Страница:
Часы эти отличались звонким отчетливым ходом, были редкостью мировою и на гауптвахту попали случайно.
Часы стояли прежде в собственном кабинете императора Павла Первого, но государь император, опоздав однажды на вахтпарад, на часы разгневался и отправил их на гауптвахту.
Вскоре после этого государь был задушен.
Дать распоряжение о возвращении часов позабыли, и часы остались на гауптвахте под вечным арестом.
Тяжелые караулы были в Адмиралтействе, в Арсенале, на Сенной площади. Офицеры ночью здесь не раздевались, а только ослабляли шарф. Солдатам же ничего ослаблять не полагалось.
Караулили неизвестно кого и неизвестно что. Один караул стоял у сарая, в котором, по преданию, была заперта паровая машина, приобретенная еще Петром Первым.
Машина эта сдавалась караулом смене под названием «железные вещи».
Но железа за запорами не было, потому что оно соржавело.
На чистом обороте бумаги с вызовом на караул писал Федотов свой дневник.
Записи его однообразны: «играл на флейте», «пил кофе», «рисовал».
Рисовал он еще слабо, рисовал портреты товарищей. Однажды, когда ему стало очень грустно, нарисовал он себя молодым офицером под плакучей березой или ивой, облокотившимся на урну.
Шел год за годом.
К флейте присоединил Федотов гитару.
При гитаре хорошо петь.
Пение поощрялось.
Один из старших офицеров, генерал А. Марин, сам писал романсы.
Солдату из всех развлечений также больше всего рекомендовалось пение.
Так как оно «сокращает приятным образом свободное время, облегчает тягость похода и заменяет другие удовольствия жизни».
Пение солдатское должно быть темпистое и ухватистое.
Песни должны были быть приноровлены к шагу – тихому, скорому и вдвое более скорому, чем скорый.
Для облегчения службы Федотов сам написал темпистые стихи.
Песня Федотова возбудила, впрочем, некоторое неудовольствие за возвеличивание в ней стрелкового дела, и обнародована она была только впоследствии господином Мариным.
Впрочем все признавали, что песня приспособлена к самым скорым маршировкам.
Федотов проходил высокими сводчатыми коридорами, в коридорах висели барельефы, покрытые пылью. Здесь разговаривали не о строе, а об искусстве: о том, что купол Исаакиевского собора слишком высок и весь собор не похож на русскую церковь. Рассказывали об успехах Карла Брюллова, который путешествовал по Греции и Востоку. Доставали и рассматривали старые рисунки и акварели Брюллова.
Федотов увлекался рисунками и акварелью, изучал перспективу, которой интересовались все после статей Венецианова, и начал серьезно заниматься живописью.
Сам Федотов писал про свои занятия:
«…близкое соседство на Васильевском острове Академии… дало возможность походить иногда в свободные дни в вечерние рисовальные классы Академии поучиться. Тут очутился в совершенно новом мире: рядом сидит сын лавочника, по другую сторону камер-юнкер Вонлярлярский, впереди конногвардеец Вуич, рядом с ним ученик Академии – мальчик в курточке; там сзади – чиновники, опять академисты, там опять офицер, опять какой-то драный уличный замарашка, разные по летам и нарядам, но с одинаковым соревнованием все, углубляясь на свой лист, хлопочут не поддаться друг другу…»[10]
Кроме академических рисунков и портретов, Федотов еще рисовал на продажу портреты великого князя Михаила Павловича.
Дело, которым он занимался, часто как будто выглядело рукодельем: он вырезал из фольги, делал рамки; казалось, что он один из многих офицеров, которые дома играют на флейте и рисуют. Даже командир полка Михаил Александрович Офросимов писал романсы. Среди его романсов знамениты были «Коварный друг» и «Уединенная сосна». Музыку к романсам писал господин Н. Титов – тоже уже генерал.
Федотов служил в Финляндском лейб-гвардии полку, и казалось ему, что все товарищи у него были милые и симпатичные люди, хотя и читают они мало, а больше играют в карты.
Федотов и сам играл: это была та самая игра, которая не стоит свеч.
Свечи молодые офицеры доставали на службе. Если свечей не хватало, то посылать за новой свечой должен был выигравший.
Бывали и такие разговоры:
– Пошли за свечой! Ты в выигрыше!
А выигравший отвечал:
– Нет, ты пошли, а я тебе очищу долгу пятьдесят тысяч.
Федотов играл и в коммерческие и в азартные игры; иногда выигрывал даже по двадцати рублей, иногда проигрывал рублей десять, но больше играл на мелок и на мелок однажды проиграл восемьдесят тысяч; лег спать банкротом и спал крепко.
Небо в том году над Васильевским островом было голубое, с барашками, и если сегодня дождь, то можно играть в карты, а если нет денег играть в карты, то можно играть на флейте или переписывать романсы из старого песенника. Можно пойти в гости: в гостях все девушки чудесны, дамы еще чудеснее, но к ним страшно подходить.
Все женщины любят молодого прапорщика-гвардейца, учат его танцевать кадриль и просят нарисовать в альбом что-нибудь потрогательнее и помеланхоличнее или сделать узор для вышивания гарусом.
В двадцать лет люди еще идут гурьбою; еще неизвестно, кто пойдет дальше всех, кто отстанет.
Пока все хорошо, и даже анекдоты, над которыми другие не смеются, смешны до слез, потому что они услышаны в первый раз.
На картины почти что страшно смотреть. Тоскливо и интересно: хочется делать самому так, только по-другому и про другое – про свое.
Вечерами Федотов играл на флейте; звук флейты был слышен на улице далеко-далеко, особенно если день был летний.
Идет по мосткам старая дама в шумящих юбках, или служанка с плетеной корзинкой, или старик в картузе с раздвоенным козырьком.
Лето. Летает пух от тополей. Тепло. Уже вечер. Нежарко. Слышна флейта.
Идет человек по деревянным мосткам, остановится, вздохнет. На флейте играют… Должно быть, офицер молодой… Неопытный…
Приказано ездить на балы; на бал надо надевать короткие штаны и шелковые чулки; очень красиво выглядит нога в шелковом чулке. Правда, шелковые чулки стоят двухмесячного жалованья – сорок рублей.
Однажды из дома прислали пятьдесят рублей – вот и чулки и еще десять рублей – приехать в карете ко дворцу: на извозчике ко дворцу не подпускают.
Но этот живой мальчик в шелковых чулках, хотя он и смотрел веселыми глазами на танцующих и сам танцевал, был беднее любого уличного замарашки. И все же интересно на балу во дворце: сколько женщин, какие платья, как выглядят плечи и шелк при свечах!
Везде хорошо. Даже в карауле весной хорошо.
Однажды с караула на Выборгской стороне молодой офицер решил пройти проселками на другой караул – в Старую Деревню. Вдали Петербург с веселым блеском окон и лиловыми дымами. Федотов шел, смотрел в лужи, как в зеркало: в лужах отражаются весенние облака и веселое лицо.
«А усы еще не выросли. Надо попробовать бриться».
Федотов саблей прокапывал бороздки у краев луж; журчал ручеек, лужи темнели, просыхая.
Хорошо проселком идти весной, когда жаворонок кругами с веселым усилием вкатывает вверх свою песню!
Вечером на флейте можно насвистывать, вспоминая жаворонка. Завтра на обед будут, наверно, щи с крапивой, как на Огородниках.
Письма из дома невеселые: отец постарел, скоро будет отставка; сестры опять робко просят, не может ли он им денег прислать.
Вечером играл на флейте, читал «Физику» Павлова. Решил тратить меньше: дома летом носить халат, зимой можно носить тулуп. Обыкновенное дело: сестрам помочь надо.
Андерманир
Главной, но еще не достроенной достопримечательностью в Петербурге того времени был Исаакиевский собор; его готовили на удивление векам и народам.
Собор заложили при Петре, но он сгорел.
Екатерина начала его заново.
Собор строился долго; нетерпеливый Павел приказал достроить его кирпичом, а тщеславный Александр велел разломать павловскую постройку.
Такова была первоначальная судьба этого здания, которое больше ломали, чем строили.
При Александре приехал из Парижа белобрысый француз с письмом от знаменитого часовщика Брегета. Фамилия его была Рикар, но, понимая вкусы столицы, он принял пышное наименование Монферан в честь местности, где учился.
Приняли его сперва на службу рисовальщиком.
Монферан скоро выставил огромный рисунок, на котором с приятностью были расположены все достопримечательности древнего Рима. В то время искали, кому поручить перестройку Исаакиевского собора. Архитекторы были, но все их проекты казались недостаточно торжественными и парадными.
Монферану поручили подготовить материалы к проектировке. Монферан взялся составить рисунок. Он сделал двадцать четыре рисунка – в греческом стиле, в византийском, в китайском, в индийском и в других стилях – и все это переплел в прекрасную папку.
Работа понравилась, и Монферана назначили придворным архитектором, но постройку ему еще не поручили. Тогда он сделал деревянную модель: купол был вызолочен золотом, лакированное дерево можно было принять за гранит и мрамор. Модель раздвигалась надвое, и была видна внутренность храма: иконостас из белого мрамора, мраморный пол, цоколь из розового и зеленого мрамора, вызолоченные статуи ангелов, малахит и порфир.
Рядом была поставлена небольшая модель старого храма грубой работы.
В монферановской модели, разрезанной, как арбуз, пополам, света хватало. Новый храм совмещал в себе все, что только мог вспоминать человек, занимающийся старой архитектурой. В этом здании были скульптуры и фронтоны, колокольни и коринфские колонны, портики и балюстрады.
Посередине крыши храма задуман был стилобат, сложенный из мрамора, а над ним на высоте двадцати саженей от земли колоннада из двадцати четырех колонн с бронзовыми капителями и базами. Эти колонны окружали главную башню собора, одетую снаружи медными, окрашенными под мрамор листами. В башне двенадцать больших окон. Выше колоннады, вокруг башни, перистиль, завершенный бронзовой балюстрадой, и двадцать четыре бронзовые фигуры ангелов. Над перилами – аттик, аттик же покрыт куполом.
Купол фальшивый: он собран из чугунных стропил, а внутри будет другой, плоский купол, обшитый деревом. На нем предполагалось написать плафон – все это на модели уже есть.
Окна аттика ничего не освещают, кроме железных стропил.
Горшечный плоский свод подшит деревом и оштукатурен. По штукатурке он будет раскрашен.
Все это было богато, монументально, торжественно и даже интересно благодаря замысловатости. То, что в натуре собор нельзя будет разнимать и раздвигать на части, как ту модель, о которой мы уже рассказывали, об этом забыли. Высокое начальство на модели поразилось богатству убранства. Проект очень понравился, и Монферану велели строить.
Этот белокурый французик был способным человеком; он сообразил, что прежде всего надо оформить площадь, и отрезал ее угол, поставив на нем треугольное здание военного министерства. У входа в здание стояли сторожевые львы.
Исаакиевский собор строили; вбивали тысячи свай, на сваях выкладывали сплошной фундамент из гранитных булыг.
Монферану везло – он умел находить людей.
Подрядчик каменотес Яковлев вырубал огромные колонны, подвозил их по Неве и подкатывал к стройке на платформах с чугунными шарами, катящимися по лоткам из толстых досок.
Смена царствований не изменила судьбы Монферана. Николай Первый прибавил только два ряда портиков – с востока и с запада – по восьми колонн; к каждому вела гранитная лестница со ступенями ко всю ширину, это еще более затемнило собор.
Монферану поручили еще поставить посередине Дворцовой площади Александровскую колонну с ангелом наверху. Здесь рисовальщик нашел себя. Он умел соединять грандиозное с изящным и был талантлив, но он строил храм для веры, которой не имел, в стране, языка которой не знал.
Исаакиевский собор строился. На него шло в год по полтора миллиона рублей.
Уже красили под мрамор медь верхнего барабана.
Огромный собор встал над домами, как пастух над стадом.
Слава Академии
Николай Первый не любил русского искусства, хотя хвастался им. Оно существовало наперекор ему.
Предполагалось, что существует единое, великое искусство, созданное императорским и папским Римом. Царь полагал, что русское искусство может существовать, но должно быть приведено к формам европейского искусства, сохраняя, однако, некую народность и связь с православными храмами.
Предполагалось, что там, на Средиземном море, существует родина искусств – Италия. Там обучали художников, оттуда везли мрамор. Но жизнь переделывала все, и русские художники в Риме писали по-своему, и даже мрамор из Италии получали от беглого русского дворового – Великанова. Великанов отошел от своего барина, стал лучшим мастером и поставщиком мрамора.
Русское искусство прорывалось и в Исаакиевском соборе – Монферан недаром почти сорок лет учился архитектуре у своих русских помощников. Проект Монферана, уже утвержденный Александром Первым и Аракчеевым, перерабатывали художники Михайлов-первый и Михайлов-второй, Стасов и Мельников. Большая глава собора стала стройней и в окружении колоколен придала храму пирамидальный характер. Над круглым портиком барабана появилась легкая, сквозная балюстрада. Форма большого купола, чуть вытянувшаяся кверху и подкрепленная нижним поясом, стала легче. Над портиком появились фигуры, и фронтоны заполнились бронзовой скульптурой, впервые в мире выполненной гальванопластикой. Самое техническое решение купола, сделанного из железа, было ново, хотя и противоречиво.
Исполин на Исаакиевской площади стал созданием русских художников; за иностранцем осталось право называться автором и возможность строить богатые дома для себя.
Для Исаакиевского собора писали иконы русские мастера старой академии, но ими были недовольны. Звали из Рима художника Александра Иванова, но он уклонился от этой чести.
В это время мир прославил Брюллова. Картина его была подарена Демидовым императору Николаю Первому и находилась в Белом зале Зимнего дворца. Видали ее еще немногие; говорили, что она будет передана в Академию художеств. Знатоки хвалили необыкновенное искусство Брюллова в композиции; разглядывая гибель Помпеи, вспоминали петербургское наводнение 1824 года.
Брюллов был человеком, вечно недовольным собою, вечно переделывающим свои картины, но считали, что его можно взять в узду и тогда его кисть послужит к славе царствования. Брюллова называли «Карлом Великим», говорили, что прозвище это пустил в ход поэт Жуковский, человек, близкий ко двору. Белинский хвалил портреты Брюллова и ставил его в пример писателям-реалистам.
Художником он был и в самом деле замечательным.
Шли годы новых успехов академии: А. Логановский выставил скульптуру юноши, играющего в свайку[13]; Н. Пименов – фигуру игрока в бабки.
А. Пушкин написал о скульптуре Логановского:
Федотов медленно поднялся по ней и остановился среди толпы. Ночью он читал описание извержения Везувия, написанное Плинием Младшим. Плиний описывал и небо, пылающее от необычайного частого блеска как бы сливающихся молний, и сухой, освещенный пламенем извержения вулкана дождь пепла. Брюллов изобразил толпу, бегущую и остановленную оглушительным громом извержения. Все останавливаются, пораженные ужасом, смотрят в небо, как бы страшась, чтобы оно не рухнуло на их головы.
Прежний страх подавляется новым, и этот мгновенный промежуток, освещенный молнией электрического удара, позволяет в остановленном движении показать стремительность катастрофы; веришь, видя остановленные в падении статуи и падающий с головы женщины глиняный сосуд.
Богатое семейство бежало из города, но испуганные громом кони понесли, сломалась ось. Красавица лежит на земле, рядом с колесом; возле нее ребенок; стараясь поднять мать с земли, он расстегнул застежку, придерживающую платье.
А там кони несутся вдаль.
На первом плане плечистый воин – какой-нибудь правофланговый в легионе – с юным своим братом несет на плечах старика отца, а тот, смотря в небо, закрывается от каменного дождя рукой.
Юноша что-то говорит старухе, поднимая ее; это, вероятно, изображен Плиний Младший. Молодые супруги бегут, прикрываясь развевающимся плащом. Целое семейство бежит. Мужчина прижимает к себе жену, а мальчик тянется к птичке.
Мать стоит на коленях между двумя дочерьми – они молятся богам своим. А тут бежит христианский священник: ведь катастрофа произошла на рубеже эпох, это как бы сам мир Рима падает при свете молнии, в вулканическом извержении…
Женщина бежит с незажженным светильником в руках. Скупец собирает сокровища, рассеянные по земле, – золото, уже ненужное.
Картина, живая и разнообразная, вся связана и не распадается на мелкие изображения, но главное – свет. Два света: электрический, голубой, который освещает фигуры кругло, скульптурно, выпукло, и красный свет извержения вулкана.
Краски художника кажутся сверкающими: свет не только обливает прекрасные формы, но как бы и проникает в них.
Вся картина написана страстно, мгновенно и много раз возвращает к себе взор зрителя.
Молодой офицер смотрел долго, потом обернулся; рядом с ним стоял низкорослый мускулистый штатский человек. Подле него красивая женщина с глазами, слишком близко поставленными, с плечами брюлловской красоты.
«Пушкин», – подумал Федотов.
Пушкин повернулся и пошел спокойной и легкой походкой; за ним, привычно роняя соболью накидку с прекрасных плеч, следовала Натали. Пушкин прошел по мраморной лестнице, улыбнулся бронзовому негритенку, державшему бронзовый шлейф статуи царицы Анны Иоанновны, и сдержал шаги, пропуская впереди себя легко шумящий по мрамору недлинный шлейф Натали.
Письмо, написанное около Триумфальных ворот
В 1815 году из Европы возвращалась в Петербург гвардия. Оркестры играли французские и немецкие завоеванные мелодии. Русская слава стояла над миром. По этому случаю были построены Триумфальные Нарвские ворота.
В 1833 году Николай Павлович велел эти ворота построить монументально. Ворота были сделаны из камня; колонны, капители, карнизы, медальоны, статуи, фигура Славы, колесница Славы и лошади, везущие эту Славу, были выбиты из медных листов по точным моделям, собраны и спаяны.
На самом видном месте помещена на воротах надпись: «Победоносной российской императорской гвардии признательное отечество, 18 день августа 1834 года». Внизу помещены названия сражений, в которых более всего отличалась гвардия в 1812–1814 годах; над статуями четырех воинов, поставленных на боковых частях ворот, на стороне, обращенной к городу, перечислены названия полков гвардейской пехоты, и между ними Финляндский полк.
Ворота были построены на частные средства. Они обошлись, кроме гранитного цоколя и фундамента, за одну металлическую работу и материал в семьсот восемьдесят четыре тысячи четыреста тринадцать рублей.
По случаю сооружения этих ворот выбита была большая медаль, с искусством сочиненная и отлично вычеканенная.
Кончалась зима. Федотов скучал в караульном помещении у новых Триумфальных ворот, медь которых время еще не тронуло зеленью. Павел Андреевич сидел в тесном, подпоясанном мундире и писал:
«Счастлив тот, кто может довольствоваться своим положением, кто может всюду находить поэзию, ожемчуживать равно и слезу горести, и слезу радости. Горькая мысль из уст его сладка кажется, сладкая ж – восхитительна. Я завидую этой способности. Я завидую всегда, но теперь эта зависть имеет место еще более. Я стою на карауле, что может быть неприятнее, и стараюсь развлечься тем, что происходит вокруг меня интересного. Вы помните Триумфальные ворота в Петербурге, сооруженные в честь гвардии Александра? Это мой пост. Колоссальное здание, бронзовое, со славами, богатырями, ворота, каких не бывало и в царстве титанов. Вокруг милая, унылая, северная природа, живописно убранная рукой человека и приодетая природою в зимние узоры. Пролегает путь людей чужих и идей моих, уплывает вдаль и сливается с туманным, желто-розовым восходом.
Тянутся обозы, чухны в глупых ушастых шапках, с вечно усталыми, полусонными и, кроме глупости, ничего более не выражающими рожами, мелькают запряженные в маленькие санки румяные молочницы, изредка, вздымая пыль столбом, пролетит пышная и атласная коляска богача.
Далеко от города тихо, молчаливо, лишь изредка валдайские пташечки [колокольчики], которым все равно, что и весна, что и зима, потягивают свою ребяческую песенку. Дорожные, которые укутанные, мало отличаются от кулей в обозах; вот пища для живописи. Бессмертный Гогарт, воскресни с твоей кистью! Вот тебе пища. Какая смесь одежд и лиц, наречий, сословий, что за костюмы! Введите каждого в лучший маскарад, прикажите для эффекта каждому так же отряхнуться (как в луже воробьи), как отряхиваются от морозной пыли они, выходя из саней прописаться на заставе, надвиньте на них шапки те же и так же попросите таковую чету медвежьими лапками проплясать казачка, то, уверяю вас, не брильянты, не любезности…
Дорожные обратили на себя приятное внимание. (Вот это одно из лучших холодных блюд – пища живописи. Все это беспрестанно перед моими глазами.) А загляните в их сердца, прислушайтесь к их биению, и вы найдете всевозможные и невозможные номера по метроному. Едет купец, уязвленный золотой стрелой корыстолюбия, едет бессребреник, бескорыстный [поэт-любовник]; едет эффектный гвардеец из отпуска; едут юные дети определиться кто в корпус, в будущие Ахиллесы или повесы, кто в Смольный доказать, что и в нашем климате могут расти розы, едут, не боясь нашего мороза, родители их, пожилые и старые, согретые любовью к детям своим; едут оскорбленные надежды без порядочной одежды; едет охотник травить зайца, едут блонды на травлю роскоши… едет слава на воротах, едет и мое почтение к стопам вашим…»[15]
Слава русской армии, слава Кутузова, ехала на воротах.
Стоит город русской военной славы – Петербург. Город Петра, Ломоносова, Пушкина, Гоголя.
В недремлющем карауле подпоясанный молодой офицер проверяет подорожные, а потом пишет маленькие картины акварелью на бумаге, рисует, повторяя, исправляя.
Часы стояли прежде в собственном кабинете императора Павла Первого, но государь император, опоздав однажды на вахтпарад, на часы разгневался и отправил их на гауптвахту.
Вскоре после этого государь был задушен.
Дать распоряжение о возвращении часов позабыли, и часы остались на гауптвахте под вечным арестом.
Тяжелые караулы были в Адмиралтействе, в Арсенале, на Сенной площади. Офицеры ночью здесь не раздевались, а только ослабляли шарф. Солдатам же ничего ослаблять не полагалось.
Караулили неизвестно кого и неизвестно что. Один караул стоял у сарая, в котором, по преданию, была заперта паровая машина, приобретенная еще Петром Первым.
Машина эта сдавалась караулом смене под названием «железные вещи».
Но железа за запорами не было, потому что оно соржавело.
На чистом обороте бумаги с вызовом на караул писал Федотов свой дневник.
Записи его однообразны: «играл на флейте», «пил кофе», «рисовал».
Рисовал он еще слабо, рисовал портреты товарищей. Однажды, когда ему стало очень грустно, нарисовал он себя молодым офицером под плакучей березой или ивой, облокотившимся на урну.
Шел год за годом.
К флейте присоединил Федотов гитару.
При гитаре хорошо петь.
Пение поощрялось.
Один из старших офицеров, генерал А. Марин, сам писал романсы.
Солдату из всех развлечений также больше всего рекомендовалось пение.
Так как оно «сокращает приятным образом свободное время, облегчает тягость похода и заменяет другие удовольствия жизни».
Пение солдатское должно быть темпистое и ухватистое.
Песни должны были быть приноровлены к шагу – тихому, скорому и вдвое более скорому, чем скорый.
Для облегчения службы Федотов сам написал темпистые стихи.
Песня Федотова возбудила, впрочем, некоторое неудовольствие за возвеличивание в ней стрелкового дела, и обнародована она была только впоследствии господином Мариным.
Впрочем все признавали, что песня приспособлена к самым скорым маршировкам.
В то время за ничтожную плату давали билеты на право посещения Академии художеств, и каждый желающий мог в академии копировать классиков, рисовать натуру, пользуясь советами профессоров.
Конный молодец с конем,
А ссади-ка, прах ли в нем!
На своих,
На двоих,
То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря,
То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря.
Знать, что мы таки не просты,
Ведь не шлют на аванпосты
Мушкетер,
Гренадер.
То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря,
То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря.
На параде назади,
А чуть драка – впереди,
Поскорей
Егерей.
То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря,
То ли дело, то ли дело, егеря, егеря, егеря.
Федотов проходил высокими сводчатыми коридорами, в коридорах висели барельефы, покрытые пылью. Здесь разговаривали не о строе, а об искусстве: о том, что купол Исаакиевского собора слишком высок и весь собор не похож на русскую церковь. Рассказывали об успехах Карла Брюллова, который путешествовал по Греции и Востоку. Доставали и рассматривали старые рисунки и акварели Брюллова.
Федотов увлекался рисунками и акварелью, изучал перспективу, которой интересовались все после статей Венецианова, и начал серьезно заниматься живописью.
Сам Федотов писал про свои занятия:
«…близкое соседство на Васильевском острове Академии… дало возможность походить иногда в свободные дни в вечерние рисовальные классы Академии поучиться. Тут очутился в совершенно новом мире: рядом сидит сын лавочника, по другую сторону камер-юнкер Вонлярлярский, впереди конногвардеец Вуич, рядом с ним ученик Академии – мальчик в курточке; там сзади – чиновники, опять академисты, там опять офицер, опять какой-то драный уличный замарашка, разные по летам и нарядам, но с одинаковым соревнованием все, углубляясь на свой лист, хлопочут не поддаться друг другу…»[10]
Кроме академических рисунков и портретов, Федотов еще рисовал на продажу портреты великого князя Михаила Павловича.
Дело, которым он занимался, часто как будто выглядело рукодельем: он вырезал из фольги, делал рамки; казалось, что он один из многих офицеров, которые дома играют на флейте и рисуют. Даже командир полка Михаил Александрович Офросимов писал романсы. Среди его романсов знамениты были «Коварный друг» и «Уединенная сосна». Музыку к романсам писал господин Н. Титов – тоже уже генерал.
Федотов служил в Финляндском лейб-гвардии полку, и казалось ему, что все товарищи у него были милые и симпатичные люди, хотя и читают они мало, а больше играют в карты.
Федотов и сам играл: это была та самая игра, которая не стоит свеч.
Свечи молодые офицеры доставали на службе. Если свечей не хватало, то посылать за новой свечой должен был выигравший.
Бывали и такие разговоры:
– Пошли за свечой! Ты в выигрыше!
А выигравший отвечал:
– Нет, ты пошли, а я тебе очищу долгу пятьдесят тысяч.
Федотов играл и в коммерческие и в азартные игры; иногда выигрывал даже по двадцати рублей, иногда проигрывал рублей десять, но больше играл на мелок и на мелок однажды проиграл восемьдесят тысяч; лег спать банкротом и спал крепко.
Небо в том году над Васильевским островом было голубое, с барашками, и если сегодня дождь, то можно играть в карты, а если нет денег играть в карты, то можно играть на флейте или переписывать романсы из старого песенника. Можно пойти в гости: в гостях все девушки чудесны, дамы еще чудеснее, но к ним страшно подходить.
Все женщины любят молодого прапорщика-гвардейца, учат его танцевать кадриль и просят нарисовать в альбом что-нибудь потрогательнее и помеланхоличнее или сделать узор для вышивания гарусом.
В двадцать лет люди еще идут гурьбою; еще неизвестно, кто пойдет дальше всех, кто отстанет.
Пока все хорошо, и даже анекдоты, над которыми другие не смеются, смешны до слез, потому что они услышаны в первый раз.
На картины почти что страшно смотреть. Тоскливо и интересно: хочется делать самому так, только по-другому и про другое – про свое.
Вечерами Федотов играл на флейте; звук флейты был слышен на улице далеко-далеко, особенно если день был летний.
Идет по мосткам старая дама в шумящих юбках, или служанка с плетеной корзинкой, или старик в картузе с раздвоенным козырьком.
Лето. Летает пух от тополей. Тепло. Уже вечер. Нежарко. Слышна флейта.
Идет человек по деревянным мосткам, остановится, вздохнет. На флейте играют… Должно быть, офицер молодой… Неопытный…
Приказано ездить на балы; на бал надо надевать короткие штаны и шелковые чулки; очень красиво выглядит нога в шелковом чулке. Правда, шелковые чулки стоят двухмесячного жалованья – сорок рублей.
Однажды из дома прислали пятьдесят рублей – вот и чулки и еще десять рублей – приехать в карете ко дворцу: на извозчике ко дворцу не подпускают.
Но этот живой мальчик в шелковых чулках, хотя он и смотрел веселыми глазами на танцующих и сам танцевал, был беднее любого уличного замарашки. И все же интересно на балу во дворце: сколько женщин, какие платья, как выглядят плечи и шелк при свечах!
Везде хорошо. Даже в карауле весной хорошо.
Однажды с караула на Выборгской стороне молодой офицер решил пройти проселками на другой караул – в Старую Деревню. Вдали Петербург с веселым блеском окон и лиловыми дымами. Федотов шел, смотрел в лужи, как в зеркало: в лужах отражаются весенние облака и веселое лицо.
«А усы еще не выросли. Надо попробовать бриться».
Федотов саблей прокапывал бороздки у краев луж; журчал ручеек, лужи темнели, просыхая.
Хорошо проселком идти весной, когда жаворонок кругами с веселым усилием вкатывает вверх свою песню!
Вечером на флейте можно насвистывать, вспоминая жаворонка. Завтра на обед будут, наверно, щи с крапивой, как на Огородниках.
Письма из дома невеселые: отец постарел, скоро будет отставка; сестры опять робко просят, не может ли он им денег прислать.
Вечером играл на флейте, читал «Физику» Павлова. Решил тратить меньше: дома летом носить халат, зимой можно носить тулуп. Обыкновенное дело: сестрам помочь надо.
Андерманир
Удовольствие педанта – чужое удовольствие.
Удовольствие таланта – есть его собственное.[11]
П. А. Федотов
Главной, но еще не достроенной достопримечательностью в Петербурге того времени был Исаакиевский собор; его готовили на удивление векам и народам.
Собор заложили при Петре, но он сгорел.
Екатерина начала его заново.
Собор строился долго; нетерпеливый Павел приказал достроить его кирпичом, а тщеславный Александр велел разломать павловскую постройку.
Такова была первоначальная судьба этого здания, которое больше ломали, чем строили.
При Александре приехал из Парижа белобрысый француз с письмом от знаменитого часовщика Брегета. Фамилия его была Рикар, но, понимая вкусы столицы, он принял пышное наименование Монферан в честь местности, где учился.
Приняли его сперва на службу рисовальщиком.
Монферан скоро выставил огромный рисунок, на котором с приятностью были расположены все достопримечательности древнего Рима. В то время искали, кому поручить перестройку Исаакиевского собора. Архитекторы были, но все их проекты казались недостаточно торжественными и парадными.
Монферану поручили подготовить материалы к проектировке. Монферан взялся составить рисунок. Он сделал двадцать четыре рисунка – в греческом стиле, в византийском, в китайском, в индийском и в других стилях – и все это переплел в прекрасную папку.
Работа понравилась, и Монферана назначили придворным архитектором, но постройку ему еще не поручили. Тогда он сделал деревянную модель: купол был вызолочен золотом, лакированное дерево можно было принять за гранит и мрамор. Модель раздвигалась надвое, и была видна внутренность храма: иконостас из белого мрамора, мраморный пол, цоколь из розового и зеленого мрамора, вызолоченные статуи ангелов, малахит и порфир.
Рядом была поставлена небольшая модель старого храма грубой работы.
В монферановской модели, разрезанной, как арбуз, пополам, света хватало. Новый храм совмещал в себе все, что только мог вспоминать человек, занимающийся старой архитектурой. В этом здании были скульптуры и фронтоны, колокольни и коринфские колонны, портики и балюстрады.
Посередине крыши храма задуман был стилобат, сложенный из мрамора, а над ним на высоте двадцати саженей от земли колоннада из двадцати четырех колонн с бронзовыми капителями и базами. Эти колонны окружали главную башню собора, одетую снаружи медными, окрашенными под мрамор листами. В башне двенадцать больших окон. Выше колоннады, вокруг башни, перистиль, завершенный бронзовой балюстрадой, и двадцать четыре бронзовые фигуры ангелов. Над перилами – аттик, аттик же покрыт куполом.
Купол фальшивый: он собран из чугунных стропил, а внутри будет другой, плоский купол, обшитый деревом. На нем предполагалось написать плафон – все это на модели уже есть.
Окна аттика ничего не освещают, кроме железных стропил.
Горшечный плоский свод подшит деревом и оштукатурен. По штукатурке он будет раскрашен.
Все это было богато, монументально, торжественно и даже интересно благодаря замысловатости. То, что в натуре собор нельзя будет разнимать и раздвигать на части, как ту модель, о которой мы уже рассказывали, об этом забыли. Высокое начальство на модели поразилось богатству убранства. Проект очень понравился, и Монферану велели строить.
Этот белокурый французик был способным человеком; он сообразил, что прежде всего надо оформить площадь, и отрезал ее угол, поставив на нем треугольное здание военного министерства. У входа в здание стояли сторожевые львы.
Исаакиевский собор строили; вбивали тысячи свай, на сваях выкладывали сплошной фундамент из гранитных булыг.
Монферану везло – он умел находить людей.
Подрядчик каменотес Яковлев вырубал огромные колонны, подвозил их по Неве и подкатывал к стройке на платформах с чугунными шарами, катящимися по лоткам из толстых досок.
Смена царствований не изменила судьбы Монферана. Николай Первый прибавил только два ряда портиков – с востока и с запада – по восьми колонн; к каждому вела гранитная лестница со ступенями ко всю ширину, это еще более затемнило собор.
Монферану поручили еще поставить посередине Дворцовой площади Александровскую колонну с ангелом наверху. Здесь рисовальщик нашел себя. Он умел соединять грандиозное с изящным и был талантлив, но он строил храм для веры, которой не имел, в стране, языка которой не знал.
Исаакиевский собор строился. На него шло в год по полтора миллиона рублей.
Уже красили под мрамор медь верхнего барабана.
Огромный собор встал над домами, как пастух над стадом.
Слава Академии
Везувий зев открыл – дым хлынул клубом – пламя
Широко развилось, как боевое знамя.[12]
А. С. Пушкин
Николай Первый не любил русского искусства, хотя хвастался им. Оно существовало наперекор ему.
Предполагалось, что существует единое, великое искусство, созданное императорским и папским Римом. Царь полагал, что русское искусство может существовать, но должно быть приведено к формам европейского искусства, сохраняя, однако, некую народность и связь с православными храмами.
Предполагалось, что там, на Средиземном море, существует родина искусств – Италия. Там обучали художников, оттуда везли мрамор. Но жизнь переделывала все, и русские художники в Риме писали по-своему, и даже мрамор из Италии получали от беглого русского дворового – Великанова. Великанов отошел от своего барина, стал лучшим мастером и поставщиком мрамора.
Русское искусство прорывалось и в Исаакиевском соборе – Монферан недаром почти сорок лет учился архитектуре у своих русских помощников. Проект Монферана, уже утвержденный Александром Первым и Аракчеевым, перерабатывали художники Михайлов-первый и Михайлов-второй, Стасов и Мельников. Большая глава собора стала стройней и в окружении колоколен придала храму пирамидальный характер. Над круглым портиком барабана появилась легкая, сквозная балюстрада. Форма большого купола, чуть вытянувшаяся кверху и подкрепленная нижним поясом, стала легче. Над портиком появились фигуры, и фронтоны заполнились бронзовой скульптурой, впервые в мире выполненной гальванопластикой. Самое техническое решение купола, сделанного из железа, было ново, хотя и противоречиво.
Исполин на Исаакиевской площади стал созданием русских художников; за иностранцем осталось право называться автором и возможность строить богатые дома для себя.
Для Исаакиевского собора писали иконы русские мастера старой академии, но ими были недовольны. Звали из Рима художника Александра Иванова, но он уклонился от этой чести.
В это время мир прославил Брюллова. Картина его была подарена Демидовым императору Николаю Первому и находилась в Белом зале Зимнего дворца. Видали ее еще немногие; говорили, что она будет передана в Академию художеств. Знатоки хвалили необыкновенное искусство Брюллова в композиции; разглядывая гибель Помпеи, вспоминали петербургское наводнение 1824 года.
Брюллов был человеком, вечно недовольным собою, вечно переделывающим свои картины, но считали, что его можно взять в узду и тогда его кисть послужит к славе царствования. Брюллова называли «Карлом Великим», говорили, что прозвище это пустил в ход поэт Жуковский, человек, близкий ко двору. Белинский хвалил портреты Брюллова и ставил его в пример писателям-реалистам.
Художником он был и в самом деле замечательным.
Шли годы новых успехов академии: А. Логановский выставил скульптуру юноши, играющего в свайку[13]; Н. Пименов – фигуру игрока в бабки.
А. Пушкин написал о скульптуре Логановского:
Наконец совершилось событие. Картина Брюллова была выставлена в Античном зале Академии художеств. Она заняла почти всю стену зала, перед картиной устроена была небольшая решетка на расстоянии одной сажени. Лестница академии была переполнена.
Юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый,
Строен, легок и могуч, – тешится быстрой игрой!
Вот и товарищ тебе, Дискобол! Он достоин, клянуся,
Дружно обнявшись с тобой, после игры отдыхать.
Федотов медленно поднялся по ней и остановился среди толпы. Ночью он читал описание извержения Везувия, написанное Плинием Младшим. Плиний описывал и небо, пылающее от необычайного частого блеска как бы сливающихся молний, и сухой, освещенный пламенем извержения вулкана дождь пепла. Брюллов изобразил толпу, бегущую и остановленную оглушительным громом извержения. Все останавливаются, пораженные ужасом, смотрят в небо, как бы страшась, чтобы оно не рухнуло на их головы.
Прежний страх подавляется новым, и этот мгновенный промежуток, освещенный молнией электрического удара, позволяет в остановленном движении показать стремительность катастрофы; веришь, видя остановленные в падении статуи и падающий с головы женщины глиняный сосуд.
Богатое семейство бежало из города, но испуганные громом кони понесли, сломалась ось. Красавица лежит на земле, рядом с колесом; возле нее ребенок; стараясь поднять мать с земли, он расстегнул застежку, придерживающую платье.
А там кони несутся вдаль.
На первом плане плечистый воин – какой-нибудь правофланговый в легионе – с юным своим братом несет на плечах старика отца, а тот, смотря в небо, закрывается от каменного дождя рукой.
Юноша что-то говорит старухе, поднимая ее; это, вероятно, изображен Плиний Младший. Молодые супруги бегут, прикрываясь развевающимся плащом. Целое семейство бежит. Мужчина прижимает к себе жену, а мальчик тянется к птичке.
Мать стоит на коленях между двумя дочерьми – они молятся богам своим. А тут бежит христианский священник: ведь катастрофа произошла на рубеже эпох, это как бы сам мир Рима падает при свете молнии, в вулканическом извержении…
Женщина бежит с незажженным светильником в руках. Скупец собирает сокровища, рассеянные по земле, – золото, уже ненужное.
Картина, живая и разнообразная, вся связана и не распадается на мелкие изображения, но главное – свет. Два света: электрический, голубой, который освещает фигуры кругло, скульптурно, выпукло, и красный свет извержения вулкана.
Краски художника кажутся сверкающими: свет не только обливает прекрасные формы, но как бы и проникает в них.
Вся картина написана страстно, мгновенно и много раз возвращает к себе взор зрителя.
Молодой офицер смотрел долго, потом обернулся; рядом с ним стоял низкорослый мускулистый штатский человек. Подле него красивая женщина с глазами, слишком близко поставленными, с плечами брюлловской красоты.
«Пушкин», – подумал Федотов.
Пушкин повернулся и пошел спокойной и легкой походкой; за ним, привычно роняя соболью накидку с прекрасных плеч, следовала Натали. Пушкин прошел по мраморной лестнице, улыбнулся бронзовому негритенку, державшему бронзовый шлейф статуи царицы Анны Иоанновны, и сдержал шаги, пропуская впереди себя легко шумящий по мрамору недлинный шлейф Натали.
Письмо, написанное около Триумфальных ворот
Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия.[14]
А. С. Пушкин
В 1815 году из Европы возвращалась в Петербург гвардия. Оркестры играли французские и немецкие завоеванные мелодии. Русская слава стояла над миром. По этому случаю были построены Триумфальные Нарвские ворота.
В 1833 году Николай Павлович велел эти ворота построить монументально. Ворота были сделаны из камня; колонны, капители, карнизы, медальоны, статуи, фигура Славы, колесница Славы и лошади, везущие эту Славу, были выбиты из медных листов по точным моделям, собраны и спаяны.
На самом видном месте помещена на воротах надпись: «Победоносной российской императорской гвардии признательное отечество, 18 день августа 1834 года». Внизу помещены названия сражений, в которых более всего отличалась гвардия в 1812–1814 годах; над статуями четырех воинов, поставленных на боковых частях ворот, на стороне, обращенной к городу, перечислены названия полков гвардейской пехоты, и между ними Финляндский полк.
Ворота были построены на частные средства. Они обошлись, кроме гранитного цоколя и фундамента, за одну металлическую работу и материал в семьсот восемьдесят четыре тысячи четыреста тринадцать рублей.
По случаю сооружения этих ворот выбита была большая медаль, с искусством сочиненная и отлично вычеканенная.
Кончалась зима. Федотов скучал в караульном помещении у новых Триумфальных ворот, медь которых время еще не тронуло зеленью. Павел Андреевич сидел в тесном, подпоясанном мундире и писал:
«Счастлив тот, кто может довольствоваться своим положением, кто может всюду находить поэзию, ожемчуживать равно и слезу горести, и слезу радости. Горькая мысль из уст его сладка кажется, сладкая ж – восхитительна. Я завидую этой способности. Я завидую всегда, но теперь эта зависть имеет место еще более. Я стою на карауле, что может быть неприятнее, и стараюсь развлечься тем, что происходит вокруг меня интересного. Вы помните Триумфальные ворота в Петербурге, сооруженные в честь гвардии Александра? Это мой пост. Колоссальное здание, бронзовое, со славами, богатырями, ворота, каких не бывало и в царстве титанов. Вокруг милая, унылая, северная природа, живописно убранная рукой человека и приодетая природою в зимние узоры. Пролегает путь людей чужих и идей моих, уплывает вдаль и сливается с туманным, желто-розовым восходом.
Тянутся обозы, чухны в глупых ушастых шапках, с вечно усталыми, полусонными и, кроме глупости, ничего более не выражающими рожами, мелькают запряженные в маленькие санки румяные молочницы, изредка, вздымая пыль столбом, пролетит пышная и атласная коляска богача.
Далеко от города тихо, молчаливо, лишь изредка валдайские пташечки [колокольчики], которым все равно, что и весна, что и зима, потягивают свою ребяческую песенку. Дорожные, которые укутанные, мало отличаются от кулей в обозах; вот пища для живописи. Бессмертный Гогарт, воскресни с твоей кистью! Вот тебе пища. Какая смесь одежд и лиц, наречий, сословий, что за костюмы! Введите каждого в лучший маскарад, прикажите для эффекта каждому так же отряхнуться (как в луже воробьи), как отряхиваются от морозной пыли они, выходя из саней прописаться на заставе, надвиньте на них шапки те же и так же попросите таковую чету медвежьими лапками проплясать казачка, то, уверяю вас, не брильянты, не любезности…
Дорожные обратили на себя приятное внимание. (Вот это одно из лучших холодных блюд – пища живописи. Все это беспрестанно перед моими глазами.) А загляните в их сердца, прислушайтесь к их биению, и вы найдете всевозможные и невозможные номера по метроному. Едет купец, уязвленный золотой стрелой корыстолюбия, едет бессребреник, бескорыстный [поэт-любовник]; едет эффектный гвардеец из отпуска; едут юные дети определиться кто в корпус, в будущие Ахиллесы или повесы, кто в Смольный доказать, что и в нашем климате могут расти розы, едут, не боясь нашего мороза, родители их, пожилые и старые, согретые любовью к детям своим; едут оскорбленные надежды без порядочной одежды; едет охотник травить зайца, едут блонды на травлю роскоши… едет слава на воротах, едет и мое почтение к стопам вашим…»[15]
Слава русской армии, слава Кутузова, ехала на воротах.
Стоит город русской военной славы – Петербург. Город Петра, Ломоносова, Пушкина, Гоголя.
В недремлющем карауле подпоясанный молодой офицер проверяет подорожные, а потом пишет маленькие картины акварелью на бумаге, рисует, повторяя, исправляя.