Среди холода и голода кадеты читали Ломоносова, увлекались Полевым, Загоскиным, зачитывались Марлинским, а прочитав «Тараса Бульбу» Гоголя, даже задумали целым классом написать роман под названием «Гайдамаки», но дальше названия дело не пошло.
   Издавали журнал с внутренними кадетскими известиями и известиями внешними, то есть московскими. На виньетке нарисована была корзина с цветами, на корзине сидела сова как символ мудрости.
   Летом фронтовые занятия шли на плацу перед дворцом.
   Для представления о том, что такое был первый московский корпус, приведу несколько строк из «Исторического очерка образования и развития первого московского кадетского корпуса… составленного по официальным источникам и изданным под редакцией генерал-майора Лалаева» (СПб., 1878). На странице 69 написано: «Далее, от кадет требовались подробные и откровенные отчеты о том, как они пользовались отпусками, указаны были правила для приема приходящих к воспитанникам родных и прислуги, а кадетам запрещено было иметь при себе деньги, собственные вещи, книги и сундуки; особенно же строго преследовались всякие сношения их с нижними чипами».
   «Дабы долго временное пребывание, – читаем в одном из приказов Демидова, – воспитанников в разлуке и без всякого сношения с родителями или родственниками не охлаждало в них того кровного союза, который, служа основанием христианской морали, упрочивает благосостояние семейств, а вместе с тем и общества, следует требовать, чтобы воспитанники писали письма к родителям или родственникам, по крайней мере, три раза в год, под руководством наставников и с уплатою за пересылку из казенных денег в том случае, если бы воспитанники не имели собственных».
   В одной из ранних поэм Федотова «Чердак», написанной между 1835 и 1837 годами, то есть непосредственно после окончания корпуса, Федотов вспоминает корпус:
 
Иль иногда в смиренный час
С однокорытными костями
Завяжется лихой рассказ,
Припоминание проказ,
Как в старину с учителями,
С начальством расправлялись сами,
Как, не боясь тюремной тьмы,
Ему грубили вечно мы,
Как трубки в нужниках курили,
Как подлецов до смерти били…
 
   Здесь рассказывается о расправах, которые называли тогда «в темную». Фискалов, то есть доносчиков, били, внезапно накинув на голову шинель.
   Жизнь в корпусе была волчьей жизнью, но Федотов в ней не пропал благодаря здоровой физической силе, памяти, веселому характеру и прекрасному голосу, украшавшему церковный хор, что начальством тоже весьма учитывалось.
   Федотов больше всего любил читать. Он перечитал все русские книги в библиотеке; выучился немецкому языку – прочел немецкие книги и даже пытался переводить с русского на немецкий стихами.
   Одно обстоятельство оберегало Павла Федотова от наказания: у него была изумительная память – он мог запомнить все, даже «Артикул воинский». Уроки кадет Федотов мог отвечать от слова до слова, и его охотно вызывали, когда приходило начальство.
   В строю Федотов был исправен, в одежде опрятен, в обхождении весел. Казалось, столько дано этому мальчику, что сможет он весело пройти через весь свет, через льды и жаркие пески в шинели, подбитой холстом, в кивере, притянутом ремнем с медной чешуей к подбородку. Пройти, смеясь и не уставая, как обыкновенный хороший русский солдат.
   Рисование преподавал человек в старом синем фраке, смуглолицый и неразговорчивый, носящий странную фамилию – Каракалпаков.
   Каракалпаков любил поправлять рисунки Федотова, ругал кадета за лень и однажды, для того чтобы побудить Федотова к творчеству, дал ему книгу, сочиненную господином Писаревым: «Предметы для художника».
   Книга эта была издана в 1807 году; она предусматривала все, что художник может и должен рисовать. Когда-то она была подарена самому Каракалпакову в Академии художеств как награда за успехи.
   Книга эта начиналась следующим введением:
   «Во всех художествах, равно как и в поэзии, нужен творческий ум, или то, что мы называем гением. Разница состоит в том только, что в поэзии ничто уже не может заменить творческого ума: ни большие сведения, ни неусыпное прилежание; один только гений может постигнуть язык богов, как древние называли поэзию, – посредственности в ней нет. В художествах же большие сведения и неусыпное прилежание в своем искусстве могут заменить творческий ум».
   Эта книга должна была заменить разум художнику…
   Федотов пел в церковном хоре в высокой нарядной церкви кадетского корпуса и хорошо умел читать ноты. Он научился играть на новомодной гитаре и даже овладел флейтой.
   Домой Павел почти не попадал. Летом кадетов не отпускали: они отбывали лагерный сбор у села Коломенского; ходили много – так много, что ныли ноги и ночью трудно было заснуть.

Каракалпаков

   Судьба, как неразмотанный клубок, каждая нитка – не знаешь, цельная или с узлами, что такое и как велика, на чем конец намотан. Ничего не знаешь.[4]
П. А. Федотов

   Учитель рисования господин Каракалпаков просил Паву не рисовать другим за булки, говоря, что иначе художественный характер класса принимает вид однообразный.
   Кадеты все знали про своих учителей. Известно было, например, что Каракалпаков имеет два имени – Владимир и Гавриил: его для верности крестили два раза. Привезли его из степи казаки и сказали, что крещен, но воспитательный дом, куда попал мальчик, этому не поверил.
   Известно было, что Каракалпаков исключен из императорской Академии художеств за какую-то историю и что его насилу приняли преподавать в корпус.
   Незадолго до выпуска кадетов к Федотову подошел Каракалпаков.
   – Поздравьте меня, Федотов, – сказал он, – я ухожу из корпуса.
   – Куда?
   – Я скажу вам об этом после. Человек, Пава, создан для подвига, а искусство – для того, чтобы ему об этом напоминать.
   – Вы будете рисовать картины?
   – Нет, я ухожу в театр заведовать лампами.
   – Это скучно, господин Каракалпаков!
   – Нет, мальчик! В Москве есть великий артист – Павел Мочалов. Когда он произнес в театре за сценой первые слова из роли Полиника в пьесе Озерова «Эдип в Афинах», театр содрогнулся. Павлу Степановичу было тогда только семнадцать лет, но душа его уже возмужала. Она живет на сцене, приучая сердце зрителя биться сильнее. Он учит неповторимому вдохновению.
   – Он играет Шекспира?
   – Нет еще. Но он должен сыграть, и тогда я нарисую его портрет. Слушай, мальчик, кем ты собираешься быть?
   – Поэтом.
   – Ты будешь художником! Может быть, у тебя будет удача, может быть, у тебя совсем не будет успеха, но ты станешь художником. Я бы хотел тебе дать рекомендательное письмо в Петербург, но что значит письмо Каракалпакова? Все равно ты будешь художником! Когда будешь в Петербурге, побывай в Академии художеств. Ее легко найти. Стоит она на правом берегу Невы, говорят, у входа в нее два сфинкса. Когда я учился, сфинксы лежали на дворе академии. Кормили нас гречневой кашей. Мы хватали кашу ложками из большой общей чашки, обжигая руки. Мне хотелось есть, а еще больше хотелось рисовать. Для меня не было ничего выше рисунка. Я рисовал, забывая обо всем, и, видимо, делал успехи – мне дали две серебряные медали. Преподавал нам Иванов Андрей[5]. Со мной учился Александр Иванов, сын старика Иванова, и два брата Брюлло[6]. Я был товарищем младшего брата – великого рисовальщика… Отойдем и будем говорить тише… Нас всегда плохо кормили в академии, нас секли. Потом нас начали унижать: назначили нового президента, дали инспектора Васильева – глупого и строгого человека. Однажды ученика граверного класса Федора Алексеева обвинили в какой-то шалости. Его решили посадить в холодный карцер. Васильев приказал служителям стащить с нашего товарища куртку. Федор начал сопротивляться: карцер был очень, очень холодный. Мы долго до этого терпели, а тут не выдержали, начали кричать, вырвали товарища, а потом взбунтовались, выбили стекла в окнах. Инспектор убежал. Пришел гравер Кондратьев, хороший человек. Он сказал нам: «Ребята, среди вас мало дворян, вы дети ремесленников, солдат. Среди вас есть калмыки, киргизы. Ты, Алексеев, из крепостных. Вас могут отдать в солдаты… А если вы кончите академию, вам разрешат носить шпагу, а главное – вам дадут право рисовать». Мы ответили старику: «Уже поздно: доложено государю». – «Еще не поздно. Они его тоже боятся. Только подумайте, что будет! Среди вас много талантов. Вот Брюлло… Слушай, Брюлло, я смотрел твои рисунки „Гений искусства“ и „Нарцисс“. Это очень хорошо». – «Все равно меня исключат», – ответил Брюлло. «Не исключат, – сказал Кондратьев, – только послушайте меня. Когда на вас начнут кричать, встаньте сразу на колени». После ужина зовут нас в конференц-зал. На стене портрет императора Александра Первого. Весь совет сидит на своих местах, все в звездах, в лентах: так нам показалось. Президент встает, начинает говорить; неохотно мы становимся на колени. Оленин тронут, вынимает носовой платок, вытирает глаза и говорит: «Встаньте, дети! Только пускай выйдет зачинщик. Мы его не отдадим в солдаты, но проступок записан в журнал, и должна быть в журнале резолюция. Таков порядок, дети».
   Мы тогда много читали «Римскую историю» и знали наизусть стихи о благородстве, верности. Я подумал о своих товарищах, которых собрались изгнать из академии. Среди них Карл Брюлло… Я встал, почистил колени и сказал: «Это я сделал, господин президент». Вместе со мной встал Слезенцов: «Нет, это сделал я, а не Каракалпак». Нас очень сильно высекли. Не отдали в солдаты, но и не позволили кончить академию. Слезенцов сейчас делает этикетки, меня исключили под фамилией Каракалпаков, а Брюлло послали учиться за границу, и ему тоже переменили фамилию: он теперь Брюллов.
   – Вы поступили хорошо.
   – Я поступил правильно. Карл находится в Риме, он пишет прекрасные портреты, а сейчас он нарисовал картину, достойную Микеланджело, – «Последний день Помпеи», что прославило нашу академию и Россию.
   – Я не видел еще этой картины.
   – Я тоже, но знаю ее описание. Картина полна любви и самоотвержения… Извергается Везувий, молния освещает бегущих людей фосфорическим светом, падают статуи на головы бегущих, сыновья спасают отца, мать спасает ребенка, ребенок тянется с любовью к птичке, новобрачные бегут, не забывая о том, что они любят друг друга… Тела людей как бы просвечивают при свете высокой луны, сами тени как бы прозрачны, фигуры как будто изваяны… Эта великая картина написана благородным человеком!
   – Я хочу видеть эту картину.
   – Картина куплена Демидовым и подарена им государю. Скоро будет в Санкт-Петербурге. Брюллов, говорят, едет в Грецию. Про него писал Вальтер Скотт, ему предлагали дворец в Италии, про него пишут поэмы…
   – А вы?
   – Ночью мне хочется сочинять картину, и вижу это сочетание света, фигуры отделяются от холста и бегут на меня, простирая руки. Я решил идти в театр. Я буду хотя бы заведовать лампами, театральными лампами, буду слугой у подножия искусства. Пускай надо мной прогремит голос гения! И сердце мое начнет тогда биться в полную силу, а я буду смотреть, чтобы лампы не коптили. Потому что, мальчик, искусство требует самопожертвования и труда, а здесь у меня испортился карандаш и штрихи стали металлическими, не передавая прелести натуры.
   – Может, тогда не нужно становиться художником?
   – Для нас с тобой это неизбежно. Лучше быть художником, хотя бы небольшим, чем директором корпуса или даже командиром полка.
   – А я, может быть, стану физиком! Опыты с электрической машиной очень интересны.
   – Да, ты не ленив в науках… Так вот, господин Федотов, я не могу дать тебе рекомендательные письма. Все забыли Каракалпакова. Кому нужно рекомендательное письмо от ламповщика! Поклонись от меня академии, а если увидишь Брюллова, не напоминай ему о Каракалпакове, не вызывай у него неприятных воспоминаний.
   – Я не знаю Брюллова, никогда не видел его.
   – Он невысок, широкогруд и красив, у него голова Венеры, руки Рафаэля. Ты его узнаешь из тысяч… Когда начнешь рисовать, рисуй каждый день, не отчаивайся и не поддавайся усталости. Я не прошу тебя, чтобы ты помнил о Каракалпакове. Федотов-первый, служи искусству хотя бы ламповщиком! Поезжай в Петербург, учись там, где учились Шубин, Левицкий, Тропинин, Кипренский, Брюллов! Учись там, откуда изгнали бедного Каракалпакова…

Финляндский полк

   Усиливались создать для строя щеголеватую, механическую фигуру автомата, который мог бы по команде быстро и темписто манипулировать ружьем и педантически мерно передвигать ногами, так, чтобы впоследствии десятки, а потом сотни и тысячи ног ходили, как один человек…
   …Исполнение таких задач требовало времени, но, право, можно сказать: слава богу, что его недоставало.[7]
«История Финляндского полка»

   В декабре месяце 1833 года Павел Федотов получил чин прапорщика, имея от роду восемнадцать лет.
   Имя Федотова было записано на мраморной доске золотыми буквами.
   Павел Андреевич выбрал вакансию в Петербург, в лейб-гвардии Финляндский полк, казармы которого находились на Васильевском острове, близ Академии художеств. Начальство не препятствовало, потому что Федотов кончил корпус первым. Невысокий же рост при широкой груди сверх того почитался особо подходящим к форме егерского стрелкового полка.
   Собрали прапорщиков, посадили по двое на одноконные санки.
   За Валдаем все больше елей и болот, покрытых редким кустарником, за ними опять еловые леса… Все это было и печально и красиво.
   Санки бежали на север, мимо строящейся на горе Пулковской обсерватории, мимо пустынных дач…
   Вдали показались крутые купола соборов и высокие золоченые шпили. В золоте и коричневых дымах над красными крышами вставал город на серебряном горизонте.
   Проехали через Триумфальные ворота.
   На улицах дома стоят плотно, как книги на полках. Невский проспект. Вытянулся длинный, низкий Гостиный двор с плоскими аркадами и тупыми углами, за ним каланча и потом желтый камень – Казанский собор с колоннадой. Перед колоннадой статуи двух генералов в плащах.
   В конце Невского проспекта углом, как волнорез, стоит куб с колоннами, над ним шпиль, и в обе стороны протянулась желтая стена. Слева строящийся Исаакиевский собор – посеревшие леса, забор и снег, изъезженный санями.
   Переехали по льду через Неву. Стало тихо. Большое здание с колоннами – Академия художеств; перед ним на новых постаментах теперь действительно смотрят друг на друга сфинксы, и на головах у них сверх каменных капоров белые нахлобученные шапки из снега, а на плечах пушистые снежные белые воротники.
   Васильевский остров нарезан линиями на совершенно ровные кварталы. Углами выходят на набережную дома. Врезались в землю короткие дорические колонны здания, на широкой лестнице которого борются голые гиганты. А слева мерзнут во льду застигнутые в Петербурге зимой корабли и скрипят полозьями по снегу тяжело груженные сани.
   Вот казармы Финляндского полка. На железных крышах снег, у ворот солдат в тулупе с белым воротником, на голове у него клеенчатый кивер.
   Открыли ворота, проехали через двор, вошли в казарму. Вновь начиналась строевая жизнь.
   Жизнь офицера, который существовал на жалованье, была самая бедная. Шил он себе шинель, собирая деньги много лет, и долго приходилось ему думать, чем подбить шинель – коленкором или диверласом[8]. Диверлас называли также демикотоном. Стоил он немного дороже коленкора, но тот, кто хотел шить шинель на диверласе, перед этим месяц не пил чаю. Еще труднее жилось рядовым. Рядовой в год получал тринадцать рублей девяносто шесть с половиной копеек, а вместе с мундирными, амуничными и наградными – двадцать шесть рублей сорок три копейки ассигнациями в год. Но кормиться солдат должен был сам, съестная же артель брала у него восемнадцать рублей тридцать три копейки. Оставалось у солдата на руках восемь рублей десять копеек. На эти деньги он должен был мыться, чиниться, покупать кремень к ружью, бумагу для патронов, менять подметки у сапог, белить ремни воском, покупать портянки и белье.
   По счету начальства у солдата образовывался в год дефицит в семнадцать рублей три четверти копейки. Как он солдатом покрывался, начальство не интересовалось.
   Кроме того, солдат должен был покупать дратву, щетки, зеркальце, гребенки – тоже за свой счет. Так как эти вещи проверялись на смотру, то нужно было придавать им вид щегольской и единообразный. Назывались они смотровыми и помещались в особом свертке в виде несессера. Так как их проверял сам государь император, то они не употреблялись вовсе. Щетки, зеркальце, головная гребенка, портянки и кусочек мыла, фабра для усов, кремень и свинец делались миниатюрными, игрушечными, так что все солдатское хозяйство помещалось на ладони. А так как солдату были необходимы и дратва и портянки, то он тайно, под шинелью, носил и эти вещи.
   Казармы лейб-гвардии егерского полка находились на Васильевском острове, за казармами – поля, кладбище, пустырь, взморье, кусты и где-то там могила казненных декабристов.
   Полк ходил когда-то в Париж, но память о тех походах затерта, похоронена за Смоленским кладбищем.
   В то время говорили, что война портит войска.
   Войска улучшали обучением строю и парадами.
   Стрелковое дело Николай не очень любил, но все же было обращено некоторое внимание и на стрелковое обучение. В лейб-гвардии Финляндском егерском полку поэтому приказано было в год выдавать каждому нижнему чину шесть патронов для обучения стрельбе. Оружейные приемы были перенесены из примечания к уставу в устав. Всего было восемнадцать оружейных приемов, из них вновь введены были приемы: ружье наперевес, на правое плечо, на молитву, рукавицы надеть, рукавицы долой. Выдержка между приемами была тройная – тихая, скорая и учащенная.
   Правила военные начинались с правил об осанке: «Пристойная осанка не требует, чтобы солдат держался принужденно и казался одеревенелым; напротив того, он должен стоять и ходить ловко, свободно, сообразно естественному сложению тела, и стараться вести себя так, чтобы в разговоре, взгляде, всех действиях и движениях его выражалась некоторая относительно к собственному его званию пристойная смелость без наглости, твердость без самонадеянности и нахальства и, наконец, ловкость и вежливость. Кто на время разговора опускал глаза вниз, тот навлекал на себя подозрение в лукавстве, боязни и нечистой совести. Люди, с хладнокровием взирающие на смерть, должны смело смотреть в глаза каждому, какого бы звания он ни был, но при том не показывать наглости».
   Солдат должен был иметь усы и бакенбарды; они в правилах были регламентированы так: «Усы не должны быть длинны, так как таковые, напротив того, безобразят лицо и дают ему вид зверский и часто даже отвратительный».
   Служба была тяжелая – барабанная.
   Клеенчатый кивер зимой холодил, летом грел. Работа состояла в подготовке к параду. Парады же были весенние, летние, осенние и зимние. Армия обучалась красоте поворота, быстрому сниманию и надеванию ранца и темпистому шагу.
   Существовали тогда художники, специально рисовавшие однообразную красивость парада. Первый дагерротипный снимок тоже сделан был в России с парада. Его принесли императору Николаю. Тот смотрел долго в лупу, потом вызвал к себе брата Михаила Павловича. Император был в гневе. Он поднес лупу к снимку и закричал:
   – Это так меня принимают? И это парад в моем присутствии?
   Михаил Павлович молчал. Николай Павлович перевел дух и сказал хрипло:
   – Посмотри в лупу: у третьего солдата четвертой шеренги кивер криво надет.
   Для царя смысл всякого изобретения и усовершенствования в том и состоял, что при помощи его можно было проверять однообразность исполнения правил.
   Устав военный разработан был в форме катехизиса. Целью катехизиса было добиться того, чтобы в строю не происходило никаких случайностей.
   В катехизисе не было предусмотрено, что солдаты в строю дышат; это хотя и не было запрещено, но не упоминалось.
   Поручик Федотов быстро выучил катехизис, начиная с первого вопроса:
   Вопрос: «В чем состоит исправный солдат?»
   Ответ: «Исправный солдат ведет себя трезво, честно, порядочно; верен своему государю, знает твердо артикулы, послушен начальникам, содержит себя и амуницию во всегдашней чистоте и исправности, умеет правильно стоять, равняться, ворочаться, маршировать и ружьем своим действовать; знает, как именовать всех своих начальников, сроки всем вещам, сколько получает жалованья и провианта, притом должен быть бодр и расторопен».
   Вопрос: «Как правильно стоять?»
   Ответ: «Стоять вольно и непринужденно, голову прямо, плечи ровно, то есть не заворачивая и не опуская ни которого, грудь вперед, руки по ляжкам, мизинцы по шву, каблуки вместе, носки против выемки плеча».
   Вопрос: «Как правильно равняться?»
   Ответ: «В строю – в грудь третьего человека, держать при том свой корпус, как учили правильно стоять, не заворачивая ни в котором случае голову, плечи держать ровно и равняться в сторону, куда сказана дирекция».
   Вопрос: «Как правильно ворочаться?»
   Ответ: «Ворочаться на каблуках, левого каблука никогда с места не двигать, а правый к оному придвигать».
   Вопрос: «Для чего левый каблук никогда с места не сдвигается?»
   Ответ: «Чтобы всегда линия верная сохранилась».
   Служил Федотов без неприятностей, тихо и скромно отбывая свои караулы, сохраняя дирекцию и линию, стараясь левый каблук с места не сдвигать.

Юность художника

   …Вероятно, парадный, выпускной акт при собрании гостей, первая на нем роль уже возродили в ребяческой душе сознание собственной силы, а затем желание действовать.[9]
П. А. Федотов

   Сохранять точную линию в строю помогли Федотову верный глаз и выдержка; он сперва даже не очень уставал.
   Через два дня на третий получал Федотов из полковой канцелярии серо-голубую бумажку, сложенную пополам, в ней писарь сообщал его высокоблагородию о назначении на караул.
   При исполнении нарядов караульных больше всего опасались великого князя Михаила Павловича: великий князь подкрадывался к командам на своей коляске, пользуясь, как прикрытием, вновь заведенными дилижансами, и выскакивал потом прямо на караул в тот момент, когда люди заваливали ружья в шагу или теряли каданс своего марша.
   Поэтому караульные начальники относились к дилижансам с большим подозрением, а унтер-офицеры, нагибаясь, смотрели под колеса фургонов и дилижансов, разыскивая там строевого своего неприятеля.
   Караулы поэтому были неравны по своему достоинству: различались спячки и горячки.
   Трудны были караулы в театре и в цирке, где бывало и начальство, а легкими караулами считались караул у Петропавловской крепости, в Галерном порту и на заставах.
   На заставах в караульных помещениях висели списки людей, которым запрещен въезд в город. У шлагбаума стоял солдат, который подскакивал ко всякому проезжающему и провозглашал:
   – Стой! И позвольте спросить, откуда и куда изволите ехать?
   На это проезжий или отдавал свой письменный вид, или сам шел в караульный дом расписываться.
   Затем солдат возвращался с проезжающим и командовал часовому:
   – Бом двысь!
   Шлагбаум поднимался.
   Экипаж проезжал.
   Не нужно было задавать вопросов проезжающим на городском извозчике, а также не надо было спрашивать вида у того, кто говорил, что он едет на дачи.
   Служба поэтому на заставах была спокойная, потому что никто себя опальным именем не называл и отводить на гауптвахты не приходилось никого.
   Спокоен был караул и на Галерной гавани.
   Был там, впрочем, один лесок, куда солдаты зимой боялись становиться, уверяя, что там по ночам выходит нечистая сила.
   Сравнительно спокоен был караул в Зимнем дворце, особенно во время высочайшего отсутствия государя императора.
   Кормили во дворце удовлетворительно, в помещении было тепло.
   На стене дворцовой гауптвахты висели великолепные английские часы, очень старинные. На циферблате их стрелки обозначали час, минуту, секунду, год, фазу луны, месяц и даже затмение солнца.