На вокзале сидит, пьет пиво. Подходит, любезно улыбаясь, господин.
   – Мы с вами, кажется, встречались?
   – Как же! Вместе из Челябинска шли по этапу! Я вас сразу узнал. (Господин отшатнулся, тот ему вдогонку.) За кражу часов сидели, вместе крали. Хорошо помню: стенные часы были… с боем…
 
   Читал он «Новое время», имена запоминал, а события перерабатывал самым фантастическим образом. В конце девяностых годов Россия заняла китайскую гавань Порт-Артур.
   Иван Иванович рассказывал:
   – Салисб-Юри того не знал и послал из Англии Камбона, чтобы занял. Приехал. Ему навстречу адмирал Скрыдлов. «Что вам угодно?» – «Видите ли, вот… Порт-Артур… Мы приехали…» – «Ах, вы приехали?..» Тр-рах! «Ой, больно». – «Больно? Затем и бьют, чтоб было больно…» Тр-рах!!. «Ваш – вон он, видите, на той стороне: Вей-хай-вей! А это наше!» – «Тогда извините, пожалуйста, мы не знали. Прощайте!» – «До свидания!» Поплыли. Скрыдлов поглядел. «Ну-ка, малый, заряди-ка пушечку…» Бах!! Корабли кувырк!.. Салисб-Юри в Лондоне ждет, беспокоится. Телеграмму в Порт-Артур: «Приехали? Салисб-Юри». – «Были тут… какие-то! Скрыдлов». – «Где ж они? Салисб-Юри». – «Потопли. Скрыдлов».
   И хохочет торжествующе.
 
   Его племянник окончил курс врачом в Московском университете. Сестра Ивана Ивановича с торжеством принесла ему показать диплом, полученный ее сыном. Иван Иванович посмотрел и вдруг объявил:
   – Этот диплом подложный. Борис его сам написал.
   – Ну что ты говоришь! Как же подложный? Видишь подпись: «Декан медицинского факультета Д. Зернов».
   – Я его знаю: это почтальон со Смоленского рынка.
   – Видишь и другие подписи: профессор Остроумов, профессор Шервинский…
   – Довольно! Пойди на Большую Царицынскую, справься в казенном винном складе: это все – сторожа склада. Борьку за этот самый диплом в Хамовнической полицейской части выпороли.
   – Как это выпороли? Прежде всего, не имеют права выпороть. Он дворянин, закон запрещает.
   – Ничего закон не запрещает. Нет такого закона.
   – Я тебе отыщу, покажу. Есть специальная статья…
   – Довольно! Вот по этой самой специальной статье и выпороли.

5. Фирма

   В 1899 году в иллюстрированном еженедельнике «Нива» печатался новый роман Льва Толстого «Воскресение». Везде только о нем и говорили. Возвращался я в Петербург в спальном вагоне третьего класса. Среди трех спутников – старик купец в высоких сапогах, в пиджаке. Заговорили о романе. Купец:
   – Плохо, плохо! Я «Ниву» получаю, читаю, – очень плохо! Как раньше-то писал! «Казаки»! «Анна Каренина»! «Война и мир»! Вот это было дело! А теперь!.. Нет, устарел! На чердак пора ему. Куда старую мебель убирают… Что же это, скажите, пожалуйста: князь, человек живет в почете, имеет звание, человек, можно сказать, вращается, – и вдруг на этакой швали жениться! Какая же она ему пара, позвольте спросить? И у кого таких девчонок не было? Кто не грешен? И у вас, наверное, десять таких было, и у меня, может, двадцать. И на каждой жениться!.. Нет, на чердак, на чердак пора! Плохо! Потому только все и читают, что подписано: «граф». Фирма!

6. Супруги
(Пунктирный портрет)

   Муж
   – Писатель?! Очень, очень рад! Благословляю грозу, загнавшую вас под мой убогий кров! Люблю писателей, ученых! Я сам кавалерист!
 
   – «Зе воркс оф Шакеспеаре»… Шекспир! Гулять идете и то книжку с собой берете, да еще на английском языке! По-английски могут понимать только очень умные люди… Но вот что: барометр еще с утра сильно упал. Как же вы, несмотря на это, пошли в такую далекую прогулку?
   – У меня нет барометра.
   – Нет барометра?.. Гм! Английский язык знаете, а барометра нету?
 
   – Пианино – не так чтобы из Художественного театра, но все-таки ничего, играть можно.
 
   – (О Шаляпине.) Прилично поет.
 
   Жена
   – С нами из Минеральных Вод ехал в вагоне один… Как его? Персидский, кажется, консул… Вообще, из Турции.
 
   – Никогда не следует спрашивать женщину о годах. Важно, какою она сама себя чувствует. Если чувствует себя тридцатилетней, то и может сказать, что ей тридцать лет.
   – Ну да, это еще один король французский сказал: «Лета – с’э муа»[3].
 
   – Страданья необходимы человеку. Они воспитывают его, облагораживают его душу.
   – Да, да! И французы то же самое говорят: pour être belle, il faut souffrir[4].
 
   – Мы с мужем объяснились в любви, совсем как Кити и Левин в «Анне Карениной». Только те много разных букв писали, пока столковались, а мы сразу друг друга поняли. Он всего три буквы написал: «я В. л.». А я ему в ответ четыре: «и я В. л.».
 
   – Никогда я не могла понять, как это люди верят во всякие предрассудки. Ну, я понимаю: тринадцать человек за столом, три свечи, заяц перебежал дорогу… А всякие там предрассудки… Не понимаю.

7. Парикмахер по собачьей части

   – Я, как вам сказать? Извините меня за это выражение, – парикмахер по собачьей части. В деревне так если скажешь, – засмеют, а в Петербурге можно на этом хорошие дела делать. Вот я, например. Как видите, милостыни не прошу, не ворую, не граблю, а живу – благодарение богу! Кабы еще водочкой не займался, у меня бы теперь вот этакий дом был. Рублей полтораста в месяц смело вырабатываю… Бывает ли, что кусают? Нет, меня не кусают, я понимаю их характер. Недавно приходит ко мне господин.
   «Это вы, голубчик, в газетах публикуетесь? Нужно остричь моего пуделя, только заранее предупреждаю: он никого к себе не подпускает. Если искусает, я не отвечаю». – «Ничего, не извольте беспокоиться».
   Пришел. Злющая собака. Даже горничная, которая ее кормит, – и та боится.
   «Дайте мне, говорю, мокрое полотенце. Да не найдется ли у вас комната отдельная, чтоб никто мне не мешал?»
   Заперли пуделя в комнату. Взял я полотенце, разом открыл дверь, вошел, да строго так: «Что тут за шум?» Да как ахну полотенцем мокрым по стене! Пудель очень даже этому удивился. Подошел я к нему и начал машинкой стричь. А он все сидит и удивляется. Горничной интересно было, стала в замочную скважину глядеть. Пудель оскалил зубы, зарычал. «Кто это там? – говорю кротким голосом. – Не мешайте, пожалуйста».
   И остриг. Пять целковых получил за это дело… Никогда не нужно бить собаку, чтобы, например, отучить гадить, – особенно плеткой. Всего больше собака боится – шуму. Скольких я отучил! Нужно бить по полу мокрым полотенцем или клеенкой, а собаку носом тыкать, куда следует. В один раз отвыкнет.
   Да! Много случается видеть!.. Графиня одна уезжала на лето за границу и мне свою болонку оставила на содержание. И нужно же: сегодня графиня приехала, а собачонка за день до того сдохла. Старая собачонка, паршивая, – вы бы ее за три сажени обошли кругом. Принес я ее, дохлую. И что же вы думаете? Графиня этому дохлому псу начала лапки целовать. Сама плачет, заливается. Вижу, тут можно делов наделать. Послюнявил потихоньку палец себе, намочил глаза. Стою, всхлипываю: «Уж как жалко! Какая аккуратная была собачка, до чего чувствительная! Как будто у самого меня дите померло!» Она заливается, а я стою, нос себе утираю да рожи строю. «Ваше сиятельство! Уж не говорите! До чего мне даже тяжело, – что же вам-то!» Она говорит: «Можете вы с нее лапочку снять, чучельнику отдать, чтоб хоть лапочка мне осталась на память?» – «Это, – я говорю, – можно». – «И потом, я хочу ее похоронить. Можете вы это взять на себя? Только чтоб я сама не видела, а то у меня сердце, говорит, разорвется на части». – «Это тоже можно. Не мое это, собственно, дело, но для вас… Опять же и для собачки, – потому уж очень я ее полюбил… Можно будет, не извольте беспокоиться!» – «Гробик чтобы обить голубым атласом… Сколько все это будет стоить?» – «Десять рублей чучельнику, три рубля чухонцу, чтоб отвез гробик, – здесь, в Петербурге, нельзя. Ну, гробик, чтобы был вполне приличный, все прочее – рублей пятнадцать…» А сам думаю: «Дай ты мне, дура, в морду за мое замечательное нахальство!» – «Ну, говорит, вот вам тридцать пять рублей».
   Я собачонку в мешок и, конечно, на пустыре забросил, а деньги в карман. Вот какие бывают графини! Прислуга умирай у нее, ей дела не будет – убирайся в больницу! А для паршивой собачонки что готова делать!.. Вот я вам теперь объяснил всю дурость Петербурга.

III

1. Ночью

   Начало июля. Полная луна. Черные тени от деревьев и строений на травке двора. Сухо серебрится даль.
   Близ запертого на ночь крыльца барского дома сидел черный пес Цыган и надрывно выл. Перестанет на минутку, прислушается, начнет лаять и кончает жалующимся воем.
   В окне дома зажегся огонек. Раскрылось окно, высунулась седая голова Федора Федоровича. Он крикнул сердито:
   – Пошел ты! Цыган!
   Молчание.
   – Цы-ыган!
   Было тихо. Окно медленно закрылось.
   Цыган вдруг завыл громко, во весь голос, как будто вспомнил что-то очень горькое. И выл, выл, звал и искал кого-то тоскующим воем.
   Дверь крыльца раскрылась. На двор вышел Федор Федорович в халате, с палочкой; за ним гимназист Боря. Федор Федорович жалким, заискивающим тоном говорил сыну:
   – Знаешь… что это? Посмотри-ка… Собака тут воет. Так странно!
   Боря ответил хриплым от сна голосом:
   – Не пожар ли где-нибудь?.. Нет, зарева не видно. Чего это он? Цыган!
   Цыган, виляя хвостом, подошел.
   – Болен, должно быть, – сказал Федор Федорович. – Нет, нос холодный, изо рту не пахнет… – И, помолчав, прибавил со стыдящеюся улыбкою: – А ведь это, говорят, дурная примета, когда собака воет. К покойнику.
   – Другие собаки ушли с работниками на ночное, к стогам, а Цыган тут остался. Вот он и воет.
   – А другие собаки с работниками ушли?
   – Они всегда с работниками на ночь уходят. А Цыган тут случайно остался. – Боря зевнул, поежился от холода. – Ну, я спать пойду.
   И ушел. Федор Федорович тоскливо огляделся. Цыган снова завыл. Маленькое окошечко около крыльца открылось, выглянула старуха няня Матрена Михайловна.
   – Барин, вы это?
   Федор Федорович обрадовался.
   – Это ты, Матрена Михайловна! Вот тут всё… Так странно! Собака воет.
   – Я вот тоже все лежу, слушаю. Думаю: с чего это так собака развылась? Не к добру это.
   – А это что значит, когда собака воет?
   – Разное значит. Если носом кверху воет, – к пожару, если книзу носом, – к покойнику. Если ямы собака роет, – тоже к покойнику.
   – А скажи… вот, ты говоришь: к покойнику. Мало ли у нас тут народу. Кому же это она воет, собака?
   Матрена Михайловна насторожилась.
   – Да уж, понятно, – не гостям станет выть собака или там прислуге. Из хозяев кому-нибудь.
   – Ну, матушка, это вздор! Так уж собака все разбирает!
   Собака опять завыла. Федор Федорович тоскливо огляделся, Матрена Михайловна, помолчав, заговорила:
   – Я у Елагиных крепостная была, девушкой. Так за неделю до его смерти всё собаки ямы рыли. Тоже самовары на разные голоса шумели. Барский дом большой был. На одной половине господа жили, а на другой прислуга: лакеи, казачки, мы – девушки. Вот раз вечером барин вышел в коридор, а там лестница была на чердак. Вдруг кто-то белый ему с лестницы навстречу и обнял. Пришел барин к нам, спрашивает: «Кто сейчас на чердак ходил?» – «Никто». Взял лакея с фонарем, смотрит – и дверь-то на чердак заперта на замок. А через три дня барин помер.
   – Кто же это был?
   – Ну, значит… За душой его приходил.
   Федор Федорович спросил с глупой улыбкой:
   – Ангел, что ли?
   – Да уж кто там ни на есть… Зачем ангел? Смерть.
   Помолчали.
   – А все-таки, матушка, ты это вздор говоришь. Не может собака того разбирать, хозяин ли помрет, или там, например, прислуга.
   Матрена Михайловна враждебно поглядела на барича.
   – Как это так, – не может? Очень, батюшка, хорошо может!
   – Нет, не может! Вот, может, ты как раз и помрешь!
   – На все божья воля, на все божья воля! А только не станет барская собака для прислуги выть.
   Федор Федорович сердито смеялся.
   – Какой вздор! Какой вздор! Почему не станет? Что за предрассудок! Очень просто, может выть и на тебя.
   – Не-ет, не-ет… Боже сохрани! Этого не бывает. А ну вас, и слушать вас не хочу, господь с вами!..
   Она поспешно закрыла оконце. Федор Федорович поднимался на крыльцо, стукал палкой по каменным ступенькам и говорил, фыркая:
   – Ишь что придумала! Хэ-хэ! Собака может знать, на кого воет, – на барина или на прислугу! Вздор какой! Может, на меня, а может быть, – и на тебя!

2. Похороны

   Помещик, отставной корнет, прокутил два имения. От дальней тетки получил в наследство еще одно. Приехал из Москвы с восемью прихлебателями. Под Николин день (зимний) пригласил причт отслужить молебен. Отслужили. А потом всех их напоил мертвецки. Дьякон ползком добрался до дому. Ударили утром к заутрене. Дьякон пришел с трещащей головой. Сходится народ. Священника нет. Ждали, ждали, – нету. Дьякон сообщил, что вчера пили у помещика. Церковный староста и несколько крестьян пошли к помещику.
   Сидит в халате, курит трубку. Отрывисто:
   – Чего вам, братцы?
   – Батюшка не у вас?
   – Нет.
   – Где же он?
   – Помер.
   – Как помер?
   – Ну, как!.. Как помирают? Так и помер, как помирают.
   Помолчали, мнутся.
   – Где же он?
   – На кладбище похоронен.
   – Шутить изволите?
   – Зачем шутить! Пойдите сами, посмотрите. От ворот направо, в самом углу.
   Пошли. И правда: в правом углу свеженасыпанная куча снега. Отрыли, – в деревянном ящике храпит мертвецки пьяный поп.
   Накануне вечером упаковали его в ящик, помещик надел его ризу, пошел вперед с кадилом, за ним прихлебатели несли ящик с телом. Отпели, сколько знали, панихиду и зарыли в снег.

3

   Приехал в Петербург помещик посоветоваться с доктором: случился у него легкий ударчик. Пришел от докторов к приятелю, швырнул фуражку в угол и мрачно зашагал по комнате.
   – Не стоит жить!
   – Что так?
   Остановился, закурил трубку, раздвинул ноги и стал отсчитывать по пальцам:
   – Не курить, особенно трубку! Много не есть! После обеда не спать! И – ничего не пить спиртного! Вместо этого пейте, говорит, молоко. Я молока, говорю, не переношу, меня с него пучит. – Прибавляйте в него коньяку. – Сколько?! – Двадцать… к-капель!..

4. В кабинете помещика средней руки

   – Продана рожь, говорите? Эх, жалко! Владимир Аркадьич, а вы мне продайте.
   – Я же вам говорю: продано.
   – Продано? Ладно. Ну и кончено. Больше никаких!.. А вы возьмите две копейки лишних.
   – У меня нет ржи, Иван Васильевич.
   – Хэ, хэ! Как такое нет! Это вопрос. Вы купчую сделали?
   – Условие подписал.
   – Сколько задатку взяли?
   – Шестьдесят рублей.
   – Возьмите с меня сто двадцать.
   – Я свое слово выше ценю.
   – Ну продайте мне что-нибудь. Овес есть?
   – Овес есть, двадцать четвертей.
   – Ну что же это: двадцать четвертей!.. Продайте рожь. Почем хочешь, на твоих условиях.
   – Я же вам сказал: у меня нет ржи.
   – Что же это? Пятьдесят верст ехал, чтоб ничего не купить! Эго вопрос! Это вопрос! Владимир Аркадьич, итак: вы мне ничего не продадите? Продайте рожь. Говорите цену, какую желаете.
   – Сто рублей четверть.
   – Хэ-хэ! У вас, стало быть, продано?
   – Продано.
   – Ху, чудно!
   – Чудно то, что вы торгуетесь, когда я говорю, что продано.
   – Ну, извините… А, это овес! Дурной. Сколько же отпустите?
   – Сто пудов.
   – Почем?
   – Сорок копеек.
   – Владимир Аркадьич, да вы поглядите, какой овес! Вы только поглядите, пожалуйста!.. Мелкий, сорный! Что вы? Послушайте, тридцать копеек. Получайте деньги!.. Владимир Аркадьич, продайте рожь!
   – Я же вам говорю, Иван Васильич, – я уже продал.
   – Сам хозяин и вдруг – продал! Это еще вопрос! Вы меня спросите. Я что угодно могу продать.
   – Будет нам разговаривать! Я вам в последний раз говорю: ржи у меня нет.
   – А, нет! Ну, извините, что обеспокоил! Премного вам благодарен. До свидания!

5. За винтом

   У помещика играли в винт. Партнер его, земский врач, заказал большой шлем без козырей. И сели без пяти под хохот контрпартнеров. Помещик, разъяренный, врачу:
   – Да-с, батенька мой! В винт играть – это не медициной заниматься! Чтобы в винт играть, надо дело – п-о-н-и-м-а-т-ь-с!

IV

1. Грех

   Дядя Семен в солдатах служил, а батя мой дома хозяйствовал. Был он много постарше Семена, и были они неподеленные. Жена Семена Агафья жила в Тулице, в прислугах у сидельца казенной винной лавки.
   Вот раз поехали мы с батей в Тулицу бычка продавать. Тридцать верст от нас. Заехали к Агафье. Закраснелась вся. Стала нас чаем поить. Села, а сама все словно хоронится, животом к столу приваливается.
   – Дайте, говорит, мне пачпорт. В Москву поеду, тут мне больше нельзя.
   А у самой слезы, слезы… Отец подумал и говорит:
   – Вот с нашими посоветуюсь, может, что и удумаем.
   Вернулся домой, всех созвал и про бабу рассказал:
   – Уж плачет, плачет как!
   Бабка говорит:
   – Что ж теперь плакать. Надо как-нибудь бабу выручать. Мы все молотить пойдем, а ты поезжай.
   – Нет, – отец говорит, – лучше поеду, как темнеть станет.
   – Как темнеть станет, тебе уж назад обернуться надо. Нет, вот мы пойдем молотить, а ты собирайся, словно за дровами; а как стемнеет, тут ты с нею и вернешься, никто ее и не увидит. А потом пачпорт справим, пущай в Москве родит.
   Так и сделали. Только соседка, бабка Александра, увидала. Стала под окнами нашими похаживать.
   – Что это Агафья приехала? Чего же она с вами молотить не ходит?
   А наша бабка ей:
   – Только приехала, сейчас и в молотьбу! Пущай отдохнет.
   Агафья сидит и руки повесила и голову.
   – Все одно, говорит, уж не схоронишься!
   – Ну, когда не схоронишься, тогда и молоти, а пока не знают, нечего показываться.
   Поехала баба с батей, справили ей пачпорт, отправили в Москву. Через две недели она родила. Пишет: «Больно девочка хорошенькая, приезжайте посмотреть». Бабка и поехала.
   Воротилась.
   – Уж то-то хороша-то девочка! Баба убивается: ни за что в вошпиталь[5] не хочет отдавать. Совета просит.
   Отец говорит:
   – Ну-ка я поеду, посмотрю.
   Поехал. И вправду, девочка хорошая. Крепенькая такая, здоровенькая. Тут он Агафье присоветовал:
   – Напиши мужу, что он тебе скажет.
   Она и написала. А дядя Семен сперва у нас справился, – правда ли девочка хорошая? Как ему ответили, то он жене и пишет: «Если ты эту девочку в вошпиталь отдашь, то не жена ты мне больше. Если же ее при себе будешь растить, то я тебе все прощу».
   Вот прошло сколько-то времени, два ли, три ли года. Отслужил дядя в солдатах, сколько надобно, под Рождество воротился домой. А жену его перед праздниками с места не отпустили: «Справь праздники, тогда и домой поедешь».
   Все веселый был дядя Семен, а потом стали мы примечать, что как придет, сейчас на печь, ни с кем слова не скажет. Все вечера у Серегиных сидит. Тут Аленка нам сказала:
   – Что вы его к нам пущаете? Бабка Александра его только расстраивает. Оттого, говорит, твоя жена не едет, что опять брюхата.
   Стала ему бабка наша говорить, мать его. А он на нее:
   – Потатчица ты, потаскух разводишь!
   Прошли праздники. Жена его едет. Подъезжает. Он ни с места. Мать говорит:
   – Ступай, ступай, твоя жена едет.
   А он:
   – Невестки встренут!
   Вошла Агафья. Глядим: одна. Семен молчит, ничего не спрашивает. Нам неловко. Вышел он. Батя говорит:
   – Девочка-то где ж?
   – Померла. Как ему прийти, тут и померла.
   Стали на ночь все разбираться. Агафья мне и говорит:
   – Боюсь я с ним остаться: ну-ка бить начнет! Девонька, ты под дверьми послушай!
   – Он те послушает!
   – Ничего! Двоим-то словно не так страшно.
   Ушли они вдвоем в холодную избу. Стала я под дверьми и слушаю. Он говорит:
   – Ну, сказывай, сколько без меня ребят родила?
   – Двоих: девочку да мальчика.
   – Где ж они?
   – Померли.
   – Врешь!
   – Вот те Владычица Небесная, не вру.
   – Показывай запись, где похоронены.
   Она пошла в сундук, достала, показала. Все рассмотрел.
   – Ну, хорошо, что у тебя все в порядке, а то я думал: коли без ребят приедешь, коли в вошпиталь их отдала, поворотил бы я тебя от двора назад за ребятами…
   Так все по-хорошему у них и кончилось. И бить ее не стал.

2. Кентавры

   В Святки у нас на посиделках в карты играют, в монахи. Поздно расходятся. Нам страшно возвращаться. Мы, бывало, все отца просим:
   – Папашенька, приди за нами. Барских собак боимся.
   – Я и так устал, а еще за вами ходи.
   Однако заходил, только рано, часов в двенадцать.
   Под Новый год гадают. Ходят с чашкой к проруби, оттуда воду черпают и в чашку кольца бросают. С каждой песней вынимают по кольцу. Чье кольцо, тому то будет, что в песне поется.
   – Папашка! Ты не знаешь, когда гадать станут. Лучше ты сегодня за нами не приходи. Мы сами придем.
   Пели, играли. Стало поздно. Видим, ребята меж собой шушукаются. А ребята у нас – не дай бог, озорные. Ночью девка им не попадайся на улице.
   Я говорю Дашке, сестре:
   – Дашка, как бы чего не вышло! Уйдем потихоньку, нас и не заметят.
   Вышли да прямо огородами, целиной, побежали к дому. Добежали до нашего одонья, спрятались туда, откуда батя старновку таскал, как крышу перекрывали.
   – Давай, говорим, тут сидеть, поглядим, что на улице будет.
   Вдруг толпа парней в проулок завернула, остановилась у Степановой избы. Василий Михайлин говорит:
   – Вот что, ребята! Не мешать! Либо кузнецовскую Ульяшку, либо Параньку барскую, либо Наташку Федосьину поймаю и поймаю. Одна из них моя будет. Не хотят за меня замуж идти, а тогда сами проситься станут.
   Дашка меня локтем в бок:
   – Слышишь, Ульяна?
   – Поймает! Вот она, я-то!
   – А я – Дашку Кузнецову, – Федька Федосьин говорит.
   А Дашка мне в ухо смеется.
   – Как же! Так я тебе и далась! Как шибану, так с ног и слетишь!
   А Федька Федосьин на ноги слаб. Прошка Серегин сказал:
   – А я себе Катьку Коломенскую ловить буду.
   Алешка Баландин Ваське Михайлину говорит:
   – Ты девку Кузнецову (это меня, значит) не трожь. Она за тебя не хочет идти, а за меня, может, пойдет.
   – Вот чертюк! Да ты с нею не справишься, она тебя заколотит, ты себе Феньку лови, она тебе пара.
   – Все одно! Хошь ты ее и поймаешь, она за тебя не пойдет. Я ее возьму.
   – Врешь, тогда не возьмешь: людей стыдно будет.
   – Чего стыдно? И ей я скажу: знаю, мол, что тебя силом взяли, и твоей вины тут нет. Все, как было, ей и расскажу.
   А Сашка Чапельник говорит:
   – Ребята, ведь за такие дела и в Сибирь засылают!
   – Хо-хо! – Все засмеялись.
   – Дура была бы девка на саму себя показывать!
   Тут они пошли на улицу и стали с девками заигрывать. Какие девки посмекалистее, сейчас же стали по избам расходиться. Василий Михайлин видит, что девок уж немного осталось, – давай Параньку ловить. А Паранька – резвая на ноги: как пустится к барскому дому! Он за ней, да никак схватить не может. А нам все из нашего одонья видно, – хоть за тучками месяц, а тучки-то светят. У ворот стал он ее настигать: девка в снегу вязнуть стала. Вдруг из ворот батя мой; он тогда у барина в рабочих старостах служил и отчет ему сдавал. Васька и повернул назад. Паранька стоит, никак отдыхаться не может. Батя потом рассказывал, – говорит ему:
   – Дядя Илья, уж стыдно мне до чего, что ты видел, как ребята за мной гнались!
   А он ей:
   – Ты благодари бога, что повстречалась со мной.
   А на улицу поглядеть, – вихрь! Девки мчатся кто куда, парни за ними. Васька от барских ворот вернулся да за Наташкой припустился. Та – шасть в первые сени.
   – Тетка Прасковья, дай попить! Что это пить захотелось. – А сама дрожит вся. – Как холодно! Озябла! – Бледная.
   Прасковья домекнулась.
   – Ты разденься, говорит, погрейся, я тебя потом провожу до двора.
   Наташка потом сказывала:
   – Уж я рада как была, что Прасковья меня приголубила!
   Вдруг видим, Катька мимо бежит, а за нею следом Прошка, – большой такой, плечистый. Поймал. Она завизжала, а он ей:
   – Кричи, кричи, – себя же срамишь! Все знать будут. А мне не стыдно, я мальчик.
   Она на ласку перекинулась:
   – Прошенька, миленький, не губи ты меня!
   – Говори у меня!
   И потащил ее в проулок, к Степановым ометам. Что делать? Выскочить, на помощь кликать – самих же нас парни поймают. Лежим в соломе, дрожим и потихоньку плачем. На улице тихо стало, собрались мы вылезать. Вдруг слышим в проулке говор. Прошка с Катькой идут от ометов. Уж она-то плачет, заливается. А он ей:
   – Чего плачешь? Как приду из солдат, сватать тебя стану.
   Вот пришла весна. Пошли мы к мельнику на работу, плотину прудить. Мы с Катькой копаем землю. Понемножку из ямы, где землю копали, на луг выбрались, отошли от людей. Я Катьке и говорю:
   – А вышла ты, Катька, всех девок розеватей!
   – Чем я розеватая?
   – Уж говори там. Небось мы все видели, знаем.
   – Что вы знаете?
   – А то! Говорили все: Катька Коломенская всех провористее, а вышла она всех девок розеватее.