Им весело. Живым не до смеха. А поскольку угрюмый виллан — плохой виллан, решил граф Вудрин открыть корчму. Не сам додумал: каффар столичный, что Баэль на откуп взял, присоветовал. Однако неглупо. Много огнянки, дудки, корчмарь-балагур всегда в долг верит — гуляй, виллан! Веселись! А проспишься — в поле! По себе знает нынешний дан-Баэль силу огнянки. Пьет, правда, умело, да и вообще, не из плохих сеньор, разве что завзятый больно. Что захочет, вынь да положь! Вот и женку свою, до возраста не допустив, в постель взял. От прислуги слышно: что ни ночь — крики из спальни. Плачет молодая сеньора, братьев на выручку зовет. Видно, ума лишилась, бедолага: всем известно, что только один брат у нее и был, да и того… Тсссс, вилланы…
А корчма, она еще чем хороша: мимо целовальникова уха новости не проходят. Цена же вестишкам по нынешнему-то времени ой какая высокая! Ведь бродят еще по Златогорью недобитые ватаги, да и тут, в степи, банды шастают. А ко всему — разговорчики: жив, мол, Багряный, ушел, вырвался. Вредные слухи, дурные. Разносчиков-то, понятно, поймав, — на сук, да много ли пользы? Вот ведь отчего подкатывается иной раз каффар-корчмаришка к бычьему пастуху: скажи-де людям все, как есть, ведь видел же сам, ну и скажи, а тебе от его светлости, глядишь, поблажка выйдет. Тоббо, однако, молчит. И раньше был неразговорчив, а сейчас подавно, слова не вытянешь. Разве что про баб или о быке.
…Тоббо проснулся рано, задолго до зари, от смутной тревоги. Привстал на локте, прислушался. Тихо. Или примстилось? Нет, прошуршала трава. Таятся. Кто бы это? Управитель вчера уж был, соседям ни к чему, да и какие там соседи? — четверть дня до деревни. Степные? Те не стучат. К жилью выходить стерегутся, боятся графских лазоревых. Много нынче степных, да все жалкие какие-то, помятые, вожаки все грызутся. Граф Вудрин иной раз в облавы ходит, это у него ловко, даром, что ли сам…
Тоббо вздрогнул. Тсссс… как можно? Вспомнилась последняя встреча с графом. Тот завернул, охотясь. Перекусил, угостил огнянкой, расспросил, растет ли бык да злой ли? И уже на пороге: «Ты, Тоббо, помни… Сам виноват, сам судьбу выбрал. И болтай поменьше». Подмигнул и уехал.
Граф Вудрин дан-Баэль. Вудри Равный. Вудри Степняк.
Мразь. Предатель.
Мелькнуло перед глазами то, что виделось во снах: падающий шестопер, кровь, петля. И — в красном цвете: обугленные руины, кольчужники-лазоревые, задравшие лапы к небу. Белое, искаженное ужасом мясогубое лицо. Кровавая полоса поперек бороды.
Получи!
Нет. Забудь, Тоббо. Забудь.
В пепле деревни. А те, кто уцелел — пашут. А те, кто не согнулся — в степи, в Златогорье, в Поречье — бродят волками, каждый сам по себе. Нет вожаков.
Забудь.
Все прошло. И не повторится.
Эх, Багряный, Багряный…
Шуршание за дверью, словно кто-то отползает. Тоббо опустил ноги с лежанки, нащупал растоптанные башмаки, натянул исподнее. Взял топор. Оказалось, зря. Потому что за дверью было пусто. Степь серебрилась и переливалась темно-зеленым, на востоке начинало светлеть. До утра еще было долго.
— Кто здесь?
Молчание. Но куст у калитки слегка примят. Кто там: друг или враг? Неважно. Скорее всего, несчастный бродяга, бегущий в степь.
Тоббо раздвинул кусты.
И увидел.
Они лежали кучкой, аккуратно сложенные.
Круглый щит с золотым колосом. Меч. Латы.
Все — багряное, точно отблеск заката.
И поверх всего — глухой шлем с узкими прорезями для глаз, увенчанный глубоко насаженной короной, сплетенной из колосьев.
На глазах Тоббо плавилось все это и текло в пламени костра под утробный вой, несущийся из-под расплывающегося шлема. Потом почернело и стало похоже не на латы, а на громадный нарост на боку старого дерева. Умерла в огне колдовская сталь.
Но вот же — лежат. Багряные, гладкие, словно только что из кузни…
Тоббо поднял шлем. Он был странно легким. И таким же — панцирь. И не тяжелее — щит. И меч тоже — легкий и тупой. Так вот почему Багряный никогда не обнажал его… С поддельным мечом шел. Крови лишней, выходит, не хотел. Жалел мразей. А они его пожалели?
Лицо пастуха стало страшным. Прав был отец Ллан. Вот только больно уж мягок был…
Тоббо повертел бесполезную двуручную игрушку. Зашвырнул далеко в траву. Вернулся в хижину. Жена, сидя на лежанке, глядела испуганно. Не умеет иначе, хотя Тоббо давно уж не бьет ее: слишком ясно помнятся ласковые руки, вытирающие горящие клейма влажной тряпицей, пахнущей травами. Тогда, встав на ноги, он впервые поцеловал жену.
— Собери поесть. Да побольше.
Жена негромко охнула.
— Тихо!
Затвердевший голос мужа сорвал женщину с места, она засуетилась у печи. Мясо, сыр, пряные травы. Тоббо опустился на колени и, подсунув нож в щель, оттянул присыпанную землей доску.
Меч. Настоящий. Тяжелый, с простой рукоятью.
С месяц назад неведомый бедолага так и не смог отбиться от стаи. Наутро Тоббо закопал останки и прихватил то, что не погрызло зверье. Взял и меч, хотя за такую штуку по нынешним временам не поздоровится даже бычьему пастуху.
Зачем взял? Так. Степь все же.
А оно вот как обернулось.
С котомкой в одной руку и мечом в другой, он оглянулся. Захотелось сказать что-то хорошее, но Тоббо не знал особенных слов и поэтому сказал только:
— Не плачь…
А она, уловив в голосе непривычное, всхлипнула чуть громче. И попросила:
— Не уходи…
Тоббо потоптался на месте. Распахнул дверь.
— Не могу. Нужно.
Помолчал. И, уже шагнув за порог, добавил:
— Вернулся король.
А корчма, она еще чем хороша: мимо целовальникова уха новости не проходят. Цена же вестишкам по нынешнему-то времени ой какая высокая! Ведь бродят еще по Златогорью недобитые ватаги, да и тут, в степи, банды шастают. А ко всему — разговорчики: жив, мол, Багряный, ушел, вырвался. Вредные слухи, дурные. Разносчиков-то, понятно, поймав, — на сук, да много ли пользы? Вот ведь отчего подкатывается иной раз каффар-корчмаришка к бычьему пастуху: скажи-де людям все, как есть, ведь видел же сам, ну и скажи, а тебе от его светлости, глядишь, поблажка выйдет. Тоббо, однако, молчит. И раньше был неразговорчив, а сейчас подавно, слова не вытянешь. Разве что про баб или о быке.
…Тоббо проснулся рано, задолго до зари, от смутной тревоги. Привстал на локте, прислушался. Тихо. Или примстилось? Нет, прошуршала трава. Таятся. Кто бы это? Управитель вчера уж был, соседям ни к чему, да и какие там соседи? — четверть дня до деревни. Степные? Те не стучат. К жилью выходить стерегутся, боятся графских лазоревых. Много нынче степных, да все жалкие какие-то, помятые, вожаки все грызутся. Граф Вудрин иной раз в облавы ходит, это у него ловко, даром, что ли сам…
Тоббо вздрогнул. Тсссс… как можно? Вспомнилась последняя встреча с графом. Тот завернул, охотясь. Перекусил, угостил огнянкой, расспросил, растет ли бык да злой ли? И уже на пороге: «Ты, Тоббо, помни… Сам виноват, сам судьбу выбрал. И болтай поменьше». Подмигнул и уехал.
Граф Вудрин дан-Баэль. Вудри Равный. Вудри Степняк.
Мразь. Предатель.
Мелькнуло перед глазами то, что виделось во снах: падающий шестопер, кровь, петля. И — в красном цвете: обугленные руины, кольчужники-лазоревые, задравшие лапы к небу. Белое, искаженное ужасом мясогубое лицо. Кровавая полоса поперек бороды.
Получи!
Нет. Забудь, Тоббо. Забудь.
В пепле деревни. А те, кто уцелел — пашут. А те, кто не согнулся — в степи, в Златогорье, в Поречье — бродят волками, каждый сам по себе. Нет вожаков.
Забудь.
Все прошло. И не повторится.
Эх, Багряный, Багряный…
Шуршание за дверью, словно кто-то отползает. Тоббо опустил ноги с лежанки, нащупал растоптанные башмаки, натянул исподнее. Взял топор. Оказалось, зря. Потому что за дверью было пусто. Степь серебрилась и переливалась темно-зеленым, на востоке начинало светлеть. До утра еще было долго.
— Кто здесь?
Молчание. Но куст у калитки слегка примят. Кто там: друг или враг? Неважно. Скорее всего, несчастный бродяга, бегущий в степь.
Тоббо раздвинул кусты.
И увидел.
Они лежали кучкой, аккуратно сложенные.
Круглый щит с золотым колосом. Меч. Латы.
Все — багряное, точно отблеск заката.
И поверх всего — глухой шлем с узкими прорезями для глаз, увенчанный глубоко насаженной короной, сплетенной из колосьев.
На глазах Тоббо плавилось все это и текло в пламени костра под утробный вой, несущийся из-под расплывающегося шлема. Потом почернело и стало похоже не на латы, а на громадный нарост на боку старого дерева. Умерла в огне колдовская сталь.
Но вот же — лежат. Багряные, гладкие, словно только что из кузни…
Тоббо поднял шлем. Он был странно легким. И таким же — панцирь. И не тяжелее — щит. И меч тоже — легкий и тупой. Так вот почему Багряный никогда не обнажал его… С поддельным мечом шел. Крови лишней, выходит, не хотел. Жалел мразей. А они его пожалели?
Лицо пастуха стало страшным. Прав был отец Ллан. Вот только больно уж мягок был…
Тоббо повертел бесполезную двуручную игрушку. Зашвырнул далеко в траву. Вернулся в хижину. Жена, сидя на лежанке, глядела испуганно. Не умеет иначе, хотя Тоббо давно уж не бьет ее: слишком ясно помнятся ласковые руки, вытирающие горящие клейма влажной тряпицей, пахнущей травами. Тогда, встав на ноги, он впервые поцеловал жену.
— Собери поесть. Да побольше.
Жена негромко охнула.
— Тихо!
Затвердевший голос мужа сорвал женщину с места, она засуетилась у печи. Мясо, сыр, пряные травы. Тоббо опустился на колени и, подсунув нож в щель, оттянул присыпанную землей доску.
Меч. Настоящий. Тяжелый, с простой рукоятью.
С месяц назад неведомый бедолага так и не смог отбиться от стаи. Наутро Тоббо закопал останки и прихватил то, что не погрызло зверье. Взял и меч, хотя за такую штуку по нынешним временам не поздоровится даже бычьему пастуху.
Зачем взял? Так. Степь все же.
А оно вот как обернулось.
С котомкой в одной руку и мечом в другой, он оглянулся. Захотелось сказать что-то хорошее, но Тоббо не знал особенных слов и поэтому сказал только:
— Не плачь…
А она, уловив в голосе непривычное, всхлипнула чуть громче. И попросила:
— Не уходи…
Тоббо потоптался на месте. Распахнул дверь.
— Не могу. Нужно.
Помолчал. И, уже шагнув за порог, добавил:
— Вернулся король.