогает: что взять с менестреля, кроме драной виолы и песен? А кому теперь нужны песни, особенно здесь? Народ, что остался на месте, притихший, непевучий; вилланы, правда, ходят, задрав нос, но и они не так уж спокойны: разные слухи ползут по краю, тревожные слухи, не знаешь, чему и верить.
   А вчера, около полудня, на перекрестке дорог мы надолго застряли в скопище повозок, телег, заморенных пешеходов, спешившихся всадников. Перерезав дорогу, шла конница, шла, вздымая мелкую пыль, бряцая стременами; молча шла, торжественно. Лиц не было видно под опущенными забралами и только плащи слегка колыхались в такт мерному конскому шагу. Фиолетовые плащи с белыми и золотыми языками пламени. И фиолетовое знамя реяло над бесконечной коленной.
   — О Вечный… — тихо проговорил кто-то, прижатый толпой к моему плечу. — Это же Братство! Они покинули Юг… Что ж будет теперь-то?
   Трудно вздохнул, почти всхлипнул.
   А конница шла…


7


   Как основания гор, тяжелы колонны храма Вечности. Из зеленого камня, запятнанного темно-синими разводами, высечены они и доставлены на покорных рабских спинах в столицу, доставлены целиком, не распиленные для легкости. Такой же камень лег в основание алтарного зала, где над бронзовой чашей, хранящей священный огонь, тонкие цепи поддерживают великую корону Империи. И черно-золотые шторы неподвижными складками укрывают стены. Там, на зеленоватом мраморе, раз в поколение появляются письмена, открывающие судьбы живущих. Но лишь высшим из верховных служителей, никому более, дозволено читать тайные знаки. И строго заповедано раскрывать их смысл непосвященным, хотя бы и наивысочайшим.
   Пока стоит Храм, не погибнет Империя. Пока посвященные блюдут обряды, не рухнет Храм. Ибо от века здесь — любимая обитель Вечного. И накрепко закрыт сюда вход простолюдинам. Не для черни ровные скамьи вдоль стен. Не для нее глубокие, загадочно мерцающие ниши исповедален. Этот Храм — Храм знати. Сюда приходят высочайшие поклониться надгробиям предков. Недаром только лишь здесь, ни в коем случае не в ином месте, дозволено императору принимать шамаш-шур.
   Даже среди познавших все науки не сразу найдешь такого, который ответит, что означает это слово, странное и непривычное для олуха. Лишь хранители алтаря объяснят: «шамаш» — суть «величие», в переводе с древнего, почти забытого языка; «шур» — «клятва». Или, как уверяет достопочтенный Ваа в своем «Толкователе», скорее — «обет». Но про догадки Ваа ответит лишь молодой служитель, и то — не всякий, и то — шепотом и с оглядкой; всем памятна горестная судьба собирателя слов.
   Великая Клятва. Священный Обет.
   Вот что такое шамаш-шур.
   Словно паря за алтарем, в трепещущем сиянии священного огня, высится престол императора. И полукругом стоят у ступеней семь кресел, сиденьями к трону и огню.
   Три — с черной обивкой. Поречье. Баэль. Ррахва.
   Три — с желтой. Тон-Далай. Златогорье. Каданга.
   И высокое, с фиолетовой спинкой, посредине. На гладкой коже оттиснуты языки пламени: золотые на левой половине, белые на правой. Кресло магистра Братства Вечного Лика. Оно — пусто.
   Непроницаемо лицо императора. Но сердце полно восторга. Впервые столько вассалов собралось, по доброй воле и без принуждения, а храме Вечности. Впервые за долгие годы, со дня коронации, заняли свои места эрры Империи.
   Вот они сидят, положив руки на подлокотники. Барон Ррахвы, еще полгода тому крикнувший императору с высоты своих неприступных твердынь: «Не забывайте, сударь, кто вас сделал владыкой!». Сейчас он сидит тихо. Пришел сам, опередив герцога Тон-Далая. Все они пришли сами, вспомнив, наконец, что у них есть император. Поручни и спинка кресла баэльского графа увиты траурным крепом. Этот уже не придет. Что ж, потому и явились остальные…
   Сквозь прищуренные веки кому дано заглянуть в душу?
   Спокойно сидит император на престоле, душа же его ликует. Он почти любит подлых вилланов, гнусную чернь, сумевшую сбить спесь с высочайших. Он даже готов простить девять из каждого десятка смердов после того, как они будут размазаны по грязи, из которой осмелились подняться. Да-да, решено! — только один из десяти подвергнется примерной казни, с остальных довольно и клейма: пусть славят кротость властелина.
   Но это — позже. Ныне — шамаш-шур. Пока не поздно. Пока сидящие в креслах не опомнились. Стоит им усомниться в черно-золотом знамени — императору не прожить и дня. Это — хищники. Их нужно ударить по носу, чтобы научились, наконец, уважать хозяйскую волю.
   Ах, если бы здесь был магистр…
   Голос, низкий и гулкий, заполняет алтарный зал. Так задумано древними зодчими. Каждое слово, сошедшее с уст восседающего на престоле, священно. Сквозь неугасимый огонь проникает оно к сидящим против алтаря, течет вдоль стен и нет места иным звукам, пока раскатывается под сводами многократно усиленный голос владыки.
   — Мы приветствуем вас, высокие! И благосклонность наша к вам беспредельна!
   Как слушают они… Под этими сводами каждое слово владыки — слово Вечного. Там, за стенами, они могут ухмыляться, и строить козни, и злобствовать. Здесь они — внизу. Недаром со дня коронации не собирался шамаш-шур.
   О, какая тишина в зале! Как сладка она!
   Подался вперед буйный эрр Поречья. Неподдельная преданность на багровом лице повелителя Каданги. Медленно склоняет благородные седины престарелый властелин Златогорья, опасный своим неисчислимым богатством. Он враждовал еще с покойным дедом императора и не одиножды вышвыривал дружины сюзерена из пределов своих владений. Доносили, что он позволяет себе называть императора мальчишкой. Но сегодня он — здесь. И он внимает.
   Почему же, почему нет среди них магистра?
   Короткая, незаметная сквозь пламя судорога стягивает углы властного рта. Братья-рыцари слишком возомнили о себе! Они сидят в своих замках и шлют оскорбительные письма. А магистр объявил себя неподвластным никому сувереном и изгнал из городов Юга имперских чиновников. Кара, немедленная и страшная — вот чего достоин гнусный…
   Но магистр — лучший полководец империи, а Братство Вечного Лика — сборище отчаяннейших рубак. — И сокровищ в орденских подземельях хватит на войну с тремя императорами.
   Добавь в вино крупицу тхе — вино скиснет.
   Что есть шамаш-шур без магистра?
   Стекает по ступеням благозвучный голос.
   — В трудный и скорбный час собрались мы. Не смути демоны раздора благородные души, не довелось бы несчастной стране нашей испытать ужасы скотского бунта. Но мы не можем, не желаем и не хотим оставить в беде заблудших детей наших. Ибо неразумное дитя дорого сердцу родительскому столь же, сколь а благонравное…
   Вот она, капелька яда. Но смертельно, но болезненно. Не сумел отказать себе император в нежном удовольствии поглядеть, как дернется мохнатая бровь старца из Златогорья. И как закусит вислый ус сутулый, похожий на стервятника дан-Ррахва. Ничего, стерпят. По носу их, по носу, но самому кончику, чтобы слезы из глаз!
   Но магистр…
   Одна за другой загораются свечи в шандалах, укрепленных высоко под потолком. Ровное светло-желтое сияние ползет вниз по бархату, оживляет каменные плиты пола, высвечивает лица тех, кто сидит вдоль стен. Их очень много. Но как не хватает здесь братьев-рыцарей! Они вцепились в свой Юг и знать не желают о мятеже. Ведь он еще так далек. А если и доползет до орденских рубежей, то захлебнется под прямыми мечами молчаливых всадников в фиолетовых плащах-полурясах. Это они так думают! Так думали и сидящие перед алтарем — пока не столкнулись, каждый поодиночке, с потным скопищем. Истинно: кого хочет покарать Вечный, того он лишает разума. Но почему вместе с ними должна гибнуть Империя?
   — В единении мы непобедимы! — в голосе императора рокочет металл. — Горьким уроком стали для вас прошедшие дни. И сердца наши полны жестокой скорби по благородным дан-Баэлям, от чьего цветущего древа не осталось и ростка. Но нам, живым, они завещали месть…
   И, возвысив голос, резко, яростно:
   — Шамаш-шур!
   Кровавым сполохом вспыхивает, взметается почти к росписям купола столб алтарного пламени, выхватывает из полумрака нахмуренный лик Вечного и — рядом — милосердные глаза Четырех Светлых. Служители алтаря, неслышно выскользнувшие из ниш, запели очень тихо и мелодично; словно даже не пение, а просто особенная, торжественная и пронзительно-ясная, музыка.
   И подчиняясь издревле неизменному, известному всем ритуалу, барон дан-Ррахва, подойдя к алтарю, преклонил колено и протянул сквозь огонь к стопам владыки длинный, слегка изогнутый меч рукоятью вперед.
   — Я и Ррахва твои дети, отец!
   Негромкий звон возникает в дальнем правом углу. Это размеренно ударяют рукоятями мечей о сталь нагрудников смуглолицые, расплывчатые в своих просторных белых одеждах рыцари Ррахвы.
   — Я и Златогорье твои дети, отец!
   Не преклоняя колен, присягает старый хищник. Что ж, право возраста! И нарастает звон, подхваченный облитым драгоценностями рыцарством Златогорья.
   — Я и Поречье…
   — Я и Тон-Далай…
   — Я и Каданга…
   Звон железа о железо. Звон битвы. Музыка власти.
   Замерев, словно изваяние, внимает император. Уже весь зал подхватил монотонную, грозную мелодию и в ней исчезли, словно и не были, песнопения служителей алтаря.
   Поднявшись со скамей, все сильнее бьют мечами о панцири белокурые сеньоры Поречья, иссеченные шрамами междоусобиц: там мало земель и много наследников; скалят зубы ширококостные держатели болотистых зарослей Тон-Далая: у них не в ходу мечи, и в дело пущены окованные серебром рукояти наследственных секир. И особо приятен слуху владыки четкий ритм-перестук коротких кадангских клинков. Эти были верны всегда: недаром так открыто и радостно улыбается дан-Каданга, старый приятель, друг детских игр и советчик зрелости, яростно ненавидимый за свою преданность остальными.
   О, как ярко пылают свечи! Их уже тысячи! Они растворяют в свете своем священный огонь алтаря.
   Звон. Звон. Звон.
   Шамаш-шур!
   Острое чувство единства и неодолимости охватило всех — от наивысочайших до последнего держателя. Оно пока еще сковано, оно выхлестнется на пиру, когда опрокинутся вторые десятки кубков и на время забудутся титулы и гербы. Тогда затрещат порванные рубахи, и польются хмельные искренние слезы, и завяжется нерушимое побратимство, чтобы изойти прахом после тяжелого пробуждения.
   Полузакрыв глаза, император считает.
   Четыре тысячи, не меньше, даст Поречье. И столько же — Златогорье. Баэль — не в счет. По три тысячи Тон-Далай, Ррахва, пожалуй, что и Каданга. Всего — семнадцать. Негусто. Но это только держатели гербов. Они приведут с собою всех, кого сумеют. Это-то и скверно, — одернул себя владыка. Кому известно, на чьей стороне захотят стоять согнанные мужики? Нет. Необходимо предупредить: в поход мужичье не гнать. И значит, по-прежнему: семнадцать тысяч панцирной конницы. Этого хватит, чтобы сокрушить любую скалу. Но этого мало, чтобы расплескать море. Даже если добавить сюда дворцовую гвардию и наемников императора. Мелькает злая, горькая мысль: а ведь в ордене пять тысяч только полноправных братьев…
   Свечи в вышине гаснут. Постепенно. Одна за одной. Из невидимых отдушин задувают их служители, завершая ритуал. Во тьму, к священному огню пришли высокие и из тьмы же, лишь алтарным пламенем напутствуемые, уйдут.
   Медленно, торжественно встает владыка, дабы проводить любимых детей добрым родительским словом. И осекается…
   В нарушение всех обрядов, распахиваются литые двери. Створками внутрь. Зал уже погружен в зыбкий полумрак и потому на фоне проема громоздкая в светлом квадрате двери фигура человека тоже кажется квадратной. Он шагает через порог и идет прямо сквозь зал, не глядя ни на кого, идет вперед, к алтарю, высоко держа красивую серебристо-седую голову, и фиолетовый плащ с вышитыми языками пламени, белыми и золотыми, собравшись в длинные, складки, волочится по зеленым плитам пола.
   Сдавленно ахнув, поднимаются с мест сеньоры. Мелкие и наивысочайшие, прославленные и безвестные, они стоят, округлив рты и не веря в то, что происходит перед их глазами.
   Гулки шаги.
   Седой воин останавливается у алтаря и не протягивает, а бросает в пламя, прямо поперек чаши, громадный меч, рукоять которого лишь вполовину короче лезвия, лезвие же — почти по грудь взрослому мужчине. Воин шел, держа его на плече.
   Он бросил меч в пламя и остановился, словно готовясь преклонить колена, но владыка не позволил ему сделать это. Он уже спускался по ступеням, быстро, каменея лицом и все-таки выдавая свои скачущие мысли пляской прикушенной губы.
   В полной, абсолютной тишине резко звякнуло.
   Панцирь ударился о панцирь.
   Император прижал к груди магистра.


8


   Кто ведает, где предел горю людскому?
   Всю жизнь можно прожить, не оглянувшись; многим хватает куска, определенного рождением. Маленький виллан так и умрет вилланом, юный сеньор и в старости останется сеньором. У каждого на плечах лежит свой камень, а счастливых нет. Кто богат, желает большего; если больше некуда — седеет преждевременно, трясясь над сундуками. Кто властен — не спит ночами, поджидая убийц. Трус боится смерти, герой — бесчестия. И даже наисчастливейший страшится пустоты.
   Но это все дано свыше, и нет толку в споре. Земная же неправда вдвойне болит, ибо придумана людьми, ими установлена, силой утверждена, а значит — изменима. Ибо когда Вечный клал кирпичи мира, а Четверо Светлых подносили раствор — кто тогда был сеньором?
   …Вкрадчиво, завораживающе шелестит листва Древа Справедливости. Ныне в каждой деревне, в каждом городе, захлестнутых великим мятежом, волнуются на ветру такие деревья, как было заведено в дни Старых Королей. Алыми лентами увиты они и окрашены радостным багрянцем; под сенью густых шепчущихся крон раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной сходкой, и держат совет о насущном, и творят скорый суд, обеляя невинных и карая злобствующих.
   Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?
   Вечный знает…
   Пламенем охваченная, корчится Империя. Горит Север; там еще держатся в немногих уцелевших замках беловолосые сеньоры, но едва ли простоят долго. Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного. Недолго драться и Западу. Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока молчат: крепка рука магистра и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах. Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми, расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя. А значит, скоро полыхнет и на Юге.
   Шелестит листва. Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказать Ллану верное решение. Но Ллан не прислушивается. Что понимают листья в делах человеческих, даже если это — листья Древа Справедливости?
   Второй день стоит, отдыхая перед последним броском, войско Багряного. Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами оно проползло по стране, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И остановилось в трех переходах от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов.
   Люди отдыхают. Иные спят, завернув голову от лагерного шума в домотканые куртки, другие бросают кости, бранясь при неудачном броске, кое-кто, поглядывая по сторонам, пускает по кругу флягу с огнянкой. Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как вилланская жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы.
   Рядом со своими, у костров, вожаки пехотных отрядов — первые среди равных. Командиры же всадников — в палатках, разбитых на скорую руку. Им, несокрушимым, не нужно прятать огнянку, им позволено многое. Но стоит ли без нужды светиться? По лагерю снуют неприметные люди Ллана: они видят и слышат все, а приметив несовместимое с Великой Правдой, доносят Высшему Судии. Его же воля жестка, а суд беспощаден. Кому охота зазря расставаться с пернатым шлемом и идти в следующую битву застрельщиком, да еще среди пехтуры?
   Под шелестящей листвой стоит простой табурет, сбитый из неструганых деревяшек. Неустойчив, непрочен. Нелегко тело Ллана, почти невесомо. Столь же легко, сколь тяжела воля, коей доверено решать судьбы людей…