Интересно, что не все черты этого прошлого искусства, влачащего до Розанова жалкую, неканонизированную роль, были доведены им до определенной художественной высоты. Розанов брал отовсюду, вводил воровские даже слова.
   «Я до времени не беспокоил ваше благородие, по тому самому, что мне хотелось накрыть их тепленькими».
   Этот фольклор мне нравится.
   Я думаю, в воровском и в полицейском языке есть нечто художественное» (Короб II, стр. 22).
   Розанов восхищался жаргонными выражениями вроде «бранделяс»; наконец, ввел темы сыщицкого романа, подробно и с любовью говоря о «Пинкертонах», и использовал их материал, чтобы и на нем провести темы «Людей лунного света» и тем подновить эту тему «Опавших листьев».
   «Есть страшно интересные и милые подробности, – пишет Розанов. – В одной книжке идет речь о «первом в Италии воре». Автор принес, очевидно, рукопись издателю: но издатель, найдя, что «король воров» не заманчиво и не интересно для сбыта, зачеркнул это название и надписал свое (издательское) «Королева воров» Я читаю-читаю, и жду, когда же выступит королева воров? Оказывается, во всей книжке – ее нет. Рассказывается только о джентльмене-воре» (Короб II, стр. 97).
   Здесь издательский трюк воспринят как художественная подробность.
   Замечаний о Шерлоке Холмсе много, особенно в последнем коробе.
   « – Дети, вам вредно читать Шерлока Холмса.
   И, отобрав пачку, потихоньку зачитываюсь сам.
   В каждой – 48 страничек. Теперь «Сиверская – Петербург» пролетают как во сне. Но я грешу и «на сон грядущий», иногда до 4-го часу утра. Ужасные истории» (Короб I, стр. 341).
   Как видите, и здесь тема сперва названа и не развертывается. Развертывание она получила во втором коробе, где даны целые эпизоды в их идейном осмысливании. В первом коробе «Опавших листьев» есть один эпизод очень характерный, где в тексте Шерлок Холмс дан только намеком и весь смысл применения его – обострение материала, остранение вопроса о браке.
   Привожу отрывок:
   «Злая разлучница, злая разлучница. Ведьма. Ведьма. Ведьма. И ты смеешь благословлять брак.
   (<…> семейные истории в Шерлоке Холмсе: «Голубая татуировка» и «В подземной Вене». «Повенчанная» должна была вернуться к хулигану, который зарезал ее мужа, много лет ее кинувшего и уехавшего в Америку, и овладел его именными документами, а также и случайно разительно похож на него; этого хулигана насильно оттащили от виски, и аристократка должна была стать его женой, по закону церкви)» (Короб I, с. 350).
   Этот прием здесь и важен, а не мысли. «Мысли бывают разные».
   Но не весь материал получил, как я уже говорил, какое-то преображенье, часть его осталась непереработанной. В книгах Розанова есть элементы того, что можно определить как надсоновщину, не подвергшуюся переработке. Таковы, например, полустихи:
 
«Тихие, темные ночи…
Испуг преступленья…
Тоска одиночества…
Слезы отчаянья, страха и пота труда.
Вот ты, религия…
Помощь согбенному…
Помощь усталому…
Вера больного…
Вот твои корни, религия…
Вечные, чудные корни…
 
(за корректурой фельетона)» («Уед.», с. 250).
   Или:
 
«Звездочка тусклая, звездочка бледная,
Все ты горишь предо мною одна,
Ты и больная, ты и дрожащая,
Вот-вот померкнешь совсем…»
 
(Кор. II. с. 388).
   То же в прозе:
   « – Что ты любишь?
   – Я люблю мои ночные грезы, – прошепчу я встречному ветру». («Уед.», с. 183).
   Эти темы и композиция ощущаются как банальные. Очевидно, время их воскрешения еще не пришло. Они еще недостаточно «дурного тона», чтобы стать хорошими.
   Здесь все в перемене точки зрения, в подавании вещи заново, сопоставлении ее с новым материалом, фоном. Так же организованы у Розанова и образы.

VI

   Образ-троп есть необычное название предмета, то есть название его необычным именем. Цель этого приема состоит в том, чтобы поместить предмет в новый семантический ряд, в ряд понятий другого порядка, например, звезда – глаза, девушка – серая утка, причем обычно образ развертывается описанием подставленного предмета.
   С образом можно сравнить синкретический эпитет, то есть эпитет, определяющий, например, звуковые понятия через слуховые и наоборот. Например, малиновый звон, блестящие звуки. Прием этот часто встречался у романтиков.
   Здесь слуховые представления смешаны со зрительными, но я думаю, что здесь нет путаницы, а есть прием помещения предмета в новый ряд, одним словом, выведение его из категории. Интересно рассмотреть с этой точки зрения образы Розанова.
   Розанов так осознает это явление, приводя слова Шперка (стр. 230):
   «Дети тем отличаются от нас, что воспринимают все с такой силой реализма, как это недоступно взрослым. Для нас «стул» есть подробность «мебели». Но дитя категории мебели не знает: и «стул» для него так огромен и жив, как не может быть для нас. От этого дети наслаждаются миром гораздо больше нас…» («Уед.», стр. 230).
   Эту-то работу и производит писатель, нарушая категорию, вырывая стул из мебели. Приведу сейчас один совершенно потрясающий розановский отрывок:
   «Пол есть гора светов: гора высокая-высокая, откуда исходят светы, лучи его, и распространяются на всю землю, всю ее обливая новым благороднейшим смыслом.
   Верьте этой горе. Она просто стоит на четырех деревянных ножках (железо и вообще жесткий металл недопустимы здесь, как и «язвящие» гвозди недопустимы).
   Видел. Свидетельствую. И за это буду стоять» («Опавшие листья». Короб I, стр. 293).
   Этот образ построен так. Сперва идет «повышающая», прославительная часть, предмет назван «горой светов», воспринимается как мировой центр, как что-то библейское. Он помещен в ряд космических понятий.
   Дальше идет перифразирующее описание, и мы узнаем предмет. Слова о железе конкретизируют предмет еще больше и в то же время превращают техническую деталь в «символистическую». Последняя часть отрывка замечательна тем, что в ней после «узнавания» предмета тон не меняется, а продолжает держаться на высоте пророчества. Узнанный предмет остается в повышенном ряду. Это одно из разработаннейших применений приема образа-перифраз.
   Кроме повышающего перифраза – остранения может быть применен и понижающий, типичный для пародийного стиля всех видоизменений, до имажинистов включительно. Таково сравнение Розанова «воздержание равно запору»:
   «В невыразимых слезах хочется передать все просто и грубо, унижая милый предмет: хотя в смысле напора – сравнение точно.
   Рот переполнен слюной, – нельзя выплюнуть. Можно попасть в старцев.
   Человек ест дни, недели, месяцы: нельзя сходить «кой-куда», – нужно все держать в себе…
   Пил, ешь – и опять нельзя никуда «сходить»…
   Вот – девство.
   – Я задыхаюсь! Меня распирает!
   – Нельзя» («Опавшие листья», Короб I, стр. 69).
   Или:
   «Растяжимая материя объемлет нерастяжимый предмет, как бы он ни казался огромнее. Она – всегда «больше»…
   Удав толщиною в руку, ну, самое большое в ногу у колена, поглощает козленка.
   На этом основаны многие странные явления. И аппетит удавов и козы.
   – Да, немного больно, тесно, но – обошлось…
   Невероятно надеть на руку лайковую перчатку, когда она лежит такая узенькая и «невинная» в коробке магазина. А одевается и образует крепкий обхват.
   Есть метафизическое тяготение мира к «крепкому обхвату».
   В «крепком обхвате» держит Бог мир…
   И все стремится не только к свободе и «хлябанью», но есть и совершенно противоположный аппетит – войти в «узкий путь», сжимающий путь» («Опавшие листья». Короб II, стр. 417).
   На следующей странице:
   «Крепкое, именно крепкое, ищет узкого пути. А «хлябанье» – у старух, стариков и в старческом возрасте планеты» (отрывок не локализирован).
   В последнем отрывке мы видим эротический символизм, причем сперва он дан через «образ», через помещение половых частей в разряд обхватывающих и входящих предметов, в конце же образ удвоен, то есть понятие употреблено для перевода французской революции из ряда «свободы» в ряд «хлябанье». Этот ряд состоит, таким образом, из понятий «хлябанья» старчества, «французская революция». Другой же ряд: «лайковая перчатка» (подобная половому органу), – дается через слово «невинное», относящееся как бы к перчатке.
   Дальше идет «удав и коза», метафизический «крепкий обхват». Отсюда понятие «узкого пути» в противоположность свободе.
   Перчатка – обычный образ полового объекта у Розанова, например:
   «Любовь продажная кажется «очень удобною»: «у кого есть пять рублей, входи и бери». Да, но
 
Облетели цветы
И угасли огни…
 
   Что же он берет? Кусок мертвой резины. Лайковую перчатку, притом заплеванную и брошенную на пол, которую…» и т. д. («Опавшие листья». Короб II, стр. 367).
   Такие ступени строит писатель для создания переживаемого образа…
   Нужно кончать работу. Я думаю кончить ее здесь. Можно было бы завязать конец бантиком, но я уверен, что старый канон сведенной статьи или лекции умер. Мысли, сведенные в искусственные ряды, превращаются в одну дорогу, в колеи мысли писателя. Все разнообразие ассоциаций, все бесчисленные тропинки, которые бегут от каждой мысли во все стороны, сглаживаются. Но так как я полон уважения к своим современникам и знаю, что им нужно или «подать конец», или написать внизу, что автор умер и потому конца не будет, поэтому да будет здесь концовка:
   «………………………………………………
   Вывороченные шпалы. Шашки. Песок. Камень. Рытвины.
   – Что это? – ремонт мостовой?
   – Нет, это «сочинения Розанова».
   И по железным рельсам несется уверенно трамвай».
   Я применяю это к себе.

Серапионовы братья

   Родились в Доме искусств в 1921 году.
   Всего их двенадцать, из них одна женщина: Елизавета Полонская.
   Всеволод Иванов, Михаил Зощенко, Михаил Слонимский, Лев Лунц, Вениамин Зильбер{95}, Николай Никитин, Константин Федин, Николай Радищев{96}, Владимир Познер, Илья Груздев.
   Я был бы тринадцатым.
   Но я не беллетрист (смотри книгу «Революция и фронт»)!
   Из двенадцати серапионов поэтов трое: Полонская, Николай Радищев. Владимир Познер.
   Буду писать о беллетристах.
   Писателям обыкновенно не везет на критические статьи.
   Пишут о них обыкновенно после их смерти.
   Нет статей о Хлебникове, о Маяковском, о Михаиле Кузмине, Осипе Мандельштаме, о Пастернаке.
   Перед ними виноват и я.
   Пожалуй, лучше было бы писать о живых, а не о «Дон Кихоте» и Стерне.
   Пишу о серапионах.
   Книг беллетристических сейчас не выходит: дорог набор.
   У Андерсена есть сказка об уличном фонаре, который каждый день наливали ворванью и зажигали.
   Дело было в Копенгагене.
   Потом ввели газовые фонари.
   Духи в последний день службы старого фонаря подарили ему…
   Их было два…
   Первый дух сказал: «Если в тебе зажгут восковую свечу, то на твоих стеклах можно будет видеть все страны и все миры».
   Другой дух сказал: «Когда тебе все опротивеет, то пожелай – и ты рассыпешься в прах, это мой дар».
   Это была возможность самоубийства, – вещь среди фонарей, действительно, редкая.
   Фонарь достался старому фонарщику, тот по субботам чистил его, наливал ворванью и зажигал.
   Но, конечно, он не зажигал в фонаре восковые свечи.
   Первый дар был потерян.
   Андерсен сообщает, что фонарь думал о самоубийстве.
   Но будем веселы.
   В конце концов напечатают и беллетристику.
   Бумагу обещали дать, ищем денег. Кто даст денег в долг двенадцати молодым и очень талантливым литераторам на напечатание книги? Ответ прошу направить в Дом искусств, Мойка, 59. (Нужны 7 000 000, можно частями.)
   А люди очень талантливые.
   Видели ли вы, как перед поднятым стеною пролетом Дворцового моста скапливаются люди?
   Потом пролет опускается, и мост на секунду наполняется толпой идущих людей.
   Так невозможность печататься собрала воедино Серапионовых братьев.
   Но, конечно, не одна невозможность, но и другое – культура письма.
   Старая русская литература была бессюжетна: писатели-бытовики брали тем, что Лев Толстой называл «подробностями»{97}, действия же в русской беллетристике, «события» было всегда мало.
   Если сравнить русский роман с английским и даже французским, то он покажется рядом с ним композиционно бедным, новеллистическим.
   Старую линию русской литературы продолжает и Борис Пильняк, писатель очень талантливый, но какой-то отрывочный, у него нет рассказов, нет романов, а есть куски.
   Серапионы очень не похожи друг на друга, но и «Рассказы Синебрюхова» Михаила Зощенко, и «Синий зверюшка» Всеволода Иванова, и «Тринадцатая ошибка» Михаила Слонимского, драма Льва Лунца «Вне закона», и «Хроника города Лейпцига» Вен. Зильбера, и «Песьи души» Федина, и «Свияжские рассказы» Николая Никитина – занятны, интересны.
   На ущербе психология, нет анализа, герои не говорят друг другу речей, у многих даже умышленно пропущены мотивировки действия, потому что на фоне перегруженной мотивировками русской литературы особенно ярко действие, идущее непосредственно после действия, – действия, связанные друг с другом только движением рассказа.
   Любопытна традиция серапионов.
   С одной стороны, они идут от сегодняшней «старшей» линии: от Лескова через Ремизова и от Андрея Белого через Евгения Замятина, таким образом, мы встречаем у них «сказ» – речь, сдвинутую с обычной семантики, использование «народной этимологии» как художественного средства, широко развернутые сравнения, но вместе с тем в них переплетается другая струя – авантюрный роман, похождения, пришедшие в Россию или непосредственно с Запада или воспринятые через «младшую линию» русской литературы, – и здесь мне приходят в голову рассказы Александра Грина.
   Третьей линией в серапионах я считаю оживающее русское стернианство.
   Изд. «Алконост» имеет в портфеле сборник рассказов серапионов; я надеюсь, что жизнь сборника в этом портфеле не будет долговечна.

Федор Сологуб

   «Заклинательница змей». Роман. Издательство «Эпоха», Петербург, 1922
 
   Если перечислять направления, существующие в современной русской литературе, то нужно будет прибавить к немногому числу их еще одно направление: «Федор Сологуб». Писать об этом человеке-направлении очень трудно, потому что не с кем сравнивать и нечем мерить.
   Он возник во время символизма, но умер символизм, умерли его формы, а в мире Федора Сологуба идет своя жизнь этих форм.
   Может быть, эти формы и родились для того, чтобы жить в мире Сологуба.
   Федор Сологуб был признан и утвержден со времени «Мелкого беса», но и «Мелкий бес» не понят и не принят целиком.
   В «Мелком бесе» приняли Передонова, потому что признали в нем обличительный тип.
   Не принят он, потому что не понята осталась другая часть романа, история Саши, и с нею весь пафос романа.
   Так не приняли и не поняли до сих пор пафоса Гоголя и если бы смели, то печатали бы мелким шрифтом «грозные вьюги» гоголевского вдохновения. А пафос Гоголя – это все, что осталось от «неистовой школы», а может быть, и от всего романтизма.
   Пафос Сологуба, прославительная часть его романов, – это все, что осталось от того, что называлось декадентством.
   «Заклинательница змей» – странный роман. Действие романа, очевидно, происходит в 1913 году, место действия приволжский город, действующие лица – рабочие, с одной стороны, и фабрикант и его семья, с другой.
   Содержание романа – классовая борьба.
   Время написания 1915 – 1921 годы.
   И как непохоже.
   Как нарочно непохоже.
   В «Заклинательнице змей» нет никакой фантастики, нет ни чар, ни бреда.
   Но роман фантастический.
   Фабрикант влюбляется в работницу своей фабрики Веру.
   Вера требует у него отдать фабрику рабочим.
   Вера заклинает фабриканта и сама зачарована им, как фарфоровая заклинательница змей, подаренная ей ее другом христианином Разиным, благословившим ее на невозможный подвиг, сама зачарована зачарованной змеей.
   Фабрикант отдает Вере завод, но не требует от нее за это ничего и отпускает ее к жениху.
   Жених-рабочий в ревности убивает Веру.
   Все это вложено в традиционные рамки романа, с ревностью, шантажом, подслушиванием, и все это фантастично.
   Роман, как аэроплан, отделяется от земли и превращается в утопию.
   Конечно, Федор Сологуб и не хотел написать бытовой роман, он хотел скорей из элементов жизни, жгучих и тяжелых, создать сказку.

Анна Ахматова

   ANNO DOMINI MCMXX1. Книгоиздательство «Петрополис», Петербург, 1922
 
   Внешность книги очень хороша. Чрезвычайно удачна наборная обложка.
   Книга обозначена датой написания, взятой как название.
   Быть может, поэт хотел подчеркнуть этим какую-то лирическую летописность своих стихов.
   Это как будто отрывки из дневника. Странно и страшно читать эти записи. Я не могу цитировать в журнале эти стихи.
   Мне кажется, что я выдаю чью-то тайну.
   Нельзя разлучать этих стихов.
   В искусстве рассказывает человек про себя, и страшно это не потому, что страшен человек, а страшно открытие человека.
   Так было всегда, и «в беззаконии зачат» псалмов – страшное признание.
   Нет стыда у искусства.
   Один критик написал: «Ахматова и Маяковский»{98}.
   Если простить и забыть эту фельетонную статью, то можно показать на то, что действительно соединяет этих поэтов.
   Они конкретны.
   Маяковский вставляет в свои стихи адрес своего дома, номер квартиры, в которой живет любимая, адрес своей дачи, имя сестры.
   Жажда конкретности, борьба за существование вещей, за вещи «с маленькой буквы», за вещи, а не понятия, – это пафос сегодняшнего дня поэзии{99}.
   Почему же поэты могут не стыдиться? Потому, что их дневник, их исповеди превращены в стихи, а не зарифмованы. Конкретность – вещь – стала частью художественной композиции.
   Человеческая судьба стала художественным приемом.
   Приемом.
   Да, приемом.
   Это я сейчас перерезаю и перевязываю пуповину рожденного искусства.
   И говорю:
   «Ты живешь отдельно».
   Прославим оторванность искусства от жизни, прославим смелость и мудрость поэтов, знающих, что жизнь, переходящая в стихи, уже не жизнь.
   Она входит туда по другому отбору.
   Так крест распятия был уже не деревом.
   «Свобода, Санчо Пансо», – сказал Дон Кихот, выезжая из двора дворца герцога.
   Свобода поэзии, отличность понятий, входящих в нее, от тех же понятий до перетворения, – вот разгадка лирики.
   Вот почему прекрасна прекрасная книга Анны Ахматовой и позорна была и будет работа критиков всех времен и народов, разламывающих и разнимающих стихи поэта на признания и свидетельства.

Евгений Замятин

   «Герберт Уэллс». Издательство «Эпоха», Петербург, 1922
 
   Книжка Евг. Замятина – первая работа на русском языке о знаменитом английском романисте. Евг. Замятин считает, что фантастические романы Уэллса явились порождением страны, где «почва – асфальт, и на этой почве густые дебри – только фабричных труб, и стада зверей только одной породы – автомобили, и никакого другого весеннего благоухания – кроме бензина».
   И как в лесу рождаются сказки про лесовиков, так в Лондоне должны были родиться сказки о машинах.
   «Такие городские сказки есть: они рассказаны Гербертом Уэллсом. Это – его фантастические романы».
   Замятин считает отличительной чертой фантастики у Уэллса – правдоподобность невероятного.
   Уэллс заманивает своего читателя в фантастику, заставляет его всерьез верить ей.
   В фантастике Уэллса, по словам Замятина, очень часто есть не что иное, как предвиденье будущего.
   Уэллс в 1893 году уже писал о боях аэропланов. В 1898 году описывал, как марсиане уничтожают земные войска газовой атакой.
   Одновременно мы видим другую сторону в творчестве Уэллса: Уэллс автор 13 реалистических романов, написанных в духе школы Диккенса, в них Уэллс является пред нами в образе своеобразного английского социалиста и английского же богоискателя.
   «Можно признавать, – пишет Уэллс в 1902 году, – или что Вселенная едина и сохраняет известный порядок в силу какого-то особого, присущего ей качества, или же можно считать ее случайным агрегатом, не связанным никаким внутренним единством. Вся наука и большинство современных религиозных систем исходят из первой предпосылки, а признавать эту предпосылку для всякого, кто не настолько труслив, чтобы прятаться за софизмы, признавать эту предпосылку – и значит верить в Бога. Вера в Бога означает оправдание всего бытия».
   Книга Евг. Замятина об Уэллсе ценна нам не только тем, что она впервые знакомит русского читателя с простой, но чуждой нам фигурой английского романиста. Интерес Замятина к Уэллсу характерен также как показатель тяги крупного русского писателя школы Ремизова и отчасти Андрея Белого к другой стихии литературы, к литературе латинской, к роману приключений. Русская литература только в XIX веке, и то лишь отчасти, вошла в поле зрения культурного мира.
   Вещи Пушкина и Гоголя не вошли и, вероятно, не войдут в сравнительно тесный круг всему миру известных произведений. Успех Толстого – успех идеи религиозной, успех Горького – успех идеи социальной и успех биографии, успех Достоевского – двояк, часть людей приняла его философские идеи, часть поняла его как «уголовный роман».
   Русская литература не создала своего ни «Робинзона Крузо», ни «Гулливера», ни «Дон Кихота». Русская литература работала над словом, над языком и бесконечно меньше, чем литература европейская, и в частности английская, обращала внимание на фабулу.
   Тургенев, Гончаров – писатели почти без фабулы.
   Трудно придумать что-нибудь беспомощней по сюжету, чем «Рудин». Школа Стерна не отразилась в России почти ни на ком, если не считать не понятого современной выходу книги критикой и не понятого критикой современной нам, малоисследованного романа Пушкина «Евгений Онегин» и, может быть, Лескова, в его вещи «Смех и горе», в которой, как и в «Онегине», не только использованы приемы Стерна, но и названо его имя.
   Мы презираем Александра Дюма, в Англии его считают классиком. Мы считаем Стивенсона писателем для детей, а между тем это действительно классик, создавший новые типы романа и оставивший даже теоретическую работу о сюжете и стиле.
   Молодая русская литература в настоящее время явно идет в сторону разработки фабулы. С этой точки зрения, всякая работа, освещающая нам английскую литературу, с этой стороны нам чрезвычайно дорога.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента