— Боббо! Орлиный отряд…
   На коленях перед Лланом вихрастый веснушчатый паренек. Одутловатое лицо помято, глаза беспомощно моргают; он дергает плечами, пытаясь хоть немного ослабить веревки, жестко скручивающие запястья.
   — Взят пьяным на посту. Прятал две фляги огнянки, — добавляет соглядатай.
   Ллан пристально вглядывается в голубизну выпученных глаз. Огорченно покачивает головой. И указывает налево, туда, где чернеет вырытая на рассвете глубокая яма. Духом свежеразбуженной земли тянет из глубины. Боббо, словно не понимая, что сказано Высшим Судией, послушно плетется к краю ямы, и стражники, жалея паренька, не подталкивают его древками. Пьянчужку подводят и пинком сбрасывают вниз, к другим связанным и стонущим. А перед Лланом ставят нового.
   — Йаанаан! Отряд Второго Светлого…
   Этот худ, жилист, чернобород, кожа отливает синевой. Южанин. Один из немногих пока что южан, откликнувшихся на зов короля. Глаза злые, бестрепетные. Этого жаль. Каково прегрешение?
   — Сообщено: хранит золото. Проверкою подтвердилось!
   Вот как? Не раздумывая, Ллан кивает в сторону ямы. Йаанаан не желторотый Боббо: даже связанный, он рычит и упирается, трем дюжим стражникам с трудом удается утихомирить его и, брыкающегося, рычащего, косящего налитыми мутной кровью глазами, сбросить вниз.
   На коленях — пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг глаз; чистая, тонкой ткани куртка с аккуратными пятнышками штопки. Из городских, что ли? Брови Ллана сдвигаются. Высший Судия не любит горожан, даже и «худых». Из каменных клоак вышло зло: тисненое и кованое, стеганое и струганое. Правда не в роскоши. Правда в простоте. Деревня проживет без городских штук, им же без нее не протянуть и года. Кто предал мать-землю, предаст любого…
   — Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни…
   Так и есть. Из этих.
   — Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным!
   Рядом с писарем — мальчишка в вышитых лохмотьях. Скручен до синевы. Всхлипывает.
   Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами к прикрытым драными волами рясы сандалиям Ллана.
   — Пощади мальчика… я не мог… у меня дети…
   Сквозь преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго обтянутом кожей лице — недоумение. Почему не в яме?
   Темная пахучая земля принимает визжащее.
   Все?
   Нет…
   Отчаянный женский вопль. Из кустов выкатывается простоволосая расхристанная баба с круглыми мокрыми глазами; вздев руки, кинулась к стопам.
   — Помогиии, отеееец! Помогиии! Степнягаа подлый! — одуревшая от визга, она смяла пушистую траву, забилась под Древом; бесстыдно мелькнули сквозь разодранный подол белые ноги. Вслед, за нею стражи Судии выволокли, подталкивая древками, отчаянно упирающегося плосколицего крепыша в коротком лазоревом плаще и спадающих, неподпоясанных штанах. Прыщеватое лицо с едва пробивающимися усиками, богатая куртка, несомненно, с чужого плеча, насечки на щеках, возле самого носа. Лазоревый. Плохо. Дело ясно, как Правда, но Вудри…
   Наклонившись, Ллан дождался, пока плосколицый оторвал от травы блуждающий взгляд. Дикая, выжженная ужасом тоска в узких глазах насильника. Во рту стало горько. Еще и трус. Хотя, вряд ли: среди лазоревых трусов не водится. А все же… одно дело в бою, иное — вот так, перед ликом Высшего Судии, на краю смертной ямы.
   — Взят на месте? — коротко, отрывисто.
   — Нет, отец Ллан, по указанию. Вещи изъяты, — чеканит страж.
   Значит, лишь грабеж доказан. А насилие?! Но так ли уж непорочна обвинительница? Прощение допустимо… но нет! Нельзя колебаться. Справедливость не нарезать ломтями. Справедливость одна на всех, во веки веков. Иначе нельзя.
   Ллан вытянул руки. Рывком сдернул с плеч вора лазоревую накидку. Взмахом подал сигнал.
   В ноги опять подкатилась уже забытая, выброшенная из памяти женщина. Трясущимися, скользко-потными руками распутывала матерчатый узелок; на траву сыпались, бренча и позвякивая, дешевенькие колечки, цепочка с браслетиком из погнутого серебряного обруча, другая мелочь…
   — Отец, погоди! Ведь вернули же все, все ж вернули… а что завалил, так от меня ж не убудет, сама ж в кусты-то шла… во имя Вечного, не руби парня… смилуйся…
   Ллан недоуменно приподнял бровь. Крик умолк. Баба исчезла. Подхватив лазоревого под руки, стражи поволокли его влево. Он, по недосмотру несвязанный, вывернулся ужом из крепких рук и, воя, бросился назад. Головой вперед промчался мимо Ллана, едва не задев его, и рухнул в ноги спрыгнувшему с коня щеголеватому всаднику.
   — Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыы!
   Не глядя на скулящего, Вудри подошел вплотную к Ллану.
   — Отец Ллан, — прыгающие усы выдавали, как трудно Степняку сохранять хотя бы видимость спокойствия; заметно дрожали посеревшие губы, в округлившихся глазах — ярость. — Это Глаббро, мой порученец… С самого начала. Со степи! Понимаешь?
   Вот оно что. Еще со степи. Разбойник…
   Ллан сглотнул комок. О Вечный, как мерзко! Смоляная бородка и кроваво-алые губы. Лик распутника и плотеугодника. Он зовет себя Равным, а по сути — тот же Вудри Степняк. Всадники не без его ведома нарушают Заветы. Лазоревые же позволяют себе и непозволимое. Они глухи к Гласу Истины. И первый среди них преступник — сам командир. Хвала Вечному, что король мудр. Он слушает всех, но кивает, когда говорит Ллан. Воистину, Старым Королям ведомы были чаяния пашущих и кормящих.
   Медленно обнажается провал рта.
   — Нет равных больше и равных меньше, друг Вудри. Порок не укрыть ничем, даже лазоревой накидкой. Пусть же для твоих людей печальная участь сего юноши послужит уроком. И в сердцах всадников да воссияет свет Истины.
   Стражи склоняют копья, направив в грудь Вудри тяжелые клиновидные острия. Пальцы Степняка сползают с рукояти меча, украшенной алым камнем. Ярость в глазах вспыхивает уже не белым, а ослепительно-бесцветным. Обронив мерзкое ругательство, Вудри взлетает в седло.
   — Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы! — истошно, уже не по-людски.
   Теперь распластанный Глаббро связан. Стражи Судии не повторяют ошибок. Ночью тех, кто забыл о веревке, достойно накажут — для их же блага, на крепкую память.
   — Ы-ыыыыыыыыыыы! — уже из ямы. И, подвывая, заводят крик остальные сброшенные, смирившиеся было, но взбудораженные воплем труса.
   Шелестят листья, но шепот их глушат крики. Стражи выстраиваются вдоль сыпучих краев ямы. Там, на дне, слоями — люди. Их не много и не мало, все, кто ныне был выставлен на суд Высшего. Негоже томить долгим ожиданием даже тех, кто недостоин милости.
   На мягкий, оползающий под ногами холмик поднимается Высший Судия. Лик его вдохновенен.
   — Дети мои! — звенит, переливается высокий и сильный голос опытного проповедника. — Разве неведомо, что цена Истине — страдание?
   Словно к самому себе обращается. Ллан. Никто не слышит, если не считать стражей; но они — всего лишь руки Высшего. И случись рядом: чужой, он поседел бы, поняв вдруг, что именно тем, кто в яме, проповедует Судия.
   — Кому ведом предел горя? Никому, кроме Вечного. Но если пришел срок искупления, то грех — на остающемся в стороне. Истина или Ложь. Третьего не надо. И тот, кто замыслил отсидеться в роковой час, кто презрел святое общее ради ничтожного своего, — враг наш и Истины. Жалость на словах — пуста. Любовь — пуста. И добросердечие — лишь слуга кривды. А потому…
   Крепнет, нарастает речь.
   — А потому и вымощена святой жестокостью дорога к Царству Солнца. Мы придем в его сияющие долины, и поставим дворцы, и низшие станут высшими, а иных низших не будет, ибо настанет время равных. Тогда мы вспомним всех. И простим виновных. И попросим прощения у невинных, что утонули в реке мщения. И сам я возьму на себя ответ перед Вечным. Тогда, но не раньше…
   Ллан смотрит вниз, в выпученные глаза, глядящие из груды тел.
   — И если вместе с Правдой придет бессмертие, мы вымолим у Четырех Светлых заступничества; они предстанут пред Творцом и он, во всемогуществе своем, вернет вам жизнь, которую ныне отнимают у вас не по злобе, но во имя Правды. Идите же без обиды!
   — Ыыыыыыыыыыыыыы! — не обрываясь ни на миг, летит из ямы.
   Ллан склоняет голову и бросает вниз первую горсть земли.


9


   — Пой, менестрель!
   И я пою. Пою «Розовую птичку», и «В саду тебя я повстречаю», и, конечно, «Клевер увял, осень настала», и снова «Розовую птичку»; другого мне не заказывают. Я уже хриплю и наконец меня отпускают, щедро накидав медяков, но на следующем углу — снова хмельные лица и тяжелое дыхание; вокруг опять толпа, мне преграждают дорогу, заставляют скинуть с плеча виолу.
   — Пой, менестрель!
   И я пою.
   Честно говоря, из всех бардов, менестрелей и прочих Любимцев Муз, виденных мною, я — отнюдь не первый. И не второй. И даже не третий. Раньше это было поводом для серьезного комплекса: когда мы собирались и по кругу шла гитара, я мог только читать собственные стихи. Стихи неплохие, с этим не спорил никто, но все же между стихами и песней есть разница: в стихи нужно вдумываться, а песню можно и просто слушать. А кому же хочется в хорошей компании да под коньячок еще и думать?
   Освоить гитару как-то не вышло — то ли пальцы не на месте, то ли терпения не хватило. Но для императорских наемников, заполонивших набережную, мое пение вполне сносно: кое-что, хотя бы ту же «Розовую птичку», приходится бисировать. Этим я, опять же, отличаюсь от истинного барда: ни Ромка, ни Ирка не станут петь одно и то же дважды, а Борис вообще скорее съест гитару, чем так опустится. Но им легко блюсти принципы: они не служат в ОСО.
   Наемники слушают истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. Почему-то именно такие вот мордовороты в форме, да еще, пожалуй, уголовники, особенно любят послушать «за красивое». А в общем, чего уж там: Багряный почти что под стенами; чтоб дурные мысли не копошились, ратникам выдали аванс на выпивку, каковую они уже приняли, а теперь, понятно, желают отвлечься и послушать о земных радостях…
   — Пой, менестрель!
   Но я молитвенно складываю руки на груди. Славные удальцы, милые смельчаки, защитники наши, гордость наша и слава, почтеннейшая публика! Бедный певец готов стараться для вас хоть до полуночи, но пощадите мое слабое горло! — позвольте промочить его жалкой кружкой эля, теплого зля, а потом я снова к вашим услугам!
   И толпа размыкается. Солдаты добродушно ворчат, меня похлопывают по плечу, благодарят, кто-то грамотный просит списать слова «Птички», я обещаю, отшучиваюсь, обмениваюсь рукопожатиями… и наконец вырываюсь с набережной на волю, в переулочек, ведущий к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка харчевен, трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест, получающих сегодня, как, впрочем, и вчера, тройной против обычного доход.
   После лихорадочного разгула набережной чистые кварталы кажутся тихими. Хотя, какая там тишина! — город полон беженцев; они набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки; кто победнее, обосновался прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как император запретил впускать в столицу новые толпы. Все правильно: цены подскочили; то тут, то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно.
   Все правильно, но те, кого не впустили, сидят под стенами города, жмутся к воротам, плачут, умоляют, пытаются подкупить; их тоже нужно понять — Багряный на подходе.
   Церкви забиты до отказа, молебны идут круглосуточно, служители валятся с ног у алтарей, они уже не поют, даже не сипят, а шепчут невнятно, подменяя друг друга, но их и не слушают: каждый молится сам, за себя — но все об одном: уцелеть, ежели Вечный попустит Багряному одержать верх.
   Повсюду — вооруженные, их очень много: городская стража, рыцари, их свиты, оруженосцы, пажи, доверенные дружинники; считай, вся империя в сборе, все наречия, все жаргоны. Поклоны, приветствия, похлопывания по плечам — и все это как-то натужно, неубедительно, с надрывом… вроде галдежа на набережной. Только братья-рыцари безгласны; эти бродят по улицам плотными фиолетовыми семерками, ни на шаг не отставая, почти не глядя по сторонам. Им легче, чем остальным: дух Братства превыше грешной суеты. А кроме того, говорят, приоры семерок каждый вечер сдают в канцелярию магистра отчеты о прошедшем дне и о поведении вверенных их отеческому надзору братьев, всех вместе и каждого в отдельности.
   Меня здесь не останавливают. И это очень кстати, потому что у меня есть дела, важные дела, а времени совсем немного. Я добираюсь до обшарпанного особнячка с литыми решетками на окнах, захожу и задерживаюсь примерно на час, а когда вновь появляюсь на улице, в сумке моей уже только пять пакетиков молотого перца из тридцати. Зато на груди, за пазухой кафтана, уютно свернулись два пергаментных свитка. Одним удостоверяется полное и неразделимое право сеньора дан-Гоххо на владение усадьбой Руао, что на юго-востоке Поречья, а равно и прилегающими к ней лесом, мельницей и угодьями (смотри приложение); в приложении же содержится доверенность на имя господина Арбиха дан-Лалла, коему вышеозначенный сеньор дан-Гоххо предлагает, заявляет, поручает и выражает желание, дабы оный господин Арбих принял на себя труд надзирать за усадьбой вплоть до дня совершеннолетия сестры сеньора дан-Гоххо, каковую сестру господин Арбих обязуется обучать, воспитывать и от всякой опасности защищать.
   И все это становится действительным и вступает в законную силу в случае исчезновения сеньора дан-Гоххо и отсутствия его в течение не менее чем сто и еще один день, причем сеньор дан-Гоххо просит в таковом случае внести в храм Вечности пожертвования за упокой его грешного духа.
   — Следовало бы радоваться, но радость получалась нехорошая, с червоточинкой. Я слишком привык к Олле; получилось так, что она стала для меня вроде Аришки: единственная живая душа, которой нужен я, именно я, а не побрякушки типа диссертаций, статей, стихов в узком кругу. Забрать с собой? Я подумал об этом лишь однажды, чтобы спокойно доказать себе: невозможно. Запрещено. И запрет этот — категорический. Ее депортируют обратно и оставят одну посреди безлюдного поля, даже если Серега напишет ходатайство, а я переломаю все стулья в приемной Первого. Да и психика ее не выдержит перемещения — так, к сожалению, уже случалось.
   Я шел и пытался улыбаться: менестрель должен выглядеть веселым, даже если сердце рвется на части. Ладно. Пусть. Я пропаду бесследно, исчезну и не появлюсь. Зря, что ли, столько рассказано господину Арбиху о происках врагов рода дан-Гоххо, о долге чести, о надоевшей личине менестреля и о возможной гибели? Арбиху можно доверять. Он стар и благороден: не всякий высокорожденный способен растратить родовое состояние ради помощи сирым, и убогим. Над ним посмеиваются, но уважительно. Чудак, известный всей Империи. Идеалист…
   Все-таки я правильно поступил, явившись к нему и попросив приюта. Он одинок. Сын погиб, дочерей унесла желтая смерть. Он уже не богат. Судя но запущенности покоев, род дан-Лалла клонится к упадку. Он добр. Олла поверила ему сразу и, кроме меня, разговаривает только со стариком. Она уже говорит Многое, голосок у нее мелодичный и нежный: любит земные сказки, уважает Микки-мышонка и побаивается Карабаса, поет песенки. Вот только о прошлом говорить с ней не стоит. Лишь однажды я рискнул. Сразу же
   — ужас в глазах. Не надо! Что-то жуткое случилось с моей сестренкой, не стоит ей напоминать.
   Господин Арбих вполне со мной согласен. Он носит Оллу на руках, рассказывает о своих похождениях в коллегиуме, шутит. Девочке будет хорошо у старика. Когда я решился поговорить с господином Арбихом о серьезных делах, он выслушал меня внимательно, подумал, а затем поднялся из глубокого кресла и обнял за плечи. «Вы благородный юноша, Ирруах, — пылко сказал сеньор дан-Лалла. — Я знаю, что такое честь, и я клянусь Вторым Светлым, что Олла вырастет, храня ясную память о брате. Но не стоит, мой Ирруах, так мрачно смотреть в будущее, вы еще молоды, сильны, а если вам понадобятся добрый друг и верный клинок, то знайте, что мои седины не столь уж дряхлы!»
   Так что с Оллой порядок. Ей будет хорошо. А моя тоска — это мое дело. У исполнителя нет права на эмоции.
   Я зашел еще кое-куда и, расставшись всего лишь с одним пакетиком перца, стал обладателем третьего свитка. Он будет отдан господину Арбиху вместе с купчей и доверенностью. Подсиненный пергамент оформлен по всем правилам: Олла дан-Гоххо является не только полноправной наследницей усадьбы Руао, но и потомственной дворянкой, что удостоверено положенными по закону подписями и должным образом приложенной печатью. М-да, чего не сделает перец… Совершенно обычный, земной; это единственное, что можно по инструкции пускать здесь в ход. Поскольку перец есть и на планете. Он дорог. Раньше цены тоже кусались, но все же в пределах разумного: привозили его издалека, из-за южных песков. Но уже десятка полтора лет, как в тех местах хозяйничает некто Джаахааджа, местный Чингиз-хан; сейчас там и трава не растет, не то, что перец. И следовательно, имеешь перец — имеешь все. Очень удобно для агентурной работы, поскольку дело делаешь с людьми, а люди не ангелы, а синтезаторы по сей день остаются голубой мечтой лентяя. Вопреки старым фантастам, золото из дерьма мы получать так и не научились. Жаль, между прочим, потому что с чем с чем, а с дерьмом тут полный порядок.
   Под ногами ойкнуло. Господи, ребенок! Замурзанный, шелудивый, зато при цепочке. Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Что? Говори яснее, любезная дама! Я слушаю сбивчивый лепет. Понятно, беженцы. С Запада. Где муж, не знает, где старшие, тоже не знает. В столице впервые, без слуг впервые. Усадьба сгорела. Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?.. поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо… а сын не ел два дня…
   Я высыпаю в трясущуюся ладонь все медяки, полученные от наемников. И зря: от всех не откупишься, а звон мелочи слышат остальные, вповалку лежащие вдоль стен. Глаза женщины испуганы. Но что я могу поделать?.. я ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, отнимут не все. На перекрестке — толпа окружила глашатая. Он раздувает грудь, красуется новенькой желто-черной курткой с брыжжами. Приказ императора: всем наемникам вернуться в казармы. Ага, значит, что-то уже прояснилось. Нужно торопиться.
   Я поворачиваю в сторону Центральной Площади — мимо рынка, сейчас почти пустого, мимо шорных рядов, тоже пустых — вся сбруя раскуплена, мимо гулких оружейных с длинными, чихающими от дыма очередями у дверей. Скорее, скорее! Бумаги господину Арбиху нужно отдать немедленно. И Олла заждалась, она волнуется, если меня нет Долго.
   Но об Олле я запрещаю себе думать. Нельзя. Не время. Сначала — закончить дела. И обязательно отдохнуть. В четыре пополудни у меня важная встреча. Задание следует исполнять. Соберись, парень, твержу я себе. В конце концов, ты — исполнитель.


ДОКУМЕНТАЦИЯ-V. АРХИВ ОСО (копия)


   «Каффар хитер. Не доверяй каффару.
   Каффар подл. Бойся каффара.
   Каффар ничтожен. Презирай каффара.
   Если же у тебя беда — иди к каффару».
   Из «Наставлений отца подросшему сыну».
   Источник: Сборник «Пословицы и поговорки цивилизаций третьего уровня»
   Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля — Валькирия — Тхимпха-два.
   Том 2. Часть 7. Страница 1989.

 
   Первое, что увидел я, миновав ворота Каффарской Деревни, была дохлая крыса. Она погибла совсем недавно и, очевидно, в честном бою: весь бок ее, подставленный солнцу, был разодран. Животное, похожее на кота, но длинноухое и с вытянутой по-собачьи пастью, кружило около падали, выгибая спину и шипя. Гудели мухи. Редкие прохожие приветствовали победителя особым жестом оттопыренных пальцев и, не глядя на серый трупик, проходили мимо. Каффарам запрещено даже и смотреть на крысу долее мгновения: нарушивший, хотя бы и случайно, отлучается от общины на год, на два, на три, либо платит солидный штраф. Крыса будет лежать, пока не придет специально нанятый мусорщик, не подберет ее совком и не выкинет на свалку, за пределы Каффарской Деревни.
   Если быть точным, то это вовсе не деревня. Это столичный квартал, уступающий красотой древней застройки разве что Священному Холму. Просто так уж повелось — издавна здесь селятся каффары, здесь они живут, торгуют, трудятся, умирают, и тогда, завернув в белые с каймой полотнища, их хоронят под ритмичные вопли родни, здесь же, в пределах квартала, на тихом, очень ухоженном, любовно прибранном кладбище. Храмы здесь тоже свои, большой и три малых.
   Я шел по узеньким, чисто подметенным улочкам и наслаждался настоящей, неподдельной тишиной. Стены домов здесь слепые, окна выходят во внутренние дворики. От этого вид улиц, конечно, мрачен и неприветлив, но что поделаешь? — когда толпа горожан время от времени приходит бить каффаров, такие стены на какое-то время сдерживают нападающих. Иногда даже до прибытия императорских солдат. Хотя те, как правило, не торопятся. И вовсе не зря над тротуарами нависают, словно языки крыш, небольшие балконы. Там днем и ночью стоят котлы с маслом и водой. Чуть что, под котлами загорается огонь. Издавна каффарам дозволено защищаться. Всем, чем угодно, но без пролития крови.
   Изредка я спрашивал встречных, куда сворачивать. Красивые смуглые мужчины отвечали учтиво, подробно, стараясь, однако, отворачиваться: кто его знает, а вдруг я ем крыс или, чего доброго, натираюсь тхе?
   Я не раз сталкивался с каффарами, добираясь в Новую Столицу. Любопытные люди, хотя и непонятные. Живут особняком, чужих к себе не очень-то допускают. Их, правда, тоже недолюбливают. Возможно за то, что не верят в Вечного. Вернее, верят, но как-то не так, неортодоксально. Называют его Предвечным, молятся на воду, в силе огня сомневаются. Четырех Светлых, между прочим, вообще не признают: возможно, за это я подвергаются… Хотя, с другой стороны, не исключены варианты. Очень уж каффары досаждают местным своим умением устроить все. Буквально все, только закажи. Правда, и цену назначают такую, что поневоле возненавидишь. Ну, а в общем, народец это деловой, толковый, достаточно безвредный. И очень многочисленный. Не те, что в прежние времена, когда хозяйство было понатуральнее нынешнего и каффаров били гораздо чаще…
   Пришлось изрядно попетлять, прежде чем я обнаружил нужный дом. Всего в трех кварталах от ворот, он, однако, так спрятался в сплетении улочек, переулков и тупичков, так зарылся в свежую зелень, что я прошел почти всю Каффарскую Деревню до самого кладбища, прежде чем, совершенно неожиданно, уткнулся носом в известную по описаниям дверь с медными нашлепками и причудливо изогнутой ручкой, увенчанной конской головой. Посреди двери красовался глазок, вернее, небольшое окошко, запертое изнутри и забранное крупной решеткой. На цепи, укрепленной в медном же кольце, покачивался небольшой, но увесистый молоток.
   Удар. Удар. Удар. И — быстро, подряд — еще два. Отсчитал до восьми. Еще удар. Теперь подождать. Нет. За дверью тихо щелкнуло, окошко прозрело. Хотя и не совсем: я виден, а тот, в полумраке, сквозь решетку неразличим. Хитро придумано, что говорить.
   — Кого Предвечный послал? — слышу я негромкий голос.
   — Мечтаю о чести увидеть достопочтенного Нуффира У-Яфнафа! — так же, негромко и внятно, шепчу в ответ. Меня предупреждали: хозяин дому туг на ухо, но не любит, когда это замечают.
   — А его нет. В отъезде хозяин! — сообщают из-за решетки.
   Меня предупреждали и об этом. И я, прильнув к прутьям решетки, шепчу имена рекомендателей. Хорошие имена, солидные. Обошлись мне в пакетик перца за каждое. Десятники столичной стражи спят и видят обладателей этих имен. Те, что поглупее, — ради денег, обещанных за их головы. Умные — ради хорошего и плодотворного знакомства. Мечтатели… Даже мне удалось лишь заручиться рекомендациями. До личной встречи столь уважаемые люди не снизошли.
   В окошке молчание. Потом — короткая серия щелчков, приятное позвякивание. Дверь бесшумно приоткрывается. На пороге — старичок. Хозяин держит огромную собаку на поводке, — пес скалит зубы, но молчит. Высший класс сторожевика: подкрадывается без шума, кидается молча, убивает беспощадно. Старичок смотрит в упор, затем жестом манит меня в дом, проводит в достаточно светлый, небедно убранный кабинет и занимает место в высоком мягком кресле. Такое же кресло, но жесткое, без подушки, предложено мне.
   Теперь я вижу, что хозяин не такой уж старичок. Несколько старит его улыбка, которой Нуффир У-Яфнаф, старшина Каффарской Деревни, даже не старается придать искренность. И глаза у него не улыбаются; они холодны и спокойны. Хозяин отпускает пса в угол и обращается ко мне, прося извинить неприветливость. Простите, сударь, тысячу раз простите, но вы же просили Нуффира У-Яфнафа, а кто ж меня так звать станет-то, это ж, я извиняюсь, просто подозрительно, это ж даже смешно, какой же я Нуффир?.. я — Нуфка, Нуфкой родился, Нуфкой и помру, так и зовите, не стесняйтесь, бедный каффар не обидится, что вы, юноша… вот покойный папа — тот действительно был Яфнаф, с большой буквы был человек, а таки прожил всю жизнь Яфкой, так вот и я — Нуфка У-Яфка, не больше, однако, смею надеяться, и не меньше… ну и какое же ко мне дело у такого молодого менестреля с такими очень хорошими рекомендациями?.. он внимательно слушает, он готов помочь прямо сейчас…