– Да что вы видели? Спрятались где?
   – Тогда, Святками еще, на улице.
   – У-у!.. Девушки! Неужели видели? Где же вы были?
   – В одонье нашем спрятались.
   – Девушки, не сказывайте никому!
   – Кабы сказывали, все бы уж знали. Ты видела, все девки расходиться стали. И тебе бы тогда идти нужно.
   – Я нешто хотела. Уж как я плакала, как плакала тогда! А он божится, что, как из солдат придет, женится на мне.
   – То ли женится, то ли нет.
   – Верно, девушки, верно! А только что же я теперь могу!
   У самой слезы на глазах.
   – А может, говорим, и вправду сватать станет. Что ж плакать, слезами не поможешь.
   А Прошке осенью жребий в солдаты не выпал, он домой и воротился.
   – Что ж, – говорит, – дом мой бедный, а у Катьки всего много напасено: и одежи и обужи. Буду ее сватать.
   Сосватал и женился. Счастье ее, что много себе приданого припасла. А то бы нипочем он на ней не женился.

3. Великодушный

   Когда уходил я на действительную службу в солдаты, то оставил за себя дома работника. И наказал ему, чтобы приглядывал за моей женой и если что, то отписал бы мне. Вот прошло два месяца, он мне и пишет: «Кланяюсь вам и докладываю, что супруга ваша Степанида Зиновеевна связалась со мною и очень в меня влюбилась». Сильно я стал горевать после этого письма, начал водочкой заниматься. Жене перестал писать, только матери моей пишу, а жене даже поклониться не наказываю. Прошел год, отпросился я на побывку. Как подъезжал к селу, попросил ямщика – пусть лошади отдохнут, поезжай шагом, а к крыльцу подкати лихо. Дело было под Рождество. Подкатил с шумом, со звоном, братья выбежали встречать, сняли шапки. Думали – урядник: я был закутамшись в тулуп. Узнали, стали здороваться. Работник побежал бабам сказать. Работник уж другой был, того прогнали. Бабы вышли, только жены нет. Я не спрашиваю. А уж был я сильно выпивши, для смелости. Наконец вошла она в избу, бледная, на меня не смотрит. Поцеловался с нею, жду, что будет. Сватья пришли, знакомые. Сели. А она все кругом ходит. Мать ей говорит:
   – Что ж ты, Степанида, не сядешь рядом с мужем?
   Сват подвинулся, дал ей место, она села. А я отвернулся, как будто ее и нету, – и ни слова. Ушли все. Я хожу и посвистываю, молчу. Она:
   – Где постель тебе стлать, Петрович?
   Я как будто не слышу, хожу мимо и посвистываю. Ола опять спрашивает. Крикнул на нее:
   – Не знаешь, где стлать? Где всегда спали?
   Постелила. Легли. Я к ней спиной повернулся, так и заснул.
   Три дня разузнавал, правду ли работник написал. Ну, не подтверждается. Позвали меня мужики в трактир. Я ей велел, чтоб ждала меня у трактира. Сидим, выпиваем. Гляну в окошко: стоит у крыльца; мерзнет, ногами топает.
   Сват мне говорит:
   – Неправильно ты, Иван Петрович, на Степаниду думаешь. Ну, размысли сам: если бы связался с нею тогда работник, – зачем бы он тебе об этом стал писать? И удовольствие бы от нее получал, и всячески бы она его ублаготворяла. Не иначе, я думаю, что отшила она его от себя, а он по злобе тебе и отписал.
   Я себя по лбу ладонью хватил.
   – А ведь верно! Как же это я сам не догадался!
   И так-то легко у меня стало на сердце, весело!
   Стало темнеть. Мы пошли из трактира. Она к нам спиною стоит, – повернулась от ветра. Мы потихоньку за ее спиною и прошли. Я обежал трактир и из-за угла подсматриваю, смеюсь: стоит, переминается с ноги на ногу. Я ушел домой, от веселости еще с час ее так продержал, потом подошел:
   – Где ты была? Я тебя час целый по всей деревне хожу ищу.
   – Я тебя тут ждала.
   – Как же тут ждала, когда я тебя не видал, а?
   После этого стал ее к себе допускать. Теперь хорошо живем, нечего бога гневить.

4. «Бог соединил»

   Были замедленные встречи у колодца весною, когда из темневшего барского сада несло душистым тополем и цветущей черемухой. Были потом возвращения с посиделок зимою, когда шли они вдвоем под одним тулупом и она сладко отдавалась его поцелуям и горячим ласкам. Потом поженились, и два года прошло, как счастливый сон.
   Но земельный надел был малый, для обработки его хватало сил одного старика свекра. Брат его, живший в Петербурге, устроил ее мужа артельщиком. Стал он порядочно зарабатывать, подавал домой. А потом, как часто бывает, когда долго живут врозь, стал он подавать все меньше, сошелся там с другою женщиною, написал жене: «Я тебя больше не знаю», – и совсем перестал подавать. Тогда старики не захотели больше ее держать.
   Поступила она в городе Веневе в прислуги. Тосковала о муже, о былом счастье. Подвернулся ласковый парень, нежно слушал ее, сочувствовал. Она – больше из благодарности – уступила его настояниям, хотя сама мало от этого испытала радости: совсем не то это было, что раньше с мужем, – даже странно, до чего было иначе. Забеременела. Тогда парень перестал быть ласковым и исчез. Деваться было некуда, все отшатнулись. Барыня брезгливо дулась и качала головою. Пересиливая себя, она работала до последнего часа. Уже с родовыми схватками ставила вечером самовар для господ. До крови раскусала губы, чтобы не кричать. Ночью ушла на двор и рано утром родила ребенка в отхожее место. Конечно, сейчас же нашли. Ее арестовали. Судили. Присяжные оправдали: она утверждала, что ничего не помнила. Подруге потом рассказывала: «Присяжные поверили; а я и вовсе все помнила». После того долго еще чудился по ночам плач и писк захлебывающегося в яме ребенка.
   Переехала в Москву. Опять поступила в прислуги. Радостно и гордо рассказывала, что у нее в Петербурге есть муж. Обзавелась новым любовником. Теперь это для нее стало просто, как воды напиться, когда захотелось пить. Только один еще шаг до проституции. После ужаса родов в отхожем месте все в жизни стало для нее грубым, темным и простым.
   Неожиданно приехал из Петербурга муж, отыскал ее, стал просить дать ему развод.
   – Ни за что!
   Он с месяц жил в Москве, подстерегал, чтоб уличить ее в «прелюбодеянии». Но она стала очень осторожна и не позволила любовнику приходить. Муж просил, на коленки становился, сулил денег.
   – Нет, ни за что! Нас бог соединил.
   Что это было? Мстительность, злоба? Не мне, так не доставайся никому? Нет. Для нее их действительно соединил бог, – бог света и жизни. И ей казалось: если они опять сойдутся, то темная, грубо-простая жизнь опять станет для нее значительной и светлой.
   И, может быть, она была права.

5

   В земскую больницу поступила родившая молодая женщина с задержавшимся в матке последом. Послед уж разлагался. Врач сказал, что послед необходимо сейчас же вынуть. Женщина решительно отказалась. Привез ее муж, вызванный из Москвы, – кудрявый, усы закручены, цепочка по жилетке, сапоги с гармонией. Фабричный. Он спросил:
   – А если так оставить, без операции?
   – Умрет непременно.
   – Ну и пускай умру! А не дамся!
   Муж взглянул на доктора, перемигнулся с ним и сказал:
   – Ну что ж! Желает – пускай помирает!.. Я ли не красивый? Я ли не кудрявый? За меня всякая девка пойдет!
   И вдруг та:
   – Делайте со мною, что хотите!
   И, стиснув зубы, вытерпела всю операцию, не издав ни стона.

6

   – Как здоровье?
   – Плохо. Помирать собираюсь.
   – Ну, бог даст, поправишься.
   – На бога ноне надежда плохая. Лукав больно. Другой молит, молит, – и так и этак. Нет! Упрется на своем, и все тут!

7

   У нестарой еще бабы с шестью ребятами умер от сыпного тифа муж. Она исступленно плачет, проклинает бога:
   – Больно уж выстарился, ничего не понимает! Сидит себе и смотрит сверху. Что он может видеть, что понимать? Как я его молила, как просила! Нет, не умолила, – взял! А для чего взял? Сам не знает. Выстарился, творит незнамо что. Взял бы суседа, – восемьдесят лет прожил. Так не! Давай ему молодого! А это ничего, что вдова с шестью ребятами остается? Нет, довольно терпеть! Так бы вцепилась в бороду его седую!

8

   – У нас в деревне в церкви – Матушка явленная Царица. Три года назад, как засуха была, пронесли ее по селу – и сейчас же загорелось. В этом году пронесли – и опять.
   – Значит, прогневили ее?
   – Старцы через деревню проходили, сказали: есть три души грешные.

9

   – У нас в деревне человек один помирал. Священник над ним читал отходную. В это время вдруг младший брат его приехал из Москвы. Упал перед ним на колени, головою к груди его прижался, плачет. «Вася, говорит, братец мой дорогой!» Так тот после этого восемь дней криком кричал, – уши себе рвал руками, ноздри. Пальцы в рот запустит и щеки себе рвет, никак помереть не мог. Пришел один старичок знакомый, посмотрел, – помешали, говорит, помереть.

10

   Киево-Печерский монастырь. Внизу зеленого откоса с бесконечными лесенками, под огромными вязами, – Почаевский колодезь с навесом. Всюду цветут вишни, в бойницах монастырской стены синеет Днепр. Около колодца несколько исструганных дубовых колод. Близ каждой по нескольку женщин состругивают с них перочинными ножами стружки.
   На одной из колод сидела баба средних лет с костылями. Тамбовская. Зипун, синяя понёва. Лицо плакало, рот некрасиво расширялся, слезы текли по носу и подбородку. Рассказывала:
   – Первые сто верст шла от своих мест, как играла. А потом, – продуло, что ли, – ноги и отнялись! Доехала кое-как на машине, а от вокзала сюда три версты на карачках приползла. Две недели в печерской больнице пролежала. Вот только сегодня как будто чуть-чуть полегчало, приползла сюда. Говорят, от стружечек этих святых большая бывает помощь.
   Стоял и смотрел молодой купец с красным затылком, в лаковых сапогах и длиннополом сюртуке. Спросил:
   – Это вы для чего колоду стругаете?
   Одна из стругавших ответила:
   – Знаете, по деревенскому обычаю: зубы заболеют или что, стружечку святую приложишь – и пройдет. Лекарства покупать достатку у нас нету. Вот мы больше святостью и лечимся.
   – Ну да! – подтвердила другая. – Скажем, дитя заболеет. Обкурить его этой щепочкой вместе с ладаном – и все пройдет.
   Молодица с лукавыми глазами засмеялась.
   – Вот! Одна начнет скрести, за нею другие следом… Не знают сами, что делают!
   Купчик авторитетно стал объяснять:
   – Тут вера помогает, а не стружки. В Твери у нас было: купчиха одна сильно очень животом маялась. Доктора никак пособить не могли. Вот послала она кучера своего к святому Нилу Столбецкому настругать стружек с его столба святого, на котором подвизался. А кучер себе и говорит: «Лучше же я это время в трактире на большой дороге просижу, а стружек можно где хочешь достать». Настругал стружечек мелких у старого колеса, привез. Женщина съела – и выздоровела. Отчего же она выздоровела? От колеса? От ве-еры!
   Баба, сидевшая на колоде, жадно слушала и качала головой.
   – Вот видишь, помог, значит, святитель!.. – И с глубоким, истерическим вздохом произнесла: – Все святые преподобные, молите бога за меня, грешную!
   Перекрестилась, наклонилась к колоде и стала ее стругать.

11

   Эта же женщина рассказывала:
   – Дочь у меня тридцать недель была горбатая и без ног: раз отец послал ее в сундук за табаком, она поскользнулась и спиной ударилась о стенку сундука. С тех пор взялась хиреть, взялась хиреть. Возили по докторам. Никакой пользы. Вот раз летом пошла я в поле жать и забыла ей, грешница, водички оставить… Лежит она в сенцах. Вдруг входит странник, – с гумна, значит, прошел через трое ворот. Входит. «Дай, говорит, испить водички! Испить, говорит, дай нищему брату!» – «Я бы и рада, да видишь, сама убогая, а мама в поле ушла, водички забыла поставить». – «Обрекись к Тамбовской Божьей Матери сходить молебен отслужить, – и встанешь». – «Боюсь обречься-то! А ну как не смогу сходить. С оброком умирать будет трудно». – «Обрекись!» – «Ой, боюсь, батюшка! Оброк-то ведь на второй пришест придется нести, – тяжело будет». – «Обрекись!» Взял свою палочку, сунул ей в руки. «Встань!» Встала и пошла. Сходила к Тамбовской Божьей Матери. И посейчас здорова.

12

   За Байкалом объявился у нас разбойник один, казак Гришка Фомин. Богачей грабил, а простому народу помогал. Ловили, – никак не изловят, лошадей под ним убили без счета, а самого пуля не берет.
   Я спросил:
   – Почему?
   Один из слушателей, как на глупый вопрос:
   – Слово знал.
   – Да. Раз едет мужик, везет бочку дегтю – на ярмарку, продавать. Вдруг из кустов Гришка. «Знаешь, кто я?» Мужик поглядел, обомлел. «Знаю», – говорит. «Ну, вот что: вынь затычку и поезжай, а я за тобой следить буду». Нечего делать. Выдернул мужик затычку и поехал. Деготь льется на дорогу. Весь вытек. Чего же дальше ехать? Завернул мужик лошадь и поехал назад. Вдруг опять из кустов Гришка. «На много ли товару сгубил?» – «На четвертную». – «На, получай пятьдесят». И уехал… Все его боялись. Иной раскуражится, скажет: «Эх, попадись он мне, – я бы ему показал!» Гришка это сейчас узнает…
   – Ну, да, переводчики, значит, у него всегда есть.
   – Да. Чуть стемнеет, – подъезжает к избе, стучится. «Эй, выходи!» – «Кто там?» – «Ты, говорит, Гришку Фомина хотел видеть, так вон он я». Тот в ноги: «Помилуй!» Донесли в Петербург, что пуля его не берет, от царя приказ пришел: поймать живьем, в Петербург привезти. Но ничего не вышло. Народ ему помогал, не поймали.

13. На пожарище

   Уже в начале августа иногда бывает: солнце печет, а в тени холодно, ночи же – совсем студеные. Под вечер я был в Занине. Неделю назад оно сгорело. Перед тем долго была сушь и жара, народ весь был в поле, загорелось днем при сильнейшем ветре. В полчаса всю деревню как слизнуло языком.
   Стояла деревня на обоих отлогих склонах лощины. Теперь это было широкое пространство, ровное, как ток, усеянное мелким пеплом, и только закопченные печи стояли горбатыми уродами. Сзади – ивы и березы с рыжею, сморщившеюся листвою. В гору – конопляники, тоже вначале рыжие, обгорелые. На маху несколько уцелевших риг. Из ручья торчат обгорелые столбы моста. Плотина тоже сгорела, пруд убежал.
   У сложенной из кирпичей печурки – сухая старуха в рваной ситцевой юбке и кацавейке, со слезящимися глазами, молодая девка и двое мальчиков. В котелке что-то кипит.
   – Хлеб вы уже убрали?
   Старуха ответила громким, равнодушным голосом:
   – Убрали, свезли – и пожгли!
   Я с недоумением огляделся.
   – Где же вы теперь живете?
   – В риге дрожим. Ночи-то холодные, одежа вся погорела, подостлать нечего, покрыться нечем. Лежим друг возле дружки и дрожим!
   Говорила она все так же громко и равнодушно, поучающим голосом, как будто читала лекцию. Подошел мужик с русой бородой, в серой поддевке.
   – Отчего загорелось?
   Мужик ответил:
   – Кто ж его знает!
   А старуха сказала:
   – Шпитонок, говорят, – значит, из воспитательного дома, – стал ребятам показывать, как пчел выкуривают.
   – Ну, бабы болтают, – тоже, верить им! Одна мелет, другая подлыгает.
   Говорил он тоже спокойно, с легкой усмешечкой.
   – Страховку вы получите?
   – Ну как же! Получим! Богато получим, – от сорока до восьмидесяти рублей! А у Семибратова купить, – один сруб семьдесят два рубля стоит. А погорело-то все, – колеса, хомуты, одежа, телеги, сани, – лошадь обротать нечем! Прольешь, – не подгребешь. Все ведь новое надо заводить.
   Подошло еще несколько мужиков.
   – Ну, а бочки, багры, – это все у вас было?
   Первый мужик ответил:
   – Самое это, я вам скажу, пустое дело – багры! Ведра, – больше ничего не надо.
   – Почему?
   – А потому. Моя вон изба: всю ее баграми растащили. Заплатить мне за нее ничего не заплатят, – не сгорела, а чем мне лучше, нежели другим? Все побили, поломали, порвали…
   – Так ведь из леса опять можно избу сложить.
   – Как ее сложишь? – заметил другой.
   А первый продолжал:
   – Изба-то ведь жилая была, гнилая, – тронули – и рассыпалась! Эх, бра-ат!.. Вот теперь и иди по миру, ни копейки ведь мне штраховки не дадут.
   Постепенно он начинал говорить все взволнованнее, губы запрыгали, на глазах выступили слезы.
   – Я на багор ругаюсь, – зачем инструмент этот такой вредный! Пускай уж, гори все подряд! Пропадай пропадом! Зачем же они мне жизнь мою изломали?..
   И из груди его вырвалось короткое, глухое рыдание. Подошедшие мужики стали рассказывать про пожар:
   – Горело так, что в Марьине было жарко стоять. Из губернии запрос: «Что там такое жарко так горит?» И телеграммы об нас: «Занино! Занино!» Так со всех сторон и забирало. Прибежали с поля, бросились спасать, – куда тебе! Вихорь так и рвет, так и крутит, – со всех трех сторон охватило. Только и выходу, что к пруду. Так было жарко, – вода в пруде закипала. Сундук в воду бросили, – он плавает, а верх горит. Одна баба сгорела, другую, в огне всю, бросили в пруд, чуть не утопла. На другой день в Ненашеве в больнице умерла от ожогов.
   Третий сказал:
   – Ну, да! Ведь свое добро, – жалко! Лезет баба в избу, кругом все горит, волосы на ней трещат, а она вот так рукой заслонится и тащит сундук.
   – Много все-таки спасли?
   – Куда там! Дай бог самим было живу уйти!
   Первый мужик – опять совсем уже спокойный – сказал, смеясь:
   – Вбежал я в пруд, кричу: «Дядя Матвей, ведь ты горишь!» А он мне: «Да ведь и ты горишь!» Хвать – ан вправду картуз на голове горит! И оба мы с ним в картузах – нырк в воду!
   В холодавшем воздухе стоял дружный смех.

14. На деревенском базаре

   Становой. Это что у тебя?
   – Поросята, ваше высокородие!
   – Дурак! Я сам вижу, что поросята! А вопрос – жирные ли?
   – Очень жирные, ваше высокородие!
   – Дурак! Я и сам вижу, что жирные. А вот – вкусны ли?.. Понял?
   – П-понял…

15

   Букинисты у Китайской стены в Москве. На картонках надписи:
 
10 копеек на выбор!
5 копеек на выбор!
 
   Солдат взял огромную диссертацию: «О лечении молочной кислотой женских болезней». Перелистал. Положил, взял другую книгу: «Н. Загоскин. Столы разрядного приказа».
   – Полезные книги! Купи, – не пожалеешь! По два фунта весом каждая, а цена за обе – всего двугривенный.
   Солдат в колебании смотрел на книги, взвесил на руке. Потом раскрыл кошелек, в колебании заглянул в него.
   – Чего думаешь? Покупай!.. В деревню едешь? Вот на зиму тебе. Лучше не надо! Целый год читать будешь!
   Купил.

16

   Сапожник. Из промыслового кооператива. Любил выпить, жена все деньги отбирала. Однажды сдал он товар, получил под его залог девяносто рублей. Переправил в квитанции на восемьдесят, отдал ее жене, а десять рублей пропил. Подлог раскрылся, его судили на общем собрании кооператива. Он сказал пламенную защитительную речь:
   – Вы все, братцы, знаете, какая моя жинка стерва. Хуже никогда не бывало на свете. Да еще к тому грамотная, – никак ее не обманешь! Господи, уже в гроб скоро, а даже не помню, когда и выпил в полное свое удовольствие! Все отбирает, только пятиалтынный выдает на табак. Для нее, братцы, только и сфальшивил. Все-таки теперь – хоть разок кутнул, как душа требовала. А вы меня судите по совести.
   Хохотало все собрание. Простили.

17. Вежливость

   Мы сидели с ним на веранде моей дачки за самоваром. После каждого стакана он решительно отказывался от следующего, но пил уже шестой стакан, конфузился, потел и вытирал лысину палевым ситцевым платочком с зелено-красною каемкой.
   Я рассказывал:
   – Представьте себе, в Давыдове крестьяне в этом году просят за комнату, за которую в прошлом году брали сто рублей, – триста рублей!
   – Да неужели?! – изумлялся он.
   – Да.
   – Действительно! Что же это такое?
   – Триста рублей!
   – Какое нахальство! Скажите, пожалуйста, а!
   – Кто это мне рассказывал?.. – Вдруг я взглянул на него. – Да позвольте… Ведь это же… вы мне рассказывали!
   – Я-с!
   – Вы?!
   – Так точно!

18. На пчельнике

   – Она, пчелка, – ее господь любит. Недаром ей название – божья мушка. День целый работает, старается. Не для себя трудится, – ей самой много ли надо? Для человека трудится. Божия коровка, святая тварь.
   – А что, дедушка, она тебя не кусает?
   – Не-е! Она того жалит, кто бабами займается, а я это дело давно уже бросил. (Отмахивается.) Я этими делами… Шш, ты, окаянная!.. Этих делов я… А сетки я не люблю, – ни к чему она. Первое только дело – не дразни ее. Шш, вы! А-а, погибели на вас нету!.. Ой, батюшки! Чтоб вас разорвало!.. Ой, ой!!. В шалаш, подлые, следом летят! Анафемы, будь вы прокляты! А-а, подлые! Словно прорвало их!..
   – Что, дедко, видно, погрешил с бабой какой!
   – Э, паралик их расшиби! Им это все одно! Они того не разбирают!

V

1

   В восьмидесятых – девяностых годах в Петербурге на сцене русской оперы в Большом театре пел тенор Мих. Ив. Михайлов. Голос прекрасный. Но держался он на сцене, как манекен, лицо было плоское и широкое, был очень недалек и невежествен. В «Русалке» пел, ударяя себя ладонью по лбу:
 
А вот и дуб заветный…
 
   По поводу стихов: «Судите же, какие розы нам заготовил Гименей» – он спрашивал:
   – Кто такой этот Гименей? Он в опере не поет.
   Ему объясняли:
   – Это садовник Лариных.
   И Михайлов верил. Теперь, кажется, это стало уже ходячим анекдотом. Он говорил:
   – Вы предо мною промелькнули, как термометр (вместо «метеор»).
   Слова текста жестоко перевирал и уверял, что это совсем неважно. Каватина Фауста начинается так:
 
Привет тебе, приют невинный,
Привет тебе, приют святой!
 
   Михайлов пел:
 
Привет тебе, всегда невинный,
Привет тебе, всегда святой!
 
   Певица Сионицкая пела в «Русалке» Наташу, Михайлов – князя. Она вокруг него мечется на сцене, а он на нее – ни малейшего внимания. Она ему за кулисами:
   – Вы же должны меня обнять!
   – Дорогая моя! Никак невозможно! Как я вас могу обнимать? Я – князь, а вы – простая крестьянская девушка.

2

   В те же годы, на той же сцене, в тех же ролях, что и Михайлов, выступал Николай Николаевич Фигнер. Это был один из прекраснейших певцов-теноров, каких только знала русская оперная сцена. Голос был слабее, чем у Михайлова, тембр его, может быть, не так нежен. Но сравнивать их было просто смешно. Когда Фигнер пел Фауста или Ромео, Рауля или Фра-Диаволо, Ленского или Германа, – такою охватывало поэзией, такие светлые грезы роились в душе, так жизнь становилась хороша, что просто не хотелось разбирать, какой силы его голос и какого тембра. Был он к тому же прекраснейший актер и изящный красавец, манерам которого завидовали великосветские денди. Весь Петербург носил его на руках, билеты на него перекупались у барышников за чудовищные цены.
   Он был раньше морским офицером. Рассказывали, что когда его корабль был в заграничном плавании, он в Италии дезертировал с корабля и остался в Италии. Там учился пению. Его полюбила итальянская певица Медея Мей, взяла под свое покровительство. Он быстро выдвинулся и стал приобретать европейскую славу. Услышал его великий князь Владимир Александрович и выхлопотал ему прощение. Фигнер явился в Петербурге в 1887 году.
   Выступления его были сплошным триумфом. Он выступал непрерывно, – на оперной сцене, в концертах, в частных домах у вельмож и миллионеров-промышленников и купцов. А голос у него был непрочный. Ему говорили, что так он скоро погубит его. Фигнер беззаботно отвечал:
   – Э! Накоплю двести тысяч рублей, обеспечу себя и тогда поступлю профессором в консерваторию.
   И как часто бывает в подобных случаях, – беззаботный вызов будущему, а когда придет будущее, – неспособность с ним примириться, горькое сожаление о прошедшем. Через пятнадцать – двадцать лет Фигнер голос потерял, но со сцены не ушел. Он стал директором Народного дома на Выборгской стороне, где ставились оперы. Завистливо оттирал сколько-нибудь даровитых других теноров, сам выступал в самых ответственных ролях. И публика, морщась, говорила:
   – Опять этот Фигнер!
   И смеялась, слушая его безголосое пение. И нам, слышавшим его в расцвете, больно и страшно было за него.
   Человек он был нехороший. Заслуженная артистка М. А. Дейша-Сионицкая рассказывала. В восьмидесятых годах она пела на петербургской сцене. Фигнер стал за нею приударять. Она отвергла его домогательства. Он стал ее всячески преследовать. А влиянием он пользовался огромным. Вот мелочь, показывающая, сколько разрешалось Фигнеру. Он носил очень шедшие к нему усы и бородку и в таком виде, в нарушение всякой бытовой правды, пел, например, Ленского. Фигнер стал систематически отказываться петь с Сионицкой. Заявил, что у нее гнилые зубы и всегда пахнет изо рту. В конце концов Сионицкой пришлось перевестись в Москву.
   Однажды ездил в Петербург по служебным делам баритон московской оперы Б. Б. Корсов. Воротившись, говорит Сионицкой:
   – Ну-ка покажите зубы!
   – Что я, лошадь, что ли!
   – Покажите, покажите. Мне нужно… Гм! Настоящие зубы?
   – Господи, что это! Конечно!
   – Прекрасные зубы!.. А ну-ка дохните на меня!
   И рассказал ей, что в Петербурге у него произошел такой разговор с директором императорских театров И. А. Всеволожским. Тот его спросил: