Страница:
Дэвид Вэйс
Убийство Моцарта
Вольфгангу Амадею Моцарту посвящается
1. Смерть Моцарта
В ночь на понедельник 5 декабря 1791 года, когда часы показывали без пяти минут час, скончался Вольфганг Амадей Моцарт.
Доктор Клоссет, лечивший больного, поставил следующий диагноз его роковой болезни: «вне всякого сомнения, тяжелая форма брюшного тифа».
Главный врач Всеобщей венской больницы доктор фон Саллаба, приглашенный на консилиум доктором Клоссетом, со всей определенностью заявил: «Моцарт умер от прилива к голове».
В приходской книге собора святого Стефана, помощником капельмейстера которого незадолго до смерти назначили Моцарта, хранится запись о том, что его смерть была вызвана «жестоким гриппом с сильнейшей лихорадкой».
Доктор Гульденер, который не лечил умирающего композитора, но являлся другом доктора Клоссета, утверждал, что Моцарт умер от «ревматически-воспалительной лихорадки».
В придворном некрологе объявлялось, что третий императорский капельмейстер скончался «от водянки сердца».
Но все симптомы его болезни указывали на то, что он умер от «расстройства почек».
Известно, что Антонио Сальери, самый знаменитый венский композитор и первый императорский капельмейстер, прослышав о смерти своего соперника, сказал: «Туда ему и дорога! Иначе все мы в скором времени остались бы без куска хлеба. Причина смерти? Да разве все мы не знаем, что он вел разгульную жизнь. Стоит только послушать его „Дон Жуана!“»
Жена Моцарта Констанца с возмущением это отрицала и говорила: «За несколько месяцев до смерти у него начались недомогания, и его стали одолевать предчувствия скорой смерти. А когда, при самых таинственных обстоятельствах, ему заказали реквием, он уверовал в то, что сочиняет его для самого себя».
Венская газета задала Констанце вопрос: «Ходят слухи, будто ваш супруг усматривал в своей болезни чью-то злую волю?»
«Это верно, – ответила она. – В последние недели перед смертью он часто во тьме ночи шептал, что кто-то пытается свести с ним счеты».
«Кто же?»
«У него было много заклятых врагов, которые преследовали его до самой смерти».
Не прошло и трех месяцев после смерти Моцарта, как скончался император Леопольд II; и поскольку было известно, что и у него имелись заклятые враги, пошли слухи, будто и он, как Моцарт, умер не своей смертью.
И тут слухи стали распространяться повсюду. Одна музыкальная газета писала:
«Хорошо известно, что Моцарт вернулся больным из Праги после постановки там „Милосердия Тита“, и здоровье его неуклонно ухудшалось. Считали, что он страдает водянкой, но когда после смерти его тело распухло, начали поговаривать об отравлении».
Однако вскрытие тела произвести не могли по той причине, что тело исчезло.
Ходили слухи, что господин Моцарт лишился расположения двора, что его преданность идеям масонства создала вокруг него атмосферу враждебности, что он позволял себе язвительно отзываться об окружающих и тем самым восстановил их против себя, и что смерть Моцарта была в особенности на руку Антонио Сальери. После смерти Моцарта Сальери, без сомнения, занял главенствующее положение в музыкальном мире Вены.
Однако слухи об отравлении Моцарта становились все более настойчивыми.
Друзья Сальери, ставшего учителем Бетховена и Шуберта, отвергали версию о причастности Сальери к смерти Моцарта и считали подобные домыслы тягчайшей несправедливостью по отношению к великому человеку и великому музыканту, каким являлся Сальери. Они утверждали, что беднягу Моцарта свели в гроб нищета, непосильная работа, а также перенесенные в детстве болезни и распутный образ жизни.
Защитники Моцарта отвечали, что он был слишком беден, чтобы вести разгульную жизнь, и что ни одна из болезней, перенесенных им в детстве, не носила признаков почечного недомогания. Дальнейшее изучение последних лет жизни Моцарта не подтвердило наличия симптомов почечной болезни или какого-либо другого хронического заболевания.
Но по мере того, как открывались новые факты о его последней болезни, все говорило о том, что почки были особенно сильно поражены. Он страдал от приступов головокружения и часто терял сознание, но продолжал писать музыку до последнего вздоха; тело его распухло, покрылось нарывами, его мучили тошнота, головные боли, он страдал галлюцинациями. Одним словом, налицо были все симптомы отравления ядом.
И сам Моцарт подозревал, что его отравили.
Доктор Клоссет, лечивший больного, поставил следующий диагноз его роковой болезни: «вне всякого сомнения, тяжелая форма брюшного тифа».
Главный врач Всеобщей венской больницы доктор фон Саллаба, приглашенный на консилиум доктором Клоссетом, со всей определенностью заявил: «Моцарт умер от прилива к голове».
В приходской книге собора святого Стефана, помощником капельмейстера которого незадолго до смерти назначили Моцарта, хранится запись о том, что его смерть была вызвана «жестоким гриппом с сильнейшей лихорадкой».
Доктор Гульденер, который не лечил умирающего композитора, но являлся другом доктора Клоссета, утверждал, что Моцарт умер от «ревматически-воспалительной лихорадки».
В придворном некрологе объявлялось, что третий императорский капельмейстер скончался «от водянки сердца».
Но все симптомы его болезни указывали на то, что он умер от «расстройства почек».
Известно, что Антонио Сальери, самый знаменитый венский композитор и первый императорский капельмейстер, прослышав о смерти своего соперника, сказал: «Туда ему и дорога! Иначе все мы в скором времени остались бы без куска хлеба. Причина смерти? Да разве все мы не знаем, что он вел разгульную жизнь. Стоит только послушать его „Дон Жуана!“»
Жена Моцарта Констанца с возмущением это отрицала и говорила: «За несколько месяцев до смерти у него начались недомогания, и его стали одолевать предчувствия скорой смерти. А когда, при самых таинственных обстоятельствах, ему заказали реквием, он уверовал в то, что сочиняет его для самого себя».
Венская газета задала Констанце вопрос: «Ходят слухи, будто ваш супруг усматривал в своей болезни чью-то злую волю?»
«Это верно, – ответила она. – В последние недели перед смертью он часто во тьме ночи шептал, что кто-то пытается свести с ним счеты».
«Кто же?»
«У него было много заклятых врагов, которые преследовали его до самой смерти».
Не прошло и трех месяцев после смерти Моцарта, как скончался император Леопольд II; и поскольку было известно, что и у него имелись заклятые враги, пошли слухи, будто и он, как Моцарт, умер не своей смертью.
И тут слухи стали распространяться повсюду. Одна музыкальная газета писала:
«Хорошо известно, что Моцарт вернулся больным из Праги после постановки там „Милосердия Тита“, и здоровье его неуклонно ухудшалось. Считали, что он страдает водянкой, но когда после смерти его тело распухло, начали поговаривать об отравлении».
Однако вскрытие тела произвести не могли по той причине, что тело исчезло.
Ходили слухи, что господин Моцарт лишился расположения двора, что его преданность идеям масонства создала вокруг него атмосферу враждебности, что он позволял себе язвительно отзываться об окружающих и тем самым восстановил их против себя, и что смерть Моцарта была в особенности на руку Антонио Сальери. После смерти Моцарта Сальери, без сомнения, занял главенствующее положение в музыкальном мире Вены.
Однако слухи об отравлении Моцарта становились все более настойчивыми.
Друзья Сальери, ставшего учителем Бетховена и Шуберта, отвергали версию о причастности Сальери к смерти Моцарта и считали подобные домыслы тягчайшей несправедливостью по отношению к великому человеку и великому музыканту, каким являлся Сальери. Они утверждали, что беднягу Моцарта свели в гроб нищета, непосильная работа, а также перенесенные в детстве болезни и распутный образ жизни.
Защитники Моцарта отвечали, что он был слишком беден, чтобы вести разгульную жизнь, и что ни одна из болезней, перенесенных им в детстве, не носила признаков почечного недомогания. Дальнейшее изучение последних лет жизни Моцарта не подтвердило наличия симптомов почечной болезни или какого-либо другого хронического заболевания.
Но по мере того, как открывались новые факты о его последней болезни, все говорило о том, что почки были особенно сильно поражены. Он страдал от приступов головокружения и часто терял сознание, но продолжал писать музыку до последнего вздоха; тело его распухло, покрылось нарывами, его мучили тошнота, головные боли, он страдал галлюцинациями. Одним словом, налицо были все симптомы отравления ядом.
И сам Моцарт подозревал, что его отравили.
2. Смерть Сальери
Вена, осень 1823 года. Газетное сообщение: «Антонио Сальери, первый капельмейстер императорского двора, признался в том, что отравил Моцарта».
Вена, 1823 год. Газетное сообщение, спустя несколько дней:
«После исповеди и признания священнику разум Сальери помутился и он пытался перерезать себе горло.
Попытка первого императорского капельмейстера покончить с собой не удалась; по приказу императора, его поместили в дом умалишенных».
Ноябрь 1823 года. Бетховенские разговорные тетради.
Друг Бетховена Иоганн Шикль сообщил глухому композитору последние новости, написав в его разговорной тетради: «В конце концов Сальери сознался в том, что отравил Моцарта. В припадке раскаяния он пытался перерезать себе горло, но пока еще жив».
Бетховен написал в ответ: «Я по-прежнему не отказываюсь именовать себя „учеником Сальери“.»
Иоганн Шикль ответил в разговорной тетради: «Пусть так, но могу побиться об заклад, что Сальери сказал правду. Почти все в Вене со мной согласны. Обстоятельства смерти Моцарта служат подтверждением признания Сальери».
Бетховен сердито ответил: «Пустая болтовня! Сальери я обязан больше, чем кому бы то ни было».
Иоганн Шикль продолжал: «Больше чем Моцарту?»
Бетховен ответил: «Когда я в нем нуждался, Моцарта уже не было в живых».
Извещение императорского двора от 14 июня 1824 года несколькими месяцами позже гласило:
«Его императорское величество милостиво разрешает Антонио Сальери после пятидесяти лет верной службы престолу уйти в отставку с сохранением полного жалованья».
На следующий день Бетховен с торжеством заявил племяннику: «Я оказался прав. Сальери оправдан. Он просто нездоров».
Карл ван Бетховен написал в ответ в разговорной тетради своего дяди: «Вне всякого сомнения, весьма нездоров. Император защищает Сальери, стараясь скрыть тот факт, что Габсбурги могли проявить несправедливость в отношении Моцарта, но по всем слухам Сальери продолжает утверждать, что отравил Моцарта».
Бетховен ответил на это взрывом негодования, но через несколько минут спросил своего друга Антона Шиндлера, как чувствует себя Сальери.
Антон Шиндлер написал: «Здоровье Сальери снова ухудшилось. Он совсем невменяем. В бреду он продолжает твердить, что виновен в смерти Моцарта. Видимо, это сущая правда, раз он хочет исповедоваться в своем грехе. Да, видно, каждому уготовано возмездие».
Осень 1824 года. «Альгемайне музикалише цейтунг»:
«К Сальери никого не допускают; двое служителей дежурят при нем днем и ночью».
Бетховенские разговорные тетради. Запись, сделанная в тот же день.
Когда Бетховена попросили написать что-нибудь по случаю годовщины смерти Моцарта, он поинтересовался состоянием здоровья Сальери.
Карл ван Бетховен записал в разговорной тетради своего дяди:
«Людей, которые упорно утверждают, что Сальери – убийца Моцарта, становится все больше».
Его дядя закричал: «Глупец, я спрашиваю о здоровье моего учителя!»
Антон Шиндлер записал в разговорной тетради: «Он сошел с ума. Единственно о чем он твердит, это о Моцарте. Он полон отчаяния».
Апрель 1825 года. «Альгемайне музикалише цейтунг»: «Нашему многоуважаемому Сальери, сколь это ни печально, никак не удается умереть. Его тело подвержено всем старческим немощам и разум покинул его. Говорят даже, что в бреду больного воображения он винит себя в преждевременной кончине Моцарта; в этот вымысел не верит никто, кроме разве самого несчастного больного старика. К сожалению, современникам Моцарта слишком хорошо известно, что непосильная работа и беспорядочная жизнь в компании плохих друзей – вот что сократило его драгоценную жизнь!» Вена. 1 мая 1825 года. Газетное сообщение: «Говорят, что исповедь Сальери хранится в венском церковном архиве».
Вена. Газетное сообщение на следующий день: «Церковь отрицает, что такая исповедь вообще существует».
Вена. 7 мая 1825 года, газетное сообщение: «Сальери скончался. Отдавая дань заслугам маэстро Сальери перед престолом, император распорядился отменить на время траура все музыкальные представления в императорских театрах».
Вена, 1823 год. Газетное сообщение, спустя несколько дней:
«После исповеди и признания священнику разум Сальери помутился и он пытался перерезать себе горло.
Попытка первого императорского капельмейстера покончить с собой не удалась; по приказу императора, его поместили в дом умалишенных».
Ноябрь 1823 года. Бетховенские разговорные тетради.
Друг Бетховена Иоганн Шикль сообщил глухому композитору последние новости, написав в его разговорной тетради: «В конце концов Сальери сознался в том, что отравил Моцарта. В припадке раскаяния он пытался перерезать себе горло, но пока еще жив».
Бетховен написал в ответ: «Я по-прежнему не отказываюсь именовать себя „учеником Сальери“.»
Иоганн Шикль ответил в разговорной тетради: «Пусть так, но могу побиться об заклад, что Сальери сказал правду. Почти все в Вене со мной согласны. Обстоятельства смерти Моцарта служат подтверждением признания Сальери».
Бетховен сердито ответил: «Пустая болтовня! Сальери я обязан больше, чем кому бы то ни было».
Иоганн Шикль продолжал: «Больше чем Моцарту?»
Бетховен ответил: «Когда я в нем нуждался, Моцарта уже не было в живых».
Извещение императорского двора от 14 июня 1824 года несколькими месяцами позже гласило:
«Его императорское величество милостиво разрешает Антонио Сальери после пятидесяти лет верной службы престолу уйти в отставку с сохранением полного жалованья».
На следующий день Бетховен с торжеством заявил племяннику: «Я оказался прав. Сальери оправдан. Он просто нездоров».
Карл ван Бетховен написал в ответ в разговорной тетради своего дяди: «Вне всякого сомнения, весьма нездоров. Император защищает Сальери, стараясь скрыть тот факт, что Габсбурги могли проявить несправедливость в отношении Моцарта, но по всем слухам Сальери продолжает утверждать, что отравил Моцарта».
Бетховен ответил на это взрывом негодования, но через несколько минут спросил своего друга Антона Шиндлера, как чувствует себя Сальери.
Антон Шиндлер написал: «Здоровье Сальери снова ухудшилось. Он совсем невменяем. В бреду он продолжает твердить, что виновен в смерти Моцарта. Видимо, это сущая правда, раз он хочет исповедоваться в своем грехе. Да, видно, каждому уготовано возмездие».
Осень 1824 года. «Альгемайне музикалише цейтунг»:
«К Сальери никого не допускают; двое служителей дежурят при нем днем и ночью».
Бетховенские разговорные тетради. Запись, сделанная в тот же день.
Когда Бетховена попросили написать что-нибудь по случаю годовщины смерти Моцарта, он поинтересовался состоянием здоровья Сальери.
Карл ван Бетховен записал в разговорной тетради своего дяди:
«Людей, которые упорно утверждают, что Сальери – убийца Моцарта, становится все больше».
Его дядя закричал: «Глупец, я спрашиваю о здоровье моего учителя!»
Антон Шиндлер записал в разговорной тетради: «Он сошел с ума. Единственно о чем он твердит, это о Моцарте. Он полон отчаяния».
Апрель 1825 года. «Альгемайне музикалише цейтунг»: «Нашему многоуважаемому Сальери, сколь это ни печально, никак не удается умереть. Его тело подвержено всем старческим немощам и разум покинул его. Говорят даже, что в бреду больного воображения он винит себя в преждевременной кончине Моцарта; в этот вымысел не верит никто, кроме разве самого несчастного больного старика. К сожалению, современникам Моцарта слишком хорошо известно, что непосильная работа и беспорядочная жизнь в компании плохих друзей – вот что сократило его драгоценную жизнь!» Вена. 1 мая 1825 года. Газетное сообщение: «Говорят, что исповедь Сальери хранится в венском церковном архиве».
Вена. Газетное сообщение на следующий день: «Церковь отрицает, что такая исповедь вообще существует».
Вена. 7 мая 1825 года, газетное сообщение: «Сальери скончался. Отдавая дань заслугам маэстро Сальери перед престолом, император распорядился отменить на время траура все музыкальные представления в императорских театрах».
3. Вопрос
«Я, Вольфганг Амадей Моцарт, известный» некогда как чудо-ребенок, а затем как исполнитель и композитор, подозреваю, что меня отравили. С тех самых пор, как в сентябре я вернулся из Праги в Вену после премьеры моей оперы «Милосердие Тита», написанной по заказу императора, я заболел. После ужина у Антонио Сальери, на который я был приглашен, боли сделались столь нестерпимыми, что я едва их сносил. А теперь у меня беспрестанно кружится голова, сегодня я два раза терял сознание, и все мое тело начало опухать. Пальцы на руках так ломит, что я не могу больше играть, но к кому бы я не обращался, высказывая подозрение, что меня отравили, все принимают мои жалобы за плод больного воображения.
Мой ученик и помощник Зюсмайер говорит, что меня терзает страх из-за того, что мне никак не удается закончить реквием; моя жена Констанца полагает, что виной всему тревоги из-за долгов; мой доктор смеется надо мной. И только любимая свояченица Софи, кажется, на моей стороне, но даже и она склонна сомневаться. В ком же мне искать сочувствия? Я в здравом рассудке, но никто не принимает меня всерьез. А меня одолевают страшные предчувствия и терзают мучительные боли. Я осознаю только одно – со мной происходит нечто ужасное.
Неужели все меня покинули?
Джэсон Отис произнес про себя эту тираду, и ему почудилось, что слова эти и впрямь были написаны самим Моцартом, а не являлись плодом его, Джэсона, воображения. Они были криком души композитора, Отис в этом не сомневался. Джэсон невидящим взором глядел на стол красного дерева, за которым он пытался сочинять новый гимн, хотя перед ним не было ни пера, ни бумаги. Может, это он страдает галлюцинациями? Единственными предметами, лежавшими на полированной поверхности его рабочего стола, были два письма, дожидавшиеся его с тех пор, как он вернулся домой в Бостон.
Но слова: «Я, Вольфганг Амадей Моцарт» и все, что за ними следовало, не давали ему покоя. Его друг и учитель музыки престарелый Отто Мюллер, близко знавший Моцарта и Сальери, многое рассказывал ему об обоих композиторах с тех пор, как Джэсон в прошлом году впервые услыхал музыку Моцарта. Венский музыкант, современник Моцарта и Сальери, Мюллер скептически относился к официальной версии о смерти Моцарта. «Многие, – сказал Мюллер Джэсону, – не могут примириться с тем, что могила Моцарта неизвестна, и что тело великого человека бесследно исчезло. Я не перестаю задавать себе вопрос: нет ли тут злого умысла? В Вене мне сказали, что на этот вопрос ответить невозможно. Неужели это так, господин Отис? Будь я моложе…»
Я молод, подумал Джэсон. И полон желания разрешить эту загадку, у меня хватит сил, но достанет ли воли и мужества? Каждый раз, когда перед его мысленным взором проходила цепь событий, приведших к гибели Моцарта, у него возникала непреодолимая потребность расследовать их. Или, возможно, он склонен к преувеличению? Может быть, обостренность его чувств была вызвана страстным желанием стать вторым Моцартом?
Испугавшись, как бы эти размышления не завели его слишком далеко, Джэсон огляделся вокруг, желая вернуться к окружавшей его действительности. Он жил в небольшом кирпичном домике, и комната, в которой он сидел, служила ему одновременно гостиной и музыкальным салоном; в ней размещались фортепьяно, письменный стол и камин.
Чувство неудовлетворенности не оставляло Джэсона. С тех самых пор, как этот вопрос стал его занимать, в голове рождались различные догадки и предположения, его настойчиво тянуло заглянуть в прошлое, проникнуть в жизнь человека, которого больше не было в живых. Возможно, с ним самим происходит нечто сверхъестественное? Какой-то голос настойчиво призывает его к отмщению?
Чтобы отогнать видения прошлого, совсем, казалось, околдовавшие его, Джэсон подошел к окну и стал глядеть на город. Пятьдесят лет назад, еще при жизни Моцарта, здесь в Бостоне началась революция. Однако теперь до этого никому не было дела. Бостон гораздо больше гордился своими недавно замощенными улицами и сточной системой, а также тем, что всюду царили чистота и порядок; лишь в самых бедных кварталах мусор и отбросы по-прежнему сваливали на улицах. Другим достойным упоминания общественным нововведением явилась нумерация домов, уже много лет назад введенная в Вене. Джэсона радовало, что в Бостоне недавно появился и собственный фортепьянный мастер, Джозеф Чикеринг, и отпала нужда заказывать инструмент за границей или в Нью-Йорке. Он смотрел на шпили церквей, в архитектуре которых чувствовалось влияние англичанина Христофора Врена; но, в конце концов, с усмешкой подумал Джэсон, все в Бостоне создавалось старшим поколением, которое тешило себя воспоминаниями о родной Англии и было склонно забывать о тяжком процессе отделения, словно его никогда и не было. И лишь молодые люди, вроде него самого, приветствовали разрыв со Старым Светом.
Но только не с Моцартом. С тех пор как Джэсон познакомился с музыкой этого композитора и невольно сравнил ее со своей собственной, он испытал чувство глубокого разочарования в себе и задался целью побольше узнать об этом человеке. Джэсон взял два письма, лежавшие на столе, и вновь их перечитал. Первое доставило ему радость, второе напугало.
Бостонское Общество Генделя и Гайдна – по его собственному мнению, самое представительное музыкальное общество в Америке, с кривой усмешкой подумал Джэсон, писало:
«Джэсону Отису, эсквайру.
Мы намерены предложить господину Людвигу ван Бетховену написать для нашего Общества ораторию; надеемся, что это предложение будет благосклонно принято господином Бетховеном, поскольку исполнение музыки Обществом Генделя и Гайдна является большой честью для любого композитора. До сих пор мы исполняли лишь оратории господина Генделя и господина Гайдна, которых уже нет в живых. Если вы не изменили своего намерения посетить Вену, Общество доверяет Вам, в знак признания услуг, оказанных Вами Обществу, лично передать этот заказ господину Бетховену».
При том огромном самомнении, которым славится Общество, подумал Джэсон, он должен быть польщен, и все же поручение было нелегким. Отто Мюллер играл для него фортепьянные сонаты Бетховена, как и сонаты Моцарта, и хотя музыка Моцарта глубоко трогала его, мощь и оригинальность бетховенских произведений тоже производили на него огромное впечатление.
Что же касается музыкальных отцов города Бостона, то они имели весьма отдаленное представление об обоих композиторах; Бетховен заинтересовал их лишь постольку, поскольку он мог прославить Общество. Члены Общества отличались полным отсутствием слуха; они даже не замечали, когда Джэсон заимствовал что-нибудь у других композиторов, вещь, правда, вполне обычная. И все же, если он решится ехать, неплохо будет, если они оплатят хотя бы часть его расходов на поездку в Вену.
Письмо от Отто Мюллера оказалось совсем иного рода. Джэсон перечитал его вслух, стараясь вникнуть в его ужасный смысл.
«Дорогой господин Отис, то, о чем мы столько раз говорили, кажется, свершилось. Вот что написал мне из Вены мой брат:
„По городу ходит много слухов, будто Сальери признался в отравлении Моцарта и будто бы он исповедовался в этом священнику, а после, осознав чудовищность своего преступления, сошел с ума и пытался перерезать себе горло, после чего его заключили в дом умалишенных.
Итак, подтверждается то, что мы подозревали многие годы. Ты помнишь, дорогой брат, как сразу после смерти нашего любимого Моцарта мы не переставали удивляться обстоятельствам, при которых она произошла, внезапности этой смерти, случившейся в тот самый момент, когда благодаря широкому признанию ‘Волшебной флейты’ его денежные дела и будущее прояснились, и более всего поражались мы, что никто не провожал гроб до кладбища, и тому, что тело таинственным образом исчезло, словно необходимо было уничтожить все улики совершенного преступления.
Все это было достаточно странно. Но никто из нас не осмелился в то время высказать свои подозрения из страха оскорбить высоких особ, и даже сейчас, несмотря на признание Сальери, обсуждать это дело публично считается небезопасным. Каждый предпочитает избегать этой темы, ибо Моцарт после смерти сделался идолом венской публики.
Если бы не мой преклонный возраст и отсутствие сил, я бы занялся изучением этого дела“.
Итак, Вы видите, дорогой господин Отис, мы с Вами не одиноки в своих сомнениях», – заключил Отто Мюллер.
Часы показывали половину двенадцатого. Если поспешить, он успеет побеседовать с Мюллером до его послеобеденного сна. Они бросили тело Моцарта в общую могилу, с горечью подумал Джэсон, и он обязан заняться расследованием этого преступления. Теперь он уже не сомневался, что слова, рожденные его воображением несколько минут назад, соответствовали действительности.
Карета, которая везла его к Бикен Хилл в это зимнее утро, казалось, тащится черепашьим шагом, и Джэсона удивляло, куда смотрит кучер – несколько раз они чуть не угодили в канаву.
Мюллер поджидал его; престарелый музыкант отложил ради этого визита свой послеобеденный отдых. Дом Мюллера представлялся Джэсону неким оазисом, хотя и находился в центре Бостона, а его просторный музыкальный салон служил живым напоминанием о Вене. Когда бы Джэсон не оказывался в стенах этого салона, у него неизменно пробуждалось желание посетить Вену, город, который в его представлении был неразрывно связан с именем Моцарта.
Каждый визит к Мюллеру являлся для Джэсона своего рода паломничеством. Ему нравилась обстановка салона: клавикорды, клавесин, фортепьяно и орган, оглашавший комнату мощными звуками. В Бостоне, размышлял Джэсон, считалось, что чрезмерная элегантность свидетельствует о недостатке добродетели, а роскошь рассматривалась как признак аристократизма, простота же говорила о демократичности; но Джэсона всегда восхищали дорогие гобелены и тяжелые драпировки в доме Мюллера, ярко-красные, как и обивка стульев; все это напоминало дворец Гофбург, где некогда играл Мюллер, и то прошлое, с которым старый музыкант был связан столь тесными узами.
Мюллер зажег свечи (небо неожиданно нахмурилось) и поставил подсвечник на изящный, украшенный замысловатой резьбой дубовый столик.
– Нам нужно о многом поговорить, – сказал он. – Хотите прочесть письмо моего брата?
– Нет, господин Мюллер, я вам и так верю.
– Напрасно. – Мюллер вынул серебряную табакерку, взял щепотку табаку и подал Джэсону письмо брата. – В таких делах не следует никому верить на слово.
Мюллер любил назидательный тон. В память о прошлом он носил старомодный белый парик и длиннополый камзол с серебряными пуговицами. В свои семьдесят четыре года он был по-прежнему полон энергии. Ему доставляло удовольствие говорить: «Я родился в тот самый год, когда умер старик Себастьян Бах, в тысяча семьсот пятидесятом». Отто Мюллер считал себя одновременно музыковедом, учителем музыки, композитором, дирижером и исполнителем. Он гордился своим умением играть на фортепьяно, скрипке, органе, клавесине, клавикордах, кларнете и гобое. В Северной Америке он был единственным гобоистом, любил он напоминать Джэсону, и, по его мнению, единственным профессиональным музыкантом в Бостоне.
Отвислые щеки Мюллера и его резко обозначенные морщины казались Джэсону своего рода следами почетных заслуг, и хотя приземистая отяжелевшая фигура музыканта теперь окончательно сгорбилась и с каждым годом словно все больше клонилась к земле, но, садясь за фортепьяно, Мюллер распрямлялся, а его голубые глаза загорались прежним огнем.
Однако сейчас, когда Джэсон читал письмо его брата, Мюллер выглядел опечаленным и постаревшим.
Джэсон закончил читать, и у него сразу возникло множество вопросов, требовавших ответа. Ему почудилось, что Сальери в бреду больного воображения призывает кого-то на помощь. И кто знает, может, в этом крике души кроется правда? Во всяком случае, Сальери – низкая и подлая душонка, в этом Джэсон больше не сомневался.
– Я не в состоянии ответить на ваши вопросы, – сказал Мюллер. – Искать ответ нужно где-то в другом месте, возможно, в Вене, в Нью-Йорке или в Англии.
Даже если он и найдет на них ответ, получит ли он удовлетворение, усомнился Джэсон.
– Какую бы вы хотели послушать музыку? – неожиданно спросил Мюллер.
Они строго придерживались этого ритуала всякий раз, когда Джэсон приходил брать у старика уроки композиции.
– Любую сонату для фортепьяно Моцарта, – ответил Джэсон.
Сей ритуал стал им так же дорог, как и сама музыка. И когда Мюллер, прихрамывая, заковылял к фортепьяно, Джэсону представилось, что, будь Моцарт сейчас жив, он, должно быть, ковылял бы точно так же. Мысли Джэсона вернулись к тому времени, когда он впервые познакомился с музыкой Моцарта и полюбил ее.
Все началось с ряда взаимосвязанных обстоятельств, которые заинтересовали Джэсона, как и последовавшие за ними события, укрепившие его предположение, что Моцарт мог быть отравлен.
Год назад, в один из воскресных дней, во время церковной службы, когда Джэсон раздумывал над тем, разумно ли заниматься сочинением духовной музыки, если никто не изъявляет желания ее исполнять, к нему подошел профессор Элиша Уитни, музыкальный директор Общества Генделя и Гайдна.
Профессор вместе с Джэсоном вышел из церкви – нового великолепного здания из красного кирпича, – чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. Музыкальный директор передвигался с трудом и всем своим видом напоминал маленькую старую черепаху; выйдя на яркое солнце, он зажмурился – его глаза, уставшие от чтения пожелтевших партитур, видимо, не выдерживали солнечного света. Но когда он задал Джэсону вопрос, взгляд его несколько оживился.
– Вы занимаетесь музыкой, я полагаю, в часы досуга?
– Да, сэр.
– Вы поступаете мудро. Надеяться на то, что музыка прокормит – неразумно. Я рад, что вы не теряли времени даром. Собрание духовной музыки, представленное вами Обществу, говорит о вашем трудолюбии.
Джэсон вспомнил о Деборе, его отсутствие в условленный час в воскресенье могло ее рассердить. У нее такой вспыльчивый, вздорный характер. Сослаться на болезнь ему не удастся, потому что она видела его в церкви.
Дряхлый профессор был слишком увлечен собой, чтобы приметить обеспокоенный вид собеседника.
Вы сумели выразить в вашей музыке глубокую преданность вере. Ваши гимны весьма гармоничны и славят пнищи спасителя.
– Благодарю вас, сэр.
– Вам также удалось умело избежать всяких модных влияний и излишних нововведений, вы сумели приноровиться к вкусу публики.
– Значит, вы одобряете мои сочинения, профессор?
– Несомненно. Они лишены фривольности и одновременно изобилуют свежими мелодиями.
Иначе и быть не может, ликовал Джэсон. Начав сочинять собственную церковную музыку, он в поисках мелодий обратился к самым лучшим источникам. Он использовал для своих произведений духовную музыку Генделя и Гайдна, и поэтому не сомневался, что построение его гимнов безупречно. Он надеялся, что никто не сумеет распознать его заимствований, поскольку церковная музыка этих композиторов публично в Бостоне никогда не исполнялась.
– Я прекрасно разбираюсь в человеческих характерах, – вещал Элиша Уитни. – Ваши сочинения свидетельствуют о том, что вы не только даровитый музыкант, но и настоящий джентльмен.
– Я польщен столь лестным мнением oбo мне, сэр.
– Не только о вас, но и о вашей музыке. Вам не следует забрасывать композицию, молодой человек.
– Могу ли я надеяться, что вы исполните один из моих гимнов, профессор?
Как доброго друга Элиша Уитни подхватил Джэсона под руку и увлек за угол церкви, дабы избавиться от ненужных свидетелей, и там изрек:
– Я найду лучшее применение вашей музыке. Я хочу порекомендовать ваше собрание духовных мелодий к публикации под таким названием: «Собрание церковной музыки бостонского Общества Генделя и Гайдна».
– Вы хотите издать все гимны, что я передал Обществу? – изумился Джэсон.
– Да. Но без имени. Дабы члены нашего Общества могли проявить беспристрастность в суждении. – В этот момент Джэсон увидел Дебору – она отъезжала в экипаже, запряженном парой. Джэсон устремил на директора вопрошающий взгляд.
– И что же, мне ничего не заплатят?
– Помилуйте! Если нам удастся продать это Собрание церковной музыки всем прихожанам наших трех церквей, вы сможете рассчитывать по меньшей мере на пятьсот долларов в год.
– Под чьим же именем выйдет Собрание?
– Под именем Общества. В конце концов, вы видный банковский служащий и не пожелаете, чтобы вас считали простым сочинителем.
В банке он всего-навсего кассир, но, возможно, в словах профессора есть доля правды, подумал Джэсон.
Мой ученик и помощник Зюсмайер говорит, что меня терзает страх из-за того, что мне никак не удается закончить реквием; моя жена Констанца полагает, что виной всему тревоги из-за долгов; мой доктор смеется надо мной. И только любимая свояченица Софи, кажется, на моей стороне, но даже и она склонна сомневаться. В ком же мне искать сочувствия? Я в здравом рассудке, но никто не принимает меня всерьез. А меня одолевают страшные предчувствия и терзают мучительные боли. Я осознаю только одно – со мной происходит нечто ужасное.
Неужели все меня покинули?
Джэсон Отис произнес про себя эту тираду, и ему почудилось, что слова эти и впрямь были написаны самим Моцартом, а не являлись плодом его, Джэсона, воображения. Они были криком души композитора, Отис в этом не сомневался. Джэсон невидящим взором глядел на стол красного дерева, за которым он пытался сочинять новый гимн, хотя перед ним не было ни пера, ни бумаги. Может, это он страдает галлюцинациями? Единственными предметами, лежавшими на полированной поверхности его рабочего стола, были два письма, дожидавшиеся его с тех пор, как он вернулся домой в Бостон.
Но слова: «Я, Вольфганг Амадей Моцарт» и все, что за ними следовало, не давали ему покоя. Его друг и учитель музыки престарелый Отто Мюллер, близко знавший Моцарта и Сальери, многое рассказывал ему об обоих композиторах с тех пор, как Джэсон в прошлом году впервые услыхал музыку Моцарта. Венский музыкант, современник Моцарта и Сальери, Мюллер скептически относился к официальной версии о смерти Моцарта. «Многие, – сказал Мюллер Джэсону, – не могут примириться с тем, что могила Моцарта неизвестна, и что тело великого человека бесследно исчезло. Я не перестаю задавать себе вопрос: нет ли тут злого умысла? В Вене мне сказали, что на этот вопрос ответить невозможно. Неужели это так, господин Отис? Будь я моложе…»
Я молод, подумал Джэсон. И полон желания разрешить эту загадку, у меня хватит сил, но достанет ли воли и мужества? Каждый раз, когда перед его мысленным взором проходила цепь событий, приведших к гибели Моцарта, у него возникала непреодолимая потребность расследовать их. Или, возможно, он склонен к преувеличению? Может быть, обостренность его чувств была вызвана страстным желанием стать вторым Моцартом?
Испугавшись, как бы эти размышления не завели его слишком далеко, Джэсон огляделся вокруг, желая вернуться к окружавшей его действительности. Он жил в небольшом кирпичном домике, и комната, в которой он сидел, служила ему одновременно гостиной и музыкальным салоном; в ней размещались фортепьяно, письменный стол и камин.
Чувство неудовлетворенности не оставляло Джэсона. С тех самых пор, как этот вопрос стал его занимать, в голове рождались различные догадки и предположения, его настойчиво тянуло заглянуть в прошлое, проникнуть в жизнь человека, которого больше не было в живых. Возможно, с ним самим происходит нечто сверхъестественное? Какой-то голос настойчиво призывает его к отмщению?
Чтобы отогнать видения прошлого, совсем, казалось, околдовавшие его, Джэсон подошел к окну и стал глядеть на город. Пятьдесят лет назад, еще при жизни Моцарта, здесь в Бостоне началась революция. Однако теперь до этого никому не было дела. Бостон гораздо больше гордился своими недавно замощенными улицами и сточной системой, а также тем, что всюду царили чистота и порядок; лишь в самых бедных кварталах мусор и отбросы по-прежнему сваливали на улицах. Другим достойным упоминания общественным нововведением явилась нумерация домов, уже много лет назад введенная в Вене. Джэсона радовало, что в Бостоне недавно появился и собственный фортепьянный мастер, Джозеф Чикеринг, и отпала нужда заказывать инструмент за границей или в Нью-Йорке. Он смотрел на шпили церквей, в архитектуре которых чувствовалось влияние англичанина Христофора Врена; но, в конце концов, с усмешкой подумал Джэсон, все в Бостоне создавалось старшим поколением, которое тешило себя воспоминаниями о родной Англии и было склонно забывать о тяжком процессе отделения, словно его никогда и не было. И лишь молодые люди, вроде него самого, приветствовали разрыв со Старым Светом.
Но только не с Моцартом. С тех пор как Джэсон познакомился с музыкой этого композитора и невольно сравнил ее со своей собственной, он испытал чувство глубокого разочарования в себе и задался целью побольше узнать об этом человеке. Джэсон взял два письма, лежавшие на столе, и вновь их перечитал. Первое доставило ему радость, второе напугало.
Бостонское Общество Генделя и Гайдна – по его собственному мнению, самое представительное музыкальное общество в Америке, с кривой усмешкой подумал Джэсон, писало:
«Джэсону Отису, эсквайру.
Мы намерены предложить господину Людвигу ван Бетховену написать для нашего Общества ораторию; надеемся, что это предложение будет благосклонно принято господином Бетховеном, поскольку исполнение музыки Обществом Генделя и Гайдна является большой честью для любого композитора. До сих пор мы исполняли лишь оратории господина Генделя и господина Гайдна, которых уже нет в живых. Если вы не изменили своего намерения посетить Вену, Общество доверяет Вам, в знак признания услуг, оказанных Вами Обществу, лично передать этот заказ господину Бетховену».
При том огромном самомнении, которым славится Общество, подумал Джэсон, он должен быть польщен, и все же поручение было нелегким. Отто Мюллер играл для него фортепьянные сонаты Бетховена, как и сонаты Моцарта, и хотя музыка Моцарта глубоко трогала его, мощь и оригинальность бетховенских произведений тоже производили на него огромное впечатление.
Что же касается музыкальных отцов города Бостона, то они имели весьма отдаленное представление об обоих композиторах; Бетховен заинтересовал их лишь постольку, поскольку он мог прославить Общество. Члены Общества отличались полным отсутствием слуха; они даже не замечали, когда Джэсон заимствовал что-нибудь у других композиторов, вещь, правда, вполне обычная. И все же, если он решится ехать, неплохо будет, если они оплатят хотя бы часть его расходов на поездку в Вену.
Письмо от Отто Мюллера оказалось совсем иного рода. Джэсон перечитал его вслух, стараясь вникнуть в его ужасный смысл.
«Дорогой господин Отис, то, о чем мы столько раз говорили, кажется, свершилось. Вот что написал мне из Вены мой брат:
„По городу ходит много слухов, будто Сальери признался в отравлении Моцарта и будто бы он исповедовался в этом священнику, а после, осознав чудовищность своего преступления, сошел с ума и пытался перерезать себе горло, после чего его заключили в дом умалишенных.
Итак, подтверждается то, что мы подозревали многие годы. Ты помнишь, дорогой брат, как сразу после смерти нашего любимого Моцарта мы не переставали удивляться обстоятельствам, при которых она произошла, внезапности этой смерти, случившейся в тот самый момент, когда благодаря широкому признанию ‘Волшебной флейты’ его денежные дела и будущее прояснились, и более всего поражались мы, что никто не провожал гроб до кладбища, и тому, что тело таинственным образом исчезло, словно необходимо было уничтожить все улики совершенного преступления.
Все это было достаточно странно. Но никто из нас не осмелился в то время высказать свои подозрения из страха оскорбить высоких особ, и даже сейчас, несмотря на признание Сальери, обсуждать это дело публично считается небезопасным. Каждый предпочитает избегать этой темы, ибо Моцарт после смерти сделался идолом венской публики.
Если бы не мой преклонный возраст и отсутствие сил, я бы занялся изучением этого дела“.
Итак, Вы видите, дорогой господин Отис, мы с Вами не одиноки в своих сомнениях», – заключил Отто Мюллер.
Часы показывали половину двенадцатого. Если поспешить, он успеет побеседовать с Мюллером до его послеобеденного сна. Они бросили тело Моцарта в общую могилу, с горечью подумал Джэсон, и он обязан заняться расследованием этого преступления. Теперь он уже не сомневался, что слова, рожденные его воображением несколько минут назад, соответствовали действительности.
Карета, которая везла его к Бикен Хилл в это зимнее утро, казалось, тащится черепашьим шагом, и Джэсона удивляло, куда смотрит кучер – несколько раз они чуть не угодили в канаву.
Мюллер поджидал его; престарелый музыкант отложил ради этого визита свой послеобеденный отдых. Дом Мюллера представлялся Джэсону неким оазисом, хотя и находился в центре Бостона, а его просторный музыкальный салон служил живым напоминанием о Вене. Когда бы Джэсон не оказывался в стенах этого салона, у него неизменно пробуждалось желание посетить Вену, город, который в его представлении был неразрывно связан с именем Моцарта.
Каждый визит к Мюллеру являлся для Джэсона своего рода паломничеством. Ему нравилась обстановка салона: клавикорды, клавесин, фортепьяно и орган, оглашавший комнату мощными звуками. В Бостоне, размышлял Джэсон, считалось, что чрезмерная элегантность свидетельствует о недостатке добродетели, а роскошь рассматривалась как признак аристократизма, простота же говорила о демократичности; но Джэсона всегда восхищали дорогие гобелены и тяжелые драпировки в доме Мюллера, ярко-красные, как и обивка стульев; все это напоминало дворец Гофбург, где некогда играл Мюллер, и то прошлое, с которым старый музыкант был связан столь тесными узами.
Мюллер зажег свечи (небо неожиданно нахмурилось) и поставил подсвечник на изящный, украшенный замысловатой резьбой дубовый столик.
– Нам нужно о многом поговорить, – сказал он. – Хотите прочесть письмо моего брата?
– Нет, господин Мюллер, я вам и так верю.
– Напрасно. – Мюллер вынул серебряную табакерку, взял щепотку табаку и подал Джэсону письмо брата. – В таких делах не следует никому верить на слово.
Мюллер любил назидательный тон. В память о прошлом он носил старомодный белый парик и длиннополый камзол с серебряными пуговицами. В свои семьдесят четыре года он был по-прежнему полон энергии. Ему доставляло удовольствие говорить: «Я родился в тот самый год, когда умер старик Себастьян Бах, в тысяча семьсот пятидесятом». Отто Мюллер считал себя одновременно музыковедом, учителем музыки, композитором, дирижером и исполнителем. Он гордился своим умением играть на фортепьяно, скрипке, органе, клавесине, клавикордах, кларнете и гобое. В Северной Америке он был единственным гобоистом, любил он напоминать Джэсону, и, по его мнению, единственным профессиональным музыкантом в Бостоне.
Отвислые щеки Мюллера и его резко обозначенные морщины казались Джэсону своего рода следами почетных заслуг, и хотя приземистая отяжелевшая фигура музыканта теперь окончательно сгорбилась и с каждым годом словно все больше клонилась к земле, но, садясь за фортепьяно, Мюллер распрямлялся, а его голубые глаза загорались прежним огнем.
Однако сейчас, когда Джэсон читал письмо его брата, Мюллер выглядел опечаленным и постаревшим.
Джэсон закончил читать, и у него сразу возникло множество вопросов, требовавших ответа. Ему почудилось, что Сальери в бреду больного воображения призывает кого-то на помощь. И кто знает, может, в этом крике души кроется правда? Во всяком случае, Сальери – низкая и подлая душонка, в этом Джэсон больше не сомневался.
– Я не в состоянии ответить на ваши вопросы, – сказал Мюллер. – Искать ответ нужно где-то в другом месте, возможно, в Вене, в Нью-Йорке или в Англии.
Даже если он и найдет на них ответ, получит ли он удовлетворение, усомнился Джэсон.
– Какую бы вы хотели послушать музыку? – неожиданно спросил Мюллер.
Они строго придерживались этого ритуала всякий раз, когда Джэсон приходил брать у старика уроки композиции.
– Любую сонату для фортепьяно Моцарта, – ответил Джэсон.
Сей ритуал стал им так же дорог, как и сама музыка. И когда Мюллер, прихрамывая, заковылял к фортепьяно, Джэсону представилось, что, будь Моцарт сейчас жив, он, должно быть, ковылял бы точно так же. Мысли Джэсона вернулись к тому времени, когда он впервые познакомился с музыкой Моцарта и полюбил ее.
Все началось с ряда взаимосвязанных обстоятельств, которые заинтересовали Джэсона, как и последовавшие за ними события, укрепившие его предположение, что Моцарт мог быть отравлен.
Год назад, в один из воскресных дней, во время церковной службы, когда Джэсон раздумывал над тем, разумно ли заниматься сочинением духовной музыки, если никто не изъявляет желания ее исполнять, к нему подошел профессор Элиша Уитни, музыкальный директор Общества Генделя и Гайдна.
Профессор вместе с Джэсоном вышел из церкви – нового великолепного здания из красного кирпича, – чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. Музыкальный директор передвигался с трудом и всем своим видом напоминал маленькую старую черепаху; выйдя на яркое солнце, он зажмурился – его глаза, уставшие от чтения пожелтевших партитур, видимо, не выдерживали солнечного света. Но когда он задал Джэсону вопрос, взгляд его несколько оживился.
– Вы занимаетесь музыкой, я полагаю, в часы досуга?
– Да, сэр.
– Вы поступаете мудро. Надеяться на то, что музыка прокормит – неразумно. Я рад, что вы не теряли времени даром. Собрание духовной музыки, представленное вами Обществу, говорит о вашем трудолюбии.
Джэсон вспомнил о Деборе, его отсутствие в условленный час в воскресенье могло ее рассердить. У нее такой вспыльчивый, вздорный характер. Сослаться на болезнь ему не удастся, потому что она видела его в церкви.
Дряхлый профессор был слишком увлечен собой, чтобы приметить обеспокоенный вид собеседника.
Вы сумели выразить в вашей музыке глубокую преданность вере. Ваши гимны весьма гармоничны и славят пнищи спасителя.
– Благодарю вас, сэр.
– Вам также удалось умело избежать всяких модных влияний и излишних нововведений, вы сумели приноровиться к вкусу публики.
– Значит, вы одобряете мои сочинения, профессор?
– Несомненно. Они лишены фривольности и одновременно изобилуют свежими мелодиями.
Иначе и быть не может, ликовал Джэсон. Начав сочинять собственную церковную музыку, он в поисках мелодий обратился к самым лучшим источникам. Он использовал для своих произведений духовную музыку Генделя и Гайдна, и поэтому не сомневался, что построение его гимнов безупречно. Он надеялся, что никто не сумеет распознать его заимствований, поскольку церковная музыка этих композиторов публично в Бостоне никогда не исполнялась.
– Я прекрасно разбираюсь в человеческих характерах, – вещал Элиша Уитни. – Ваши сочинения свидетельствуют о том, что вы не только даровитый музыкант, но и настоящий джентльмен.
– Я польщен столь лестным мнением oбo мне, сэр.
– Не только о вас, но и о вашей музыке. Вам не следует забрасывать композицию, молодой человек.
– Могу ли я надеяться, что вы исполните один из моих гимнов, профессор?
Как доброго друга Элиша Уитни подхватил Джэсона под руку и увлек за угол церкви, дабы избавиться от ненужных свидетелей, и там изрек:
– Я найду лучшее применение вашей музыке. Я хочу порекомендовать ваше собрание духовных мелодий к публикации под таким названием: «Собрание церковной музыки бостонского Общества Генделя и Гайдна».
– Вы хотите издать все гимны, что я передал Обществу? – изумился Джэсон.
– Да. Но без имени. Дабы члены нашего Общества могли проявить беспристрастность в суждении. – В этот момент Джэсон увидел Дебору – она отъезжала в экипаже, запряженном парой. Джэсон устремил на директора вопрошающий взгляд.
– И что же, мне ничего не заплатят?
– Помилуйте! Если нам удастся продать это Собрание церковной музыки всем прихожанам наших трех церквей, вы сможете рассчитывать по меньшей мере на пятьсот долларов в год.
– Под чьим же именем выйдет Собрание?
– Под именем Общества. В конце концов, вы видный банковский служащий и не пожелаете, чтобы вас считали простым сочинителем.
В банке он всего-навсего кассир, но, возможно, в словах профессора есть доля правды, подумал Джэсон.