Страница:
То золото господ, то золото не черни.
23 апреля 1945 г.
Лагерь Особого Назначения в 40 километрах от пос. Варандей.
В густой тьме барака плыл, покачиваясь и подрагивая, язычок масляной лампы-коптилки, похожий на огненный парус. До подъема оставалось еще часа четыре, на часах – ночь, и на сто верст окрест – злая волчья мгла без проблеска огня, а здесь, сбившись в тесную стаю, жили и дышали люди. Конвоир, сам из бывших зэков, постоял в нерешительности, прикрывая ладонью огонек, на миг испугавшись этой натужно сопящей, стонущей тьмы. Ночью в кромешной темноте барачная вонь ощущалась острее, хотя вонь – первое, к чему привыкает человек. В лютые варандейские морозы этот спрессованный, звериный дух даже радовал, как привычный уют или запах насиженного гнезда. Собравшись с духом, конвоир потопал по ущелью между трехэтажных нар, помахивая лампой и вглядываясь в спящие лица. Любого другого спящего зэка и не отыскать в ночном месиве, только не Гурехина.
«Странный этот Гурехин, словно из иного теста скатан: ночами светится, словно молодой месяц, а днем, как голубь, только воду пьет», – думал конвоир без привычной грубости.
От Гурехина, от его лица и рук и в самом деле исходил слабый свет, особенно заметный в потемках. Конвойный подошел ближе, приблизил фонарь и заметил, что спящий Гурехин улыбается. Эта изможденная улыбка бередила душу, и конвоиру мучительно захотелось туда, где сейчас сладко и беззаконно отдыхал Гурехин.
– А чтоб тебя мухи съели, – очухался конвоир от вязкой оторопи. – Ка пятьсот пятнадцать, к начальнику лагеря! – просипел он и потряс зэка за плечо вместо обычного тычка прикладом в шею или между лопаток.
Зэк вздрогнул и неловко принялся искать очки под гнилой наволочкой, но, едва он нацепил их на нос, движения его обрели уверенность и точность. Тело согрелось от сна, и это ночное тепло сейчас же взбудоражило «подселенцев». Невыносимо засвербело под мышками и в паху, и Гурехин яростно заскребся.
«Видать, и святое тело гнида гложет», – это новое открытие отчего-то обрадовало конвоира.
– Ишь вшей развел, ведьма валяная , а еще в очках… – почти ласково проворчал он. – Поторапливайся!
– Ночь ведь, – забыв железное правило зэка не возражать дежурному, заметил Гурехин.
Прыгая на одной ноге, другой он залезал в негнущиеся от грязи ватные штаны, потом долго и неловко наматывал ветошь на голые щиколотки, и конвоиру показалось, что ноги Гурехина тоже слабо светятся. Он заметил, как зэк засунул за портянку самодельную оловянную ложку.
– Ложку-то оставь, ведьма валяная , там штабной из Москвы тебя дожидается.
Ах вот в чем дело! Его вытребовали среди ночи, чтобы в бараке о его «рывке» не пронюхали и не надавали с собой писем на волю. Выдернули, как гвоздь из доски, а он уж тут ржавью порос, словно, на этом месте век был. Но, как человек подневольный, Гурехин привык подчиняться любым приказам. А в лагере у простого зэка командиров видимо-невидимо.
Гурехин достал спрятанную под матрасом шапку с лагерным номером и выдернул из общей кучи валенки. Конвоир только головой покачал на юродивого. Умный зэк взял бы те, что поближе к буржуйке, а значит, легче и горячее, а этот потянул первые попавшиеся, еще тяжелые, пропитанные сыростью.
Едва они вышли из барака, в отощавшее лицо Гурехина впился сухой мороз. Стоял конец апреля, а конвоир все еще был в необъятном тулупе, туго перехваченном портупеей вроде сенной копны. Мерлушковый воротник стоял козырем: бравый был конвоир. А вот Гурехин трясся рядом в старом ратиновом пальтишке, в котором его осудил военный трибунал четыре года назад.
Над бараками разливалось лунное марево, и, прежде чем загасить масляную лампу, конвоир раскурил припрятанную цигарку, и Гурехин пошел тише, чтобы его сопровождающий успел докурить до того, как дойдут они до штабного барака.
Под ногами чавкал снег, гулкую песню выводил захмелевший от весенней ночи одинокий собачий голос. В широкой рубленой избе, где располагался штабной барак, оранжевым валетом светилось окно. У дверей «штабного» оба остановились. Подняв к звездам плоское исклеванное оспой лицо, конвойный топтался, поглядывая на низкие звезды.
– Ты уж того, не серчай, брат… ведьма валяная … если что не так, – с необычной мягкостью прогудел он.
Молва о чудо-докторе гуляла по лагерю особого назначения, и, минуя лагерную больничку, к Гурехину шли тайные пациенты с неудобосказуемыми болезнями. За зэками потянулись конвоиры с «орехами царя Соломона», как какой-то остряк назвал повальный сифилис среди охраны. Сифилис искрой перекидывался на заключенных, и бывало так, что у каждого десятого губы обметывало кровяной коростой. Свое универсальное лекарство Гурехин делал из обыкновенной талой воды. На чердаке с попустительства охраны у него стояли шленки с талым снегом и маленький самодельный тигель, на котором осуществлялась перегонка. Кроме того, знал Гурехин особое слово, от которого вода больше не замерзала и даже пуще того становилась целебной.
За четыре года личность лагерного уникума обросла легендами. Все знали, что свой кусок сырого непропеченного хлеба пополам с кострикой, миску мутной баланды и шмат каши он до крохи отдавал товарищам, но, вопреки всем законам лагерного выживания, не только не худел, но даже норму свою выполнял, а в солнечные дни бывал даже весел, словно жиденький свет северного солнца был для него сливочным маслом.
– Как себя чувствуешь-то? – уже по-свойски поинтересовался Гурехин.
– Да, почитай, одна пуговка осталась. Оставил бы ты мне водицы прыснуть, на всякий случай… А?
– Да я бы оставил, только без меня вода силу потеряет. Умная эта вода, слово человечье понимает.
– Говорят, на святой воде замешиваешь? – мучая цигарку, допытывался конвойный.
– Не на святой, а на звездной, древние мудрецы праной звали. А куда повезут-то меня, не слыхал?
– В Москву… Так что прощевай, док, лихом не поминай. А я супротив тебя никогда ничего не имел, – уже у дверей «штабной» просипел конвойный.
– И ты прощай. Будь здоров…
В темных ледяных сенцах Гурехин содрал с бритой головы шапку, потянул на себя разбухшую дверь и сразу ослеп от яркого электрического света.
– Заключенный номер Ка пятьсот пятнадцать в расположение комендатуры доставлен! – рявкнул за спиной конвоир.
– Свободен! – махнул рукой начальник лагеря, умный и незлой человек по фамилии Рубель.
– Так это вы Гурехин Ксаверий Максимович?
За столом сидел приезжий капитан из Управления лагерей: по-столичному розовый и гладко выбритый, в свежем романовском тулупчике, натуго перепоясанный новенькой блестящей портупеей. Он вскинул на Гурехина плутовские глаза и отодвинул в сторону заляпанный печатями «кирпич» – дело Гурехина.
– Курите? – участливо спросил он, протягивая Гурехину щегольскую папироску из золотого портсигара. На крышке был прочеканен единорог с развевающейся гривой и завитым в кольца хвостом. Отследив взгляд Гурехина, он едва заметно кивнул.
Гурехин вынул сигарету подрагивающими пальцами, но так и не закурил. Он никогда не курил.
– Вот что, Ксаверий Максимович, в барак вы больше не вернетесь. В Москву поедем. Там с рук на руки передам я вас наркому внутренних дел, и начнется у вас новая жизнь. Такие вот дела! – усмехаясь одними глазами, говорил капитан. – У вас ровно час, чтобы привести себя в полный порядок. Санитарный блок к вашим услугам.
В «морилке», как с недобрым юмором звали санитарный блок заключенные, горячо парила банная печь-каменка. Получалось, что для одного единственного зэка протопили и нагрели чугунный котел с водой. Гурехин разделся. На пол из раскрученной портянки, жалко звякнув, выпала самодельная алюминиевая ложка. Он встал в ржавую ванну и включил обжигающе горячую воду. Золотистый пар от воды и синяя звезда за окнами казались обрывками сна. Сердитый, разбуженный среди ночи санитар принес стопку чистого белья и малоношенное суконное пальтишко только что из прожарки. От его былых обитателей остался только седой налет в глубине швов, да острый запах химиката. Стоя под последней теплой струйкой, сочащейся из титана, Гурехин побрился, и санитар самолично вылил ему на голову флакон чемеричной воды, которой пользовались в лагере только офицеры, оправил рукава слишком широкой рубахи и поплевав на гребенку попытался зачесать его непокорный «ежик» от темени к затылку.
– Ты меня как к похоронам обряжаешь, братец, – усмехнулся Гурехин.
– А ты думаешь тебя на легкую жизнь везут? Не желаете ли Гурехин в ресторацию, а не соскучились ли вы по бефстроганов?
И санитар плюнул со злости в ванну.
На тундровой пустоши, по случаю зимы годной под аэродром, крутил винтами роскошный зверь: вместо обычного фанерного кукурузника для гражданских перевозок на летном поле стоял Поликарповский штабной самолет-лимузин У-2 ШС, с большой четырехместной пассажирской кабиной, закрытой сверху прозрачным «фонарем». Пока шли к самолету, пропеллер начал медленно вращаться, и до самолета бежали почти бегом. В синем рассветном небе прыгал опрокинутый ковш, и Гурехин по-детски радовался этой счастливой примете. В самолете он сразу задремал и проспал почти до Москвы. Самолет дважды заправляли на военных аэродромах, при подлете к Москве они попали в раннюю апрельскую грозу, и Гурехин окончательно размяк от болтанки. Уже далеко перевалило за полдень, когда он окончательно очнулся в «воронке». Машина резко рванула по полевой дороге от аэродрома к шоссе и бодро запрыгала на ухабах. Деревянные окраины и сиреневые московские палисады быстро сменились каменными доходными домами, ближе к центру замелькали старинные особняки. Зыбким миражом приближался Кремль. Гурехин не удивился бы, если бы прямо с лагерной шконки его доставили бы в Кремль, но «воронок» остановился во дворе, позади Лубянки.
Генерал Седов не спеша знакомился с делом «особенного человека». Он внимательно прочитал доклад Гурехина в Академии наук «О неизвестных свойствах воды», якобы реагирующей на молитву и грубую ругань. Пролистнул давнее наблюдательное дело с отметками о неосторожных высказываниях Гурехина в тесном кругу. Отдельно были подшиты письма Гурехина опальным ученым Чижевскому и Вернадскому. Будь он физик или конструктор, его талантам наверняка нашлось бы применение в какой-нибудь Бериевской шараге, но оккультное мракобесие приравняли к контрреволюционной деятельности, и Гурехин как социально опасный тип был полностью поражен в правах и изолирован от общества. Перед самой войной он решился написать письмо Верховному: «22 июня 1941 года отмечено противостоянием Урана и Плутона в гороскопе России. Точно такое же расположение планет было в июле 1812 года, когда Россия претерпела нашествие двунадесяти языков во главе с Наполеоном… И в 1941… с большой долей вероятности война начнется на рассвете 22 июня…»
За такое предсказание мало упрятать в Варандей – самый гиблый среди Восточно-Сибирского Управления лагерей. Но в зону он попал много позже и, вопреки всем прогнозам, не только уцелел, но даже прижился. Его тинктурами лечилось даже руководство лагеря.
По диагонали дочитывая дело, Седов нажал кнопку вызова.
Гурехин вошел в кабинет, привычно нагнув голову, и запоздало стянул шапку с блеклым лагерным номером. Седов поморщился: Гурехина так торопились доставить, что даже не до конца переодели в «цивильное». Последний алхимик оказался неожиданно молод, и если бы не обтянутые скулы и заострившийся нос, то даже красив неброской породистой красотой. В его лице и осанке чувствовалась сила тонкая и несгибаемая, как у хорошо закаленного клинка. Седов умел с первого взгляда распознавать истинную цену человека: потеплев, он без обиняков протянул руку вчерашнему заключенному:
– Рад вас видеть, Ксаверий Максимович. Как вы себя чувствуете?
– Спасибо. Теперь гораздо лучше… – отозвался он без тени улыбки.
– Ну-ну, нам всем теперь намного лучше. Война почти закончена, и люди уже начали задумываться о мирной жизни. Насколько мне известно, вы сведущи в медицине, химии и не только. В былые времена вашу тинктуру йода могли бы назвать вашим именем!
Гурехин никак не отозвался на явную лесть, продолжая мять шапку в ладонях.
– Расскажите о себе как можно подробнее, – попросил Седов.
– Разве в деле не все записано? – пожал плечами Гурехин.
Седов демонстративно захлопнул папку и отложил на дальний угол стола.
– Тридцать три года, русский, холост, – заученно барабанил Гурехин. – В тридцать седьмом был осужден за контрреволюционную деятельность…
– Где отбывали заключение?
– Учитывая мои разработки в области «универсального лекарства», мне предложили работу на Кавказе, в лепрозории имени Гансена. Вокруг горные пропасти, по перевалу колючая проволока, хотя от нас никто никогда не уходил. Я руководил биохимической лабораторией. Все, что было нужно мне для моих тинктур и настоев, находилось здесь же: смола-живица, роса, вода с ледников. При помощи несложных манипуляций я делал эту воду «живой». Прокаженные жили семьями, у многих рождались дети, и в первый раз я опробовал свое лекарство на беременных. Представьте, у матерей с «львиными лицами», у беспалых отцов с бельмами вместо глаз рождались здоровые дети! Среди прокаженных встречались очень красивые девушки. Знаете, подкожная лепра создает особые блики, рубенсовскую светотень… – Гурехин спохватился и умолк.
– Говорите, говорите, Ксаверий Максимович.
– Я спас несколько красивых лиц… О том, что началась война, мы узнали только в августе. Однажды утром мы услышали орудийные выстрелы немцев. Прямым попаданием разбило аптеку и мою лабораторию. В тот же день нам сбросили с самолета приказ об эвакуации. Под бомбежкой мне предстояло эвакуировать пятьсот человек. Часть слепых стариков я сначала решил оставить, но они пришли сами, приползли даже безногие. Они умоляли, они уже поверили в жизнь, поверили в мое лекарство! Я приказал забирать всех.
Седов протянул Гурехину стакан воды. Тот пил, отвернувшись к стене, чтобы генерал не видел его глаз.
– Триста прокаженных пришли к морю со всем имуществом и скарбом. В детских колясках везли «самовары», так мы называли больных без рук и ног.
– Безумное предприятие… – пробормотал Седов.
– Вы правы. Кто-то скажет – акт высшей гуманности, кто-то не поймет. Пароход опоздал. Палуба оказалась слишком мала, и вещи пришлось бросить на берегу, но погрузили всех. Вышли из бухты ночью, шли без огней. Люди держались с поразительной стойкостью и дисциплиной. На выходе из бухты мы удачно проскочили бомбежку. Днем жара стояла страшная, только ночью я разрешал им выходить. На третью ночь уже под Батумом поднялся страшный шторм. Свист и тьма! За бортом адский хохот. В днище открылась пробоина. Капитан был пьян и едва держался за поручни, но тем не менее отдал приказ: «Ближе к берегу!» Я пытался остановить его, кричал, что там сильнее шторм! Нет, говорит, там горы. Может быть, кто-нибудь выплывет… Спасся я один. Утром меня подобрал пикет красноармейцев и доставил в комендатуру. Я сразу сказал, что руководил эвакуацией и не смог спасти людей. Разобрались, что моя отсидка еще не вышла, добавили новый срок и отправили в лагерь…
– Это мне известно. Так что же, вы добились каких-нибудь результатов в своей кавказской лаборатории?
– Да, я получил несколько веществ, неизвестных в природе, в том числе и «живую воду».
– Почему же вы не попросились на фронт в качестве врача?
– Я был осужден военным трибуналом за халатность, и мой приговор не попадал под военную амнистию.
– Сколько вам еще сидеть?
– Семь с половиной лет.
– Я предлагаю вам командировку в прифронтовую зону. В случае успешного выполнения задания вы будете освобождены условно досрочно.
– Я не военный человек. Если можно, отправьте меня обратно в лагерь… Я могу лечить людей, я полезен…
– Хорошо, – с внезапной легкостью согласился Седов. – Ваше желание будет выполнено. Скажите, вы можете объяснить мне, что это за предмет?
Седов указал на большой, оправленный в золото аквариум, доставленный в его кабинет из Кремля.
Гурехин сделал шаг к сфере, как слепой, огладил хрустальную поверхность, ощупал золотого единорога и, по-детски шевеля губами, прочитал надпись на подставке:
– Сандивогиус-сын… Откуда? Где вы взяли эту вещь?
– Аквариум доставили из немецкого замка Альтайн. Кстати, именно в этот замок советское командование и собиралось вас направить.
– Хорошо, я согласен! – поспешно проговорил Гурехин.
– Вот и ладушки, – сдержанно похвалил его Седов. – А теперь слушайте, Гурехин. Слушайте очень внимательно. По данным нашей разведки в замке Альтайн под Магдебургом обнаружена лаборатория. Нам необходимо ваше заключение по поводу имеющегося там оборудования. У вас под боком окажутся американцы, они не должны ни о чем догадываться. Для них вы будете советский офицер на должности коменданта замка. Действовать следует сообразно обстоятельствам и нашим шифровкам, которые вы будете получать еженедельно под видом циркуляров командования. Вам все ясно?
Гурехин кивнул.
– И еще… – Седов надолго умолк. На этот раз он подбирал слова с необычной для его бодрого ума трудностью. – С вами рядом постоянно будет человек Берии. Его фамилия Нихиль. Скажу без обиняков: берегитесь его. Отдел контрразведки некоторое время держал его на крючке по поводу его родственных связей в США, но если бы дело было только в родственных связях. Этот мелкий штабной служащий в звании капитана НКВД имеет подозрительно высокий статус. Бывал за границей, где контактировал с единственным иностранным журналистом, лично принятым Сталиным, Дюранти. Дюранти тесно связан с тайными обществами Англии и Нового Света. В 1936 году он на несколько месяцев вообще исчез из поля зрения разведки, а такой фокус под силу далеко не каждому. Надеюсь, вы убедились, насколько я вам доверяю лично, и в ответ жду вашей честности и доверия…
Гурехин вопросительно посмотрел на Седова и пожал плечами:
«Я готов помогать вам, разве не ясно…» – говорил его открытый, немного растерянный взгляд.
– Скажите, товарищ, – генерал замялся и решительно отер ладонью лицо, точно убирая с него липкую паутину. – Я, конечно, не верю во всю эту чертовщину, но могли бы вы к примеру…
– Изготовить «живую воду»? – спросил Гурехин.
– Да, что-то вроде эликсира, который омолаживает человека и продлевает жизнь на неограниченный срок: создать Воду воскрешения? – наконец нашел необходимые слова Седов.
– Я не имею права этого делать, – опустив глаза, ответил Гурехин.
– Почему? Вы отказываетесь? – с невольным упреком спросил его Седов.
– Мне не дано снимать печать смерти с Железного века.
– Понимаю… Но вы могли бы хотя бы пообещать добыть эту воду для первых лиц государства, для героев войны. Вы получили бы научный штат, лабораторию…
– А вместо этого получу новый срок за саботаж? – продолжил его мысль Гурехин.
– Постараюсь, чтобы этого не случилось, – не глядя в глаза, пообещал Седов.
Пошуршав в ящиках стола, он достал пачку «красненьких», перетянутых аптечной резинкой, и протянул Гурехину:
– Вот вам на первое время. На ваше имя забронирован номер в гостинице «Ленинградская». Сходите в кино, в театр. Навестите родных.
– У меня не осталось родных, – поправил его Гурехин.
– Тем не менее шофер и автомобиль в вашем распоряжении.
– А можно я поеду на метро? – внезапно спросил Гурехин. – Давно хотелось увидеть!
– Как вам будет угодно… – пожал плечами Седов. – Но в этом случае вас будут сопровождать.
– Чтобы я не убежал?
– На этот раз, чтобы с вами ничего не случилось.
Глава 8
23 апреля 1945 г. Замок Альтайн.
Природа равнодушна к делам человеческим: один поворот Земли, и синий цветок уже смотрит сквозь глазницы черепа, а малиновка вьет гнездо в ржавой солдатской каске. Пышнее цветут сады на остывшем пепелище, и всякое живое сердце вновь просит любви.
Замок Альтайн покачивался в тихой гавани весны, как старый, видавший виды фрегат. Сады кипели молочным цветением. Однажды тихим весенним вечером в замок вернулись ласточки. Они пролетели над зоной боев и принесли с собой тревогу и ожидание беды. При полной тишине с яблонь густо осыпались лепестки, а по ночам далеко на востоке вспыхивали и гасли края туч.
Старый мастер все реже вставал с постели. Элиза и розовый фламинго не отходили от него ни на шаг. В тот вечер Элиза хлопотала возле отца. Косые лучи закатного солнца били сквозь тучи ярким веером. За окном, распахнув прозрачные просвеченные солнцем крылья, реяли ласточки.
– Подойди сюда, Элиза, – позвал старик.
Девушка подошла, с удивлением вглядываясь в странный предмет в его ладонях. Это была маленькая золотая дудочка с неровной волнистой линией вдоль широкого края.
– Помнишь сказку о музыканте, который увел в море целую стаю серых крыс? – спросил старик. – Эта дудка сродни его свирели. Подуй в нее, если захочешь избавиться от крыс.
– Но у нас нет крыс!
– В таком случае эта детская игрушка заменит тебе «кинжал чести».
Щеки Элизы порозовели, и она поспешно отвернула лицо от пронзительных и печальных глаз старика.
– А теперь помоги оправить мою постель, чтобы на ней не осталось отпечатков моего тела, я больше не вернусь в эту комнату, – попросил Сандивогиус.
Во дворе старик остановился перед солнечными часами, потрогал концом трости рисунки на постаменте: сердитое солнце в короне лохматых лучей, месяц с длинным печальным глазом, лучистую восьмиконечную звезду и крест из двух косых перекладин. Рядом с ним, скосив глаза, стоял старый фламинго по имени Феникс.
Птица спустилась в подвал следом за людьми. После удара русского танка дверь из мореного дуба оказалась сбита и сорвана с петель, а кладовая завалена трухлявыми стропилами и битым кирпичом, на полу валялись обгоревшие марионетки – остатки кукольного театра мастера Сандивогиуса.
В солнечном луче, падающем сквозь зарешеченное окошко подвала, тускло блеснула бронза. Контейнер, забытый эсэсовцами, все еще стоял на полу. Чтобы передохнуть, алхимик опустился на его плоскую крышку. Подслеповато моргая, он осмотрел цифровой замок, потрогал колесики кончиком палки.
– Откуда здесь этот ящик?
– Его забыли эсессовцы.
– Странное дело, – старик пошевелил колеса замка высохшими пальцами и сказал с печальной усмешкой: – Этот шифр, пожалуй, лучшее, чему мы смогли научить нацистов…
– Вы учили нацистов? – рассеянно спросила Элиза. Она подняла с пола носатого паяца, одетого в зеленую бумазейную курточку и полосатый колпачок, сделанный из старого носка.
– Да, мы пытались повернуть историю на новые рельсы, но даже лучшие из нас забыли, что история – это не локомотив. История, моя милая, – это грандиозный процесс инициации.
– Инициация? Что это такое?
Сандивогиус вынул из ее рук куклу и попытался оживить марионетку при помощи бечевок и обугленной крестовины.
– Помнишь, я читал тебе детскую книжку об этом деревянном мальчике? Ее мне прислали из Росиии перед самой войной. И я удивился, ведь у меня никогда не было детей! Должно быть тот, кто посылал ее, предвидел, что из далекой России ко мне приедет девочка, и я назову ее дочерью по духу. Ты хочешь знать, что такое инициация? Помнишь, как этот пострел разбил яйцо своим длинным носом? Запомни, девочка, разбивая скорлупу неведенья и сна, мы приступаем к инициации. В человеке пробуждается бессмертное зрение, и то, на что раньше уходили годы, происходит мгновенно.
В мире есть запретные кладовые, где хранятся книги, писанные на камнях, на золоте и на мягкой глине, на деревянных дощечках и воловьей коже, на папирусах и бересте. Так древние передают нам свои ключи от духовных таинств. Прикоснувшись к этому знанию, мы навсегда покидаем тесную скорлупу материи и выходим в духовный космос. Наше братство тысячелетиями хранило ключи, но ради спасения мира мы вышли из заточения.
Мы обучили нашим знаниям сильных мира сего. Мы думали, что несем миру свет пробуждения: лучи любви, красоты, силу и понимание. Мы прошли по дорогам мира, не запятнав наших белых одежд, но в костре этой войны оказались и наши поленья.
– Кто вы?
– В разные века нас называли по-разному: волхвы, гностики… Но мы, скорее, тайные учителя, «соль земли».
– Как в Евангелии? – с робкой надеждой спросила Элиза.
– Да, и заметь, это вполне алхимический термин, – через силу улыбнулся старик.
Сандивогиус оставил марионетку на крышке бронзового ящика и, опираясь на руку Элизы, спустился в подземелье.
– Зажги факел, дочка, – попросил старик, – впереди у нас спуск в могилу и моя последняя тайна.
Элиза послушно вынула факел из кованого шандала и чиркнула огнивом. Ступени уводили все ниже, в древний склеп, где стыли в вечном холоде и мраке гробницы прежних владельцев замка. Фламинго бесстрашно следовал за людьми, осторожно переставляя ломкие лапы и постукивая клювом о гулкие камни. Одной рукой Элиза поддерживала отца, в другой держала пылающий факел. Внизу старик попросил Элизу зажечь еще несколько факелов вдоль стен.
С. Яшин
23 апреля 1945 г.
Лагерь Особого Назначения в 40 километрах от пос. Варандей.
В густой тьме барака плыл, покачиваясь и подрагивая, язычок масляной лампы-коптилки, похожий на огненный парус. До подъема оставалось еще часа четыре, на часах – ночь, и на сто верст окрест – злая волчья мгла без проблеска огня, а здесь, сбившись в тесную стаю, жили и дышали люди. Конвоир, сам из бывших зэков, постоял в нерешительности, прикрывая ладонью огонек, на миг испугавшись этой натужно сопящей, стонущей тьмы. Ночью в кромешной темноте барачная вонь ощущалась острее, хотя вонь – первое, к чему привыкает человек. В лютые варандейские морозы этот спрессованный, звериный дух даже радовал, как привычный уют или запах насиженного гнезда. Собравшись с духом, конвоир потопал по ущелью между трехэтажных нар, помахивая лампой и вглядываясь в спящие лица. Любого другого спящего зэка и не отыскать в ночном месиве, только не Гурехина.
«Странный этот Гурехин, словно из иного теста скатан: ночами светится, словно молодой месяц, а днем, как голубь, только воду пьет», – думал конвоир без привычной грубости.
От Гурехина, от его лица и рук и в самом деле исходил слабый свет, особенно заметный в потемках. Конвойный подошел ближе, приблизил фонарь и заметил, что спящий Гурехин улыбается. Эта изможденная улыбка бередила душу, и конвоиру мучительно захотелось туда, где сейчас сладко и беззаконно отдыхал Гурехин.
– А чтоб тебя мухи съели, – очухался конвоир от вязкой оторопи. – Ка пятьсот пятнадцать, к начальнику лагеря! – просипел он и потряс зэка за плечо вместо обычного тычка прикладом в шею или между лопаток.
Зэк вздрогнул и неловко принялся искать очки под гнилой наволочкой, но, едва он нацепил их на нос, движения его обрели уверенность и точность. Тело согрелось от сна, и это ночное тепло сейчас же взбудоражило «подселенцев». Невыносимо засвербело под мышками и в паху, и Гурехин яростно заскребся.
«Видать, и святое тело гнида гложет», – это новое открытие отчего-то обрадовало конвоира.
– Ишь вшей развел, ведьма валяная , а еще в очках… – почти ласково проворчал он. – Поторапливайся!
– Ночь ведь, – забыв железное правило зэка не возражать дежурному, заметил Гурехин.
Прыгая на одной ноге, другой он залезал в негнущиеся от грязи ватные штаны, потом долго и неловко наматывал ветошь на голые щиколотки, и конвоиру показалось, что ноги Гурехина тоже слабо светятся. Он заметил, как зэк засунул за портянку самодельную оловянную ложку.
– Ложку-то оставь, ведьма валяная , там штабной из Москвы тебя дожидается.
Ах вот в чем дело! Его вытребовали среди ночи, чтобы в бараке о его «рывке» не пронюхали и не надавали с собой писем на волю. Выдернули, как гвоздь из доски, а он уж тут ржавью порос, словно, на этом месте век был. Но, как человек подневольный, Гурехин привык подчиняться любым приказам. А в лагере у простого зэка командиров видимо-невидимо.
Гурехин достал спрятанную под матрасом шапку с лагерным номером и выдернул из общей кучи валенки. Конвоир только головой покачал на юродивого. Умный зэк взял бы те, что поближе к буржуйке, а значит, легче и горячее, а этот потянул первые попавшиеся, еще тяжелые, пропитанные сыростью.
Едва они вышли из барака, в отощавшее лицо Гурехина впился сухой мороз. Стоял конец апреля, а конвоир все еще был в необъятном тулупе, туго перехваченном портупеей вроде сенной копны. Мерлушковый воротник стоял козырем: бравый был конвоир. А вот Гурехин трясся рядом в старом ратиновом пальтишке, в котором его осудил военный трибунал четыре года назад.
Над бараками разливалось лунное марево, и, прежде чем загасить масляную лампу, конвоир раскурил припрятанную цигарку, и Гурехин пошел тише, чтобы его сопровождающий успел докурить до того, как дойдут они до штабного барака.
Под ногами чавкал снег, гулкую песню выводил захмелевший от весенней ночи одинокий собачий голос. В широкой рубленой избе, где располагался штабной барак, оранжевым валетом светилось окно. У дверей «штабного» оба остановились. Подняв к звездам плоское исклеванное оспой лицо, конвойный топтался, поглядывая на низкие звезды.
– Ты уж того, не серчай, брат… ведьма валяная … если что не так, – с необычной мягкостью прогудел он.
Молва о чудо-докторе гуляла по лагерю особого назначения, и, минуя лагерную больничку, к Гурехину шли тайные пациенты с неудобосказуемыми болезнями. За зэками потянулись конвоиры с «орехами царя Соломона», как какой-то остряк назвал повальный сифилис среди охраны. Сифилис искрой перекидывался на заключенных, и бывало так, что у каждого десятого губы обметывало кровяной коростой. Свое универсальное лекарство Гурехин делал из обыкновенной талой воды. На чердаке с попустительства охраны у него стояли шленки с талым снегом и маленький самодельный тигель, на котором осуществлялась перегонка. Кроме того, знал Гурехин особое слово, от которого вода больше не замерзала и даже пуще того становилась целебной.
За четыре года личность лагерного уникума обросла легендами. Все знали, что свой кусок сырого непропеченного хлеба пополам с кострикой, миску мутной баланды и шмат каши он до крохи отдавал товарищам, но, вопреки всем законам лагерного выживания, не только не худел, но даже норму свою выполнял, а в солнечные дни бывал даже весел, словно жиденький свет северного солнца был для него сливочным маслом.
– Как себя чувствуешь-то? – уже по-свойски поинтересовался Гурехин.
– Да, почитай, одна пуговка осталась. Оставил бы ты мне водицы прыснуть, на всякий случай… А?
– Да я бы оставил, только без меня вода силу потеряет. Умная эта вода, слово человечье понимает.
– Говорят, на святой воде замешиваешь? – мучая цигарку, допытывался конвойный.
– Не на святой, а на звездной, древние мудрецы праной звали. А куда повезут-то меня, не слыхал?
– В Москву… Так что прощевай, док, лихом не поминай. А я супротив тебя никогда ничего не имел, – уже у дверей «штабной» просипел конвойный.
– И ты прощай. Будь здоров…
В темных ледяных сенцах Гурехин содрал с бритой головы шапку, потянул на себя разбухшую дверь и сразу ослеп от яркого электрического света.
– Заключенный номер Ка пятьсот пятнадцать в расположение комендатуры доставлен! – рявкнул за спиной конвоир.
– Свободен! – махнул рукой начальник лагеря, умный и незлой человек по фамилии Рубель.
– Так это вы Гурехин Ксаверий Максимович?
За столом сидел приезжий капитан из Управления лагерей: по-столичному розовый и гладко выбритый, в свежем романовском тулупчике, натуго перепоясанный новенькой блестящей портупеей. Он вскинул на Гурехина плутовские глаза и отодвинул в сторону заляпанный печатями «кирпич» – дело Гурехина.
– Курите? – участливо спросил он, протягивая Гурехину щегольскую папироску из золотого портсигара. На крышке был прочеканен единорог с развевающейся гривой и завитым в кольца хвостом. Отследив взгляд Гурехина, он едва заметно кивнул.
Гурехин вынул сигарету подрагивающими пальцами, но так и не закурил. Он никогда не курил.
– Вот что, Ксаверий Максимович, в барак вы больше не вернетесь. В Москву поедем. Там с рук на руки передам я вас наркому внутренних дел, и начнется у вас новая жизнь. Такие вот дела! – усмехаясь одними глазами, говорил капитан. – У вас ровно час, чтобы привести себя в полный порядок. Санитарный блок к вашим услугам.
В «морилке», как с недобрым юмором звали санитарный блок заключенные, горячо парила банная печь-каменка. Получалось, что для одного единственного зэка протопили и нагрели чугунный котел с водой. Гурехин разделся. На пол из раскрученной портянки, жалко звякнув, выпала самодельная алюминиевая ложка. Он встал в ржавую ванну и включил обжигающе горячую воду. Золотистый пар от воды и синяя звезда за окнами казались обрывками сна. Сердитый, разбуженный среди ночи санитар принес стопку чистого белья и малоношенное суконное пальтишко только что из прожарки. От его былых обитателей остался только седой налет в глубине швов, да острый запах химиката. Стоя под последней теплой струйкой, сочащейся из титана, Гурехин побрился, и санитар самолично вылил ему на голову флакон чемеричной воды, которой пользовались в лагере только офицеры, оправил рукава слишком широкой рубахи и поплевав на гребенку попытался зачесать его непокорный «ежик» от темени к затылку.
– Ты меня как к похоронам обряжаешь, братец, – усмехнулся Гурехин.
– А ты думаешь тебя на легкую жизнь везут? Не желаете ли Гурехин в ресторацию, а не соскучились ли вы по бефстроганов?
И санитар плюнул со злости в ванну.
На тундровой пустоши, по случаю зимы годной под аэродром, крутил винтами роскошный зверь: вместо обычного фанерного кукурузника для гражданских перевозок на летном поле стоял Поликарповский штабной самолет-лимузин У-2 ШС, с большой четырехместной пассажирской кабиной, закрытой сверху прозрачным «фонарем». Пока шли к самолету, пропеллер начал медленно вращаться, и до самолета бежали почти бегом. В синем рассветном небе прыгал опрокинутый ковш, и Гурехин по-детски радовался этой счастливой примете. В самолете он сразу задремал и проспал почти до Москвы. Самолет дважды заправляли на военных аэродромах, при подлете к Москве они попали в раннюю апрельскую грозу, и Гурехин окончательно размяк от болтанки. Уже далеко перевалило за полдень, когда он окончательно очнулся в «воронке». Машина резко рванула по полевой дороге от аэродрома к шоссе и бодро запрыгала на ухабах. Деревянные окраины и сиреневые московские палисады быстро сменились каменными доходными домами, ближе к центру замелькали старинные особняки. Зыбким миражом приближался Кремль. Гурехин не удивился бы, если бы прямо с лагерной шконки его доставили бы в Кремль, но «воронок» остановился во дворе, позади Лубянки.
Генерал Седов не спеша знакомился с делом «особенного человека». Он внимательно прочитал доклад Гурехина в Академии наук «О неизвестных свойствах воды», якобы реагирующей на молитву и грубую ругань. Пролистнул давнее наблюдательное дело с отметками о неосторожных высказываниях Гурехина в тесном кругу. Отдельно были подшиты письма Гурехина опальным ученым Чижевскому и Вернадскому. Будь он физик или конструктор, его талантам наверняка нашлось бы применение в какой-нибудь Бериевской шараге, но оккультное мракобесие приравняли к контрреволюционной деятельности, и Гурехин как социально опасный тип был полностью поражен в правах и изолирован от общества. Перед самой войной он решился написать письмо Верховному: «22 июня 1941 года отмечено противостоянием Урана и Плутона в гороскопе России. Точно такое же расположение планет было в июле 1812 года, когда Россия претерпела нашествие двунадесяти языков во главе с Наполеоном… И в 1941… с большой долей вероятности война начнется на рассвете 22 июня…»
За такое предсказание мало упрятать в Варандей – самый гиблый среди Восточно-Сибирского Управления лагерей. Но в зону он попал много позже и, вопреки всем прогнозам, не только уцелел, но даже прижился. Его тинктурами лечилось даже руководство лагеря.
По диагонали дочитывая дело, Седов нажал кнопку вызова.
Гурехин вошел в кабинет, привычно нагнув голову, и запоздало стянул шапку с блеклым лагерным номером. Седов поморщился: Гурехина так торопились доставить, что даже не до конца переодели в «цивильное». Последний алхимик оказался неожиданно молод, и если бы не обтянутые скулы и заострившийся нос, то даже красив неброской породистой красотой. В его лице и осанке чувствовалась сила тонкая и несгибаемая, как у хорошо закаленного клинка. Седов умел с первого взгляда распознавать истинную цену человека: потеплев, он без обиняков протянул руку вчерашнему заключенному:
– Рад вас видеть, Ксаверий Максимович. Как вы себя чувствуете?
– Спасибо. Теперь гораздо лучше… – отозвался он без тени улыбки.
– Ну-ну, нам всем теперь намного лучше. Война почти закончена, и люди уже начали задумываться о мирной жизни. Насколько мне известно, вы сведущи в медицине, химии и не только. В былые времена вашу тинктуру йода могли бы назвать вашим именем!
Гурехин никак не отозвался на явную лесть, продолжая мять шапку в ладонях.
– Расскажите о себе как можно подробнее, – попросил Седов.
– Разве в деле не все записано? – пожал плечами Гурехин.
Седов демонстративно захлопнул папку и отложил на дальний угол стола.
– Тридцать три года, русский, холост, – заученно барабанил Гурехин. – В тридцать седьмом был осужден за контрреволюционную деятельность…
– Где отбывали заключение?
– Учитывая мои разработки в области «универсального лекарства», мне предложили работу на Кавказе, в лепрозории имени Гансена. Вокруг горные пропасти, по перевалу колючая проволока, хотя от нас никто никогда не уходил. Я руководил биохимической лабораторией. Все, что было нужно мне для моих тинктур и настоев, находилось здесь же: смола-живица, роса, вода с ледников. При помощи несложных манипуляций я делал эту воду «живой». Прокаженные жили семьями, у многих рождались дети, и в первый раз я опробовал свое лекарство на беременных. Представьте, у матерей с «львиными лицами», у беспалых отцов с бельмами вместо глаз рождались здоровые дети! Среди прокаженных встречались очень красивые девушки. Знаете, подкожная лепра создает особые блики, рубенсовскую светотень… – Гурехин спохватился и умолк.
– Говорите, говорите, Ксаверий Максимович.
– Я спас несколько красивых лиц… О том, что началась война, мы узнали только в августе. Однажды утром мы услышали орудийные выстрелы немцев. Прямым попаданием разбило аптеку и мою лабораторию. В тот же день нам сбросили с самолета приказ об эвакуации. Под бомбежкой мне предстояло эвакуировать пятьсот человек. Часть слепых стариков я сначала решил оставить, но они пришли сами, приползли даже безногие. Они умоляли, они уже поверили в жизнь, поверили в мое лекарство! Я приказал забирать всех.
Седов протянул Гурехину стакан воды. Тот пил, отвернувшись к стене, чтобы генерал не видел его глаз.
– Триста прокаженных пришли к морю со всем имуществом и скарбом. В детских колясках везли «самовары», так мы называли больных без рук и ног.
– Безумное предприятие… – пробормотал Седов.
– Вы правы. Кто-то скажет – акт высшей гуманности, кто-то не поймет. Пароход опоздал. Палуба оказалась слишком мала, и вещи пришлось бросить на берегу, но погрузили всех. Вышли из бухты ночью, шли без огней. Люди держались с поразительной стойкостью и дисциплиной. На выходе из бухты мы удачно проскочили бомбежку. Днем жара стояла страшная, только ночью я разрешал им выходить. На третью ночь уже под Батумом поднялся страшный шторм. Свист и тьма! За бортом адский хохот. В днище открылась пробоина. Капитан был пьян и едва держался за поручни, но тем не менее отдал приказ: «Ближе к берегу!» Я пытался остановить его, кричал, что там сильнее шторм! Нет, говорит, там горы. Может быть, кто-нибудь выплывет… Спасся я один. Утром меня подобрал пикет красноармейцев и доставил в комендатуру. Я сразу сказал, что руководил эвакуацией и не смог спасти людей. Разобрались, что моя отсидка еще не вышла, добавили новый срок и отправили в лагерь…
– Это мне известно. Так что же, вы добились каких-нибудь результатов в своей кавказской лаборатории?
– Да, я получил несколько веществ, неизвестных в природе, в том числе и «живую воду».
– Почему же вы не попросились на фронт в качестве врача?
– Я был осужден военным трибуналом за халатность, и мой приговор не попадал под военную амнистию.
– Сколько вам еще сидеть?
– Семь с половиной лет.
– Я предлагаю вам командировку в прифронтовую зону. В случае успешного выполнения задания вы будете освобождены условно досрочно.
– Я не военный человек. Если можно, отправьте меня обратно в лагерь… Я могу лечить людей, я полезен…
– Хорошо, – с внезапной легкостью согласился Седов. – Ваше желание будет выполнено. Скажите, вы можете объяснить мне, что это за предмет?
Седов указал на большой, оправленный в золото аквариум, доставленный в его кабинет из Кремля.
Гурехин сделал шаг к сфере, как слепой, огладил хрустальную поверхность, ощупал золотого единорога и, по-детски шевеля губами, прочитал надпись на подставке:
– Сандивогиус-сын… Откуда? Где вы взяли эту вещь?
– Аквариум доставили из немецкого замка Альтайн. Кстати, именно в этот замок советское командование и собиралось вас направить.
– Хорошо, я согласен! – поспешно проговорил Гурехин.
– Вот и ладушки, – сдержанно похвалил его Седов. – А теперь слушайте, Гурехин. Слушайте очень внимательно. По данным нашей разведки в замке Альтайн под Магдебургом обнаружена лаборатория. Нам необходимо ваше заключение по поводу имеющегося там оборудования. У вас под боком окажутся американцы, они не должны ни о чем догадываться. Для них вы будете советский офицер на должности коменданта замка. Действовать следует сообразно обстоятельствам и нашим шифровкам, которые вы будете получать еженедельно под видом циркуляров командования. Вам все ясно?
Гурехин кивнул.
– И еще… – Седов надолго умолк. На этот раз он подбирал слова с необычной для его бодрого ума трудностью. – С вами рядом постоянно будет человек Берии. Его фамилия Нихиль. Скажу без обиняков: берегитесь его. Отдел контрразведки некоторое время держал его на крючке по поводу его родственных связей в США, но если бы дело было только в родственных связях. Этот мелкий штабной служащий в звании капитана НКВД имеет подозрительно высокий статус. Бывал за границей, где контактировал с единственным иностранным журналистом, лично принятым Сталиным, Дюранти. Дюранти тесно связан с тайными обществами Англии и Нового Света. В 1936 году он на несколько месяцев вообще исчез из поля зрения разведки, а такой фокус под силу далеко не каждому. Надеюсь, вы убедились, насколько я вам доверяю лично, и в ответ жду вашей честности и доверия…
Гурехин вопросительно посмотрел на Седова и пожал плечами:
«Я готов помогать вам, разве не ясно…» – говорил его открытый, немного растерянный взгляд.
– Скажите, товарищ, – генерал замялся и решительно отер ладонью лицо, точно убирая с него липкую паутину. – Я, конечно, не верю во всю эту чертовщину, но могли бы вы к примеру…
– Изготовить «живую воду»? – спросил Гурехин.
– Да, что-то вроде эликсира, который омолаживает человека и продлевает жизнь на неограниченный срок: создать Воду воскрешения? – наконец нашел необходимые слова Седов.
– Я не имею права этого делать, – опустив глаза, ответил Гурехин.
– Почему? Вы отказываетесь? – с невольным упреком спросил его Седов.
– Мне не дано снимать печать смерти с Железного века.
– Понимаю… Но вы могли бы хотя бы пообещать добыть эту воду для первых лиц государства, для героев войны. Вы получили бы научный штат, лабораторию…
– А вместо этого получу новый срок за саботаж? – продолжил его мысль Гурехин.
– Постараюсь, чтобы этого не случилось, – не глядя в глаза, пообещал Седов.
Пошуршав в ящиках стола, он достал пачку «красненьких», перетянутых аптечной резинкой, и протянул Гурехину:
– Вот вам на первое время. На ваше имя забронирован номер в гостинице «Ленинградская». Сходите в кино, в театр. Навестите родных.
– У меня не осталось родных, – поправил его Гурехин.
– Тем не менее шофер и автомобиль в вашем распоряжении.
– А можно я поеду на метро? – внезапно спросил Гурехин. – Давно хотелось увидеть!
– Как вам будет угодно… – пожал плечами Седов. – Но в этом случае вас будут сопровождать.
– Чтобы я не убежал?
– На этот раз, чтобы с вами ничего не случилось.
Глава 8
Тинктура тонкого огня
Алхимик вновь склоняется над печью,
Чтоб превратиться в философский камень.С. Яшин
23 апреля 1945 г. Замок Альтайн.
Природа равнодушна к делам человеческим: один поворот Земли, и синий цветок уже смотрит сквозь глазницы черепа, а малиновка вьет гнездо в ржавой солдатской каске. Пышнее цветут сады на остывшем пепелище, и всякое живое сердце вновь просит любви.
Замок Альтайн покачивался в тихой гавани весны, как старый, видавший виды фрегат. Сады кипели молочным цветением. Однажды тихим весенним вечером в замок вернулись ласточки. Они пролетели над зоной боев и принесли с собой тревогу и ожидание беды. При полной тишине с яблонь густо осыпались лепестки, а по ночам далеко на востоке вспыхивали и гасли края туч.
Старый мастер все реже вставал с постели. Элиза и розовый фламинго не отходили от него ни на шаг. В тот вечер Элиза хлопотала возле отца. Косые лучи закатного солнца били сквозь тучи ярким веером. За окном, распахнув прозрачные просвеченные солнцем крылья, реяли ласточки.
– Подойди сюда, Элиза, – позвал старик.
Девушка подошла, с удивлением вглядываясь в странный предмет в его ладонях. Это была маленькая золотая дудочка с неровной волнистой линией вдоль широкого края.
– Помнишь сказку о музыканте, который увел в море целую стаю серых крыс? – спросил старик. – Эта дудка сродни его свирели. Подуй в нее, если захочешь избавиться от крыс.
– Но у нас нет крыс!
– В таком случае эта детская игрушка заменит тебе «кинжал чести».
Щеки Элизы порозовели, и она поспешно отвернула лицо от пронзительных и печальных глаз старика.
– А теперь помоги оправить мою постель, чтобы на ней не осталось отпечатков моего тела, я больше не вернусь в эту комнату, – попросил Сандивогиус.
Во дворе старик остановился перед солнечными часами, потрогал концом трости рисунки на постаменте: сердитое солнце в короне лохматых лучей, месяц с длинным печальным глазом, лучистую восьмиконечную звезду и крест из двух косых перекладин. Рядом с ним, скосив глаза, стоял старый фламинго по имени Феникс.
Птица спустилась в подвал следом за людьми. После удара русского танка дверь из мореного дуба оказалась сбита и сорвана с петель, а кладовая завалена трухлявыми стропилами и битым кирпичом, на полу валялись обгоревшие марионетки – остатки кукольного театра мастера Сандивогиуса.
В солнечном луче, падающем сквозь зарешеченное окошко подвала, тускло блеснула бронза. Контейнер, забытый эсэсовцами, все еще стоял на полу. Чтобы передохнуть, алхимик опустился на его плоскую крышку. Подслеповато моргая, он осмотрел цифровой замок, потрогал колесики кончиком палки.
– Откуда здесь этот ящик?
– Его забыли эсессовцы.
– Странное дело, – старик пошевелил колеса замка высохшими пальцами и сказал с печальной усмешкой: – Этот шифр, пожалуй, лучшее, чему мы смогли научить нацистов…
– Вы учили нацистов? – рассеянно спросила Элиза. Она подняла с пола носатого паяца, одетого в зеленую бумазейную курточку и полосатый колпачок, сделанный из старого носка.
– Да, мы пытались повернуть историю на новые рельсы, но даже лучшие из нас забыли, что история – это не локомотив. История, моя милая, – это грандиозный процесс инициации.
– Инициация? Что это такое?
Сандивогиус вынул из ее рук куклу и попытался оживить марионетку при помощи бечевок и обугленной крестовины.
– Помнишь, я читал тебе детскую книжку об этом деревянном мальчике? Ее мне прислали из Росиии перед самой войной. И я удивился, ведь у меня никогда не было детей! Должно быть тот, кто посылал ее, предвидел, что из далекой России ко мне приедет девочка, и я назову ее дочерью по духу. Ты хочешь знать, что такое инициация? Помнишь, как этот пострел разбил яйцо своим длинным носом? Запомни, девочка, разбивая скорлупу неведенья и сна, мы приступаем к инициации. В человеке пробуждается бессмертное зрение, и то, на что раньше уходили годы, происходит мгновенно.
В мире есть запретные кладовые, где хранятся книги, писанные на камнях, на золоте и на мягкой глине, на деревянных дощечках и воловьей коже, на папирусах и бересте. Так древние передают нам свои ключи от духовных таинств. Прикоснувшись к этому знанию, мы навсегда покидаем тесную скорлупу материи и выходим в духовный космос. Наше братство тысячелетиями хранило ключи, но ради спасения мира мы вышли из заточения.
Мы обучили нашим знаниям сильных мира сего. Мы думали, что несем миру свет пробуждения: лучи любви, красоты, силу и понимание. Мы прошли по дорогам мира, не запятнав наших белых одежд, но в костре этой войны оказались и наши поленья.
– Кто вы?
– В разные века нас называли по-разному: волхвы, гностики… Но мы, скорее, тайные учителя, «соль земли».
– Как в Евангелии? – с робкой надеждой спросила Элиза.
– Да, и заметь, это вполне алхимический термин, – через силу улыбнулся старик.
Сандивогиус оставил марионетку на крышке бронзового ящика и, опираясь на руку Элизы, спустился в подземелье.
– Зажги факел, дочка, – попросил старик, – впереди у нас спуск в могилу и моя последняя тайна.
Элиза послушно вынула факел из кованого шандала и чиркнула огнивом. Ступени уводили все ниже, в древний склеп, где стыли в вечном холоде и мраке гробницы прежних владельцев замка. Фламинго бесстрашно следовал за людьми, осторожно переставляя ломкие лапы и постукивая клювом о гулкие камни. Одной рукой Элиза поддерживала отца, в другой держала пылающий факел. Внизу старик попросил Элизу зажечь еще несколько факелов вдоль стен.