– Ага, держись, держись, тёзка. А я не уроню, – отвечал ему товарищ, всё плотнее, всё крепче прижимая к себе сослуживца.
   Данила скрежетал зубами, сжимал кулаки. Вишь ли, помереть хочет стоя. На ум Данилы, какая разница как помирать. Хотя, кто его знает? Наверное, разница всё же есть, раз так просит. На краю могилы ему виднее, о чём просить товарища, как самому стоять, считает Данила Никитич.
   Молоды слишком, однако уже с командирскими «кубарями» в зелёных петлицах и по два угольника на изорванных рукавах гимнастёрок. Да и взяли их в доме ранеными, но при оружии, а вот сейчас поставили на краю рва за деревней, за скотными дворами, туда же пригнали Володьку с женой Веркой и тремя ребятишками: две девочки-погодки шести и семи лет и мальчонка годика три. Папка сынишку на руки взял, девчушки к мамке прижались, застыли. Дом их уже сожгли, одна печка стоит на пепелище.
   Данила видел, когда проезжал по деревне только что. Сейчас за семью взялись.
   Этот, что ещё стоять мог, всё просил прощения у людей да у Корольковых. Мол, простите, люди добрые, что вас не защитили ещё там, на границе, да и подвели товарища с семьёй. И просил детишек не стрелять, это уже к коменданту майору Вернеру, который руководил расстрелом лично, так обращался.
   – Не след настоящим мужикам воевать с бабами да детишками.
   Иль ты не офицер, не человек? Вот мы, солдаты, стоим перед тобой, так и убивай нас, чего ж за невинных людей взялись?
   Куда там! Станут они слушать пленников?!
   Первыми стали расстреливать Корольковых. Видимо, что бы другим сельчанам неповадно было прятать, спасать красноармейцев, и чтобы лейтенанты видели, что из – за них страдают мирные люди. И расстреливали Корольковых по отдельности, не всех сразу.
   Сначала папку с сынишкой…
   Володька долго не падал, всё держал сына на руках. До последнего не уронил. Данила видел, что мальчонка уже безвольным, неживым лежал на папкиных руках. А тот всё не бросал, за жизнь цеплялся сам и сыночка спасал. Даже когда на колени упал, всё равно не уронил сынишку, прижимал и прижимал к себе.
   Тогда солдат подбежал да в упор с винтовки несколько раз выстрелил в Володьку, в голову, только после этого расстались сын с папкой, хотя и легли рядышком: распростёртые руки отца, а на руке папкиной головка сына покоится. Отдыхают будто, прилегли… Только голова мальчонки изрешечена пулями… Да и папкина вся…
   А мамка с девчушками? Не мог больше глядеть Данила, зажмурил глаза, опустил голову, обхватил руками да скрежетал зубами. Так батюшка отец Василий, что рядом стоял, прямо заставил поднять глаза, смотреть, как гибли детки безвинные.
   – Смотри, смотри, сын мой! Такое – не прощается! – и осенял крестным знамением погибших. – Злее будешь!
   И голос у священника был не умиротворяющий, к которому в последнее время привыкли прихожане, а грозный, требовательный, повелительный. Именно таким голосом он когда-то разгонял толпы мужиков, что шли стенка на стенку. Вот и сейчас борода его топорщилась, глаза гневно блестели.
   – Запоминай, сын мой: сам Господь зовёт к отмщению!
   Сначала резанул по сердцу крик предсмертный Верки, потом детки завизжали, и всё, кончилось.
   А этот, офицер, что поддерживал друга, тоже не сразу упал, сделал шаг-другой навстречу стрелкам, и только потом рухнул, не выпустил из рук товарища. Так и легли рядышком, в обнимку.
   Упали вместе…
   Тяжёлый вздох пронёсся над толпой, и тут же затих. И Данила хотел закричать, хотелось так гаркнуть, чтоб связки голосовые сорвались, чтобы больно самому стало. Но сдержался, а, может, это ком горячий, большой, что встал в горле, помешал? Кто его знает? Только не закричал, как не закричали и все остальные свидетели зверской расправы над людьми. Лишь вздох, тяжёлый вздох вырвался из уст и застыл над толпой. Однако солдаты тут же открыли огонь поверх голов, принуждая пригнуться, замолчать всех. Значит, чувствуют свою слабость, слабину, вину, потому и боятся, стреляют.
   Мужчина прекрасно понимает, что это немцы хотят так напугать, запугать, чтобы другим не повадно было. Ой, вряд ли?! Скорее, не страх это вызвало, расстрел этот ни в чем неповинных людей, детишек, а презрение, ненависть. Да такую ненависть, что Данила не в силах объяснить словами состояние своей души, а только будет делать всё, чтобы прервать пребывание врага на его земле, в его деревеньке. То, что немцы стали для него личными врагами, уже не вызывало сомнений. Притом, врагами злейшими, недостойными ходить по его, Данилы Никитича Кольцова, дорогам, дышать одним с ним воздухом.
   Это же где видано, чтобы детишек, деток малолетних под расстрел? И, что самое главное, рожи-то, рожи какие довольные у солдат и офицеров! Вот что страшно. Неужели это люди? Испытывать удовольствие от расстрела себе подобных? От расстрела детишек потешаться? Господи, оказывается, Кольцов и жизни-то не знает, думает, наивный, что человеческая жизнь свята, а оно вон как?! Это ж где такому учили, и кто тот учитель, Господи? И не отсохла голова у того учителя, и не провалилась в тартарары та школа.
   Данила знает, что человеческой природе чуждо лишать жизни себе подобным, разве что на войне, в открытом бою. Ему, как мужчине, как солдату, это ещё понятно: или ты убьёшь, или тебя жизни решат. Но, это в бою. Там бой идёт на равных, у каждого в руках оружие, кто кого победил, тот и празднует победу.
   – А сегодня? В голове не укладывается. И рожи довольные! Как же, расстреляли безоружных людей, как не порадоваться, тьфу, прости, Господи! Детишек?! Верку с Володькой!? Уроды, точно, уроды! – вот, именно то слово, которого так не хватало Кольцову, чтобы хоть чуточку успокоить душу, выпустить ту горечь, что накопилась в ней. – У – ро-ды! Да ещё какие уроды! Всем уродам уроды, прости, Господи, – Кольцов и не заметил, как стал разговаривать сам с собой.
   Данила помнит с той войны как брали пленных немцев, раза два сам лично участвовал в пленении врага. И, ведь, ненависти не было к ним, нет, не было. Как сейчас помнит, что угощали куревом в окопах, хотя только что вернулись с рукопашной и с этими же солдатами противника пластались не на жизнь, а на смерть на поле боя. Но когда бой закончился, когда противника пленили – всё! Трогать не моги! Пальцем не прикоснись – пленный! Что характерно, командиры даже не говорили о гуманном отношении к пленённым врагам, наши солдаты это понимали без подсказки, без приказа. Сильный слабого не обидит – это уже в крови у русских солдат. И, на самом деле, зла не держали, давали котелок свой с остатками солдатской каши, делились с пленными, пока их не уводили куда-то в тыл, подальше от линии фронта. Но, что бы убивать? Вот так, как они сегодня с офицерами и с семьёй Корольковых? Боже упаси! При всей ненависти к врагу, совесть христианская, православного человека не позволяла глумиться над беззащитным. Пока ты с оружием в руках противостоишь русскому солдату – ты враг. Но только бросил оружие, руки вверх поднял – всё! Для русского солдата ты стал обыкновенным гражданином, обывателем. Не сумевшем в силу ряда обстоятельств, в том числе и из – за личной слабости, противостоять противнику. Значит – ты слаб в коленках. А со слабым противником какие могут быть бои? Видно, русского солдата по – другому учили, не так воспитывали, кто его знает? Но, уж, точно, не так как этих нелюдей.
   Да-а, погляде-е-ел, да такое поглядел, что и врагу злейшему не пожелаешь увидеть. Лучше бы глаза повылезли, чем такое смотреть… Вот, не знает даже, рассказывать домашним об увиденном или нет? Решил, что с мужиками на деревне поделится, расскажет, а домашним? А зачем? Хотя, кто его знает, может и надо поведать, зачем же правду скрывать? Им же, детишкам, с этой сволочью, с немцами то есть, общаться надо, вынуждены будут. Пускай всё знают, пусть заранее готовятся к самому страшному. Раз будут знать, значит, будут готовы, так быстрее схоронятся, уберегутся от беды, постараются не допустить её, беду эту на свои детские головёшки. Обязательно расскажет, чего уж… Да и другие земляки видели, расскажут. Не он один из Вишенок был в Слободе.
   Всякое передумал там, на месте расстрела за деревней у рва, что за скотными дворами. И понял одно: страшный враг пришёл на нашу землю, такой страшный, что… Побороть его, победить – это ого-го как напрячься надо, сколько головушек православных сложить придётся. Вон какая силища катит в сторону Москвы, как устоять против неё? Да-а, посмотре-е-ел. Пока был в Слободе, видел, как по шоссе всё шла и шла техника на Москву, всё везли и везли немецких солдат туда же, где в это время истекает кровью Красная армия. Силища, конечно, огромная. Чтобы остановить её, это ж какая ещё силища потребуется от Красной армии, от советского народа? Ого-го-о! Насмотре-е-е-елся.
   А вот сейчас возвращается домой. Вишенские уже ушли раньше, пустошкинские свернули на свою дорогу, пошли к себе, вместе шли до развилки, а он, Данила, задержался маленько. Покурил в Борках, перекинулись парой-тройкой слов, поделились новостями с тамошним сапожником Михаилом Михайловичем Лосевым. Чего бы и не поговорить с хорошим человеком, с уважаемым? Частенько бегал к нему до войны то починить обувок себе с Марфой, а как детишки пошли, так и им. Новых-то не накупишься, а чинил Михалыч ладно, хорошо. А если хороший материал попадал в руки, то и шил. Да к нему все шли, вся округа несла.
   А сегодня специально завернул во двор сапожника, поговорить хотелось, выговориться. Накипело на душе, искало выхода. Как назло, знакомые в Борках на глаза не попадались, разве что женщины. О чём с ними говорить? А тут Михалыч, сапожник… Вот и забежал к нему на минутку. Сам хозяин как раз находился на своем подворье, выстругивал из берёзового чурбачка сапожные гвозди.
   О том, о сём поговорили, добрым словом вспомнили Щербича Макара Егоровича; ужаснулись страшным событиям; вспомнили свою службу в армии, когда с немцами воевали, решили, что сломает хребет Гитлер на России, сломает.
   – Русский над прусским всегда верх держал, всегда мы победу праздновали, чего уж там скромничать, – Михалыч смачно сплюнул, снова сильно затянулся дымом. – Нас об колено не сломать, об этом немчура о – о – очень хорошо знает, потому и нервничает, сволота. Попомни мои слова, Данила Никитич, наша возьмёт, точно говорю! Вот эти расстрелы мирных селян – это от страху. Неуютно они себя у нас чувствуют, потому и бояться. А от страха чего только не сделаешь. Сильный в своей правоте уверен, он силён правдой, так он не злобствует, он спокоен. А немцы – вишь, чувствуют, что неправы, чуют свою слабину, свою кончину в самом начале войны, потому и бесятся почём зря. И гадалки не надо: каюк им придёт, гансам этим.
   – А то! – не стал сомневаться и Данила. – Однако дерётся немец смело, это не отнимешь. Труса не празднуют. Бывало, в рукопашную идём, так не сворачивает, сволота, так и норовит нашего брата на штык нанизать. Но не тут-то было, ты же знаешь, Михалыч! И мы, православные, не лыком шиты, итить его в корень. Правда, у меня на спине хорошая отметина от немца осталась ещё с той войны. Если бы не Фимка – не говорил бы я с тобой, а косточки бы парил давным-давно в землице сырой. Вот как оно…
   – Ничего-о, и смелых успокоим, Данила Никитич, не смотри, что с одной ногой, а тоже в стороне не останусь. Мы, Лосевы, ещё ого-го-го! И на этот раз скулу свернём, к попу не ходи! Это в ту войну он мне тоже отметину поставил. Только похлеще твоей будет: осколком ногу отхряпал, зато теперь я поумнел маленько, вот так-то… Ума как раз на полноги прибавилось.
   О сыновьях вспомнили: у того и другого сыновья в армии. Где они? что с ними? как они? У Михалыча сынишка военное училище должен был окончить как раз к началу войны. Грамотный, шустрый парнишка. Данила хорошо его помнит, в отца пошёл. Такой же шебутной, но правильный паренёк. Обещался в письмах домой заскочить в отпуск, да вишь, как оно обернулось…
   И у Данилы Кольцова сын Кузьма в танковых войсках младшим командиром поставлен. Командует грозной машиной – танком. Это тебе не трактором управлять, понимать надо. Не каждому такое доверить могут. Фотографию успел прислать в последнем письме. Младший сержант Красной армии. Вся деревня приходила смотреть.
   – Скажу как на духу, Михалыч, – доверительно заговорил Кольцов. – Знаешь, я как узнал, прочитал в письме, что мой старшой Кузьма в Красной армии стал младшим командиром, командует танком, так такая гордость, такая… что… от счастья плакал… это… Веришь? Мой сын из забитой и забытой деревеньки Вишенки командует танком! Каково, а?! Правда, он и до армии себя прославил, ты же, Михалыч, знаешь. Вон сколько раз об нём газетах писали… это… – Данила который раз за этот день зашмыгал носом, закашлялся, незаметно смахнул непрошенную слезинку.
   – Понимаю, Никитич, – Лосев опять достал кисет. От его глаз не скрылись переживания собеседника и его гордость за сына. – И мы с женой… с Веркой моей… тоже… это… Лёнька-то наш офице-е-ер! Офицерскую школу окончил! Вот оно как! Как поступил, написал нам письмо. Вот мы с женой тоже… Не хуже тебя… Папка инвалид, сапожник, мамка – простая колхозница, а сын… От что значит наша родная советская власть!
   – Да-а, нам бы жить да жить, так вишь, как оно… – гость прикурил у хозяина, сильно затянулся. – Только-только на ноги становиться начали, так немец тут, холера его бери…
   Вроде в беседе и ответа не нашли на все вопросы, а всё равно на душе как будто полегчало. И слава Богу. Значит, не зря проведал хорошего человека. Данила знает, что от общения с хорошим человеком и сам лучше становишься.
   До Вишенок оставалось почти ничего, ещё один свороток за Михеевым дубом, и вот они – огороды, как справа, со стороны Горелого лога раздались сначала выстрелы из пистолета, а потом в тишину летнего дня вклинился трескучий рокот немецкого автомата, приглушенный лесом. Правда, очередь была короткой, однако Даниле хватило понять, что это автоматная очередь. Похожие выстрелы Кольцов слышал в Слободе только что, когда расстреливали молоденьких офицеров и семью Корольковых.
   Так мог стрелять только немецкий автомат. Значит, там немцы?
   Мужчина присел и уже на корточках перебрался за ствол старой сосны, стал внимательно всматриваться и прислушиваться к лесу.
   Так и есть: вот послышался топот, шум пробирающегося сквозь кустарники, бегущего напролом человека, а потом и сам незнакомец заросший, бородатый, в пиджаке на голое тело, с тугим солдатским вещевым мешком за плечами стремительно пробежал почти рядом в сторону соседней деревни Борки.
   Данила провёл его взглядом, пытаясь узнать человека, но, нет: на ум никто не приходил с такой походкой, с таким внешним видом.
   Но то, что был этот человек молодым, сомнений не возникло: бежал резво, легко, играючи перепрыгнул канаву вдоль дороги.
   – Леший? – настолько грязным, безобразным был внешний вид человека. – Лешие не стреляют, – прошептал про себя, – и с сидором за спиной не бегают по лесам.
   Крадучись стал продвигаться туда, откуда только что слышны были выстрелы. Не мог Данила просто так пропустить мимо ушей такие события в окрестностях своей деревушки, потому и пошёл.
   У небольшой полянки, из – за сломанной молнией сосны услышал стон. Снова замер и медленно, стараясь не хрустнуть веткой, стал пробираться на звук.
   Недалеко, почти на перекрестке дорог, на его краю за деревом увидел сидящего на земле красноармейца с перебинтованным левым плечом, с левой рукой на грязной тряпке. Рядом с ним лежал ещё один человек. По знакам различия Кольцов понял, что это какой-то начальник, да и старше возрастом, потому как седой весь…
   Раненый солдат уронил голову: то ли усну, то ли потерял сознание. Данила ещё с минуту наблюдал за ним, и, убедившись, что тот не двигается, стал тихонько подкрадываться, поминутно останавливаясь, стараясь не вспугнуть.
   Когда до красноармейцев оставалось не более каких-то двух шагов, раненый медленно поднял голову и встретился взглядом с глазами Данилы. Тут же попытался вскинуть автомат, но сил уже не было, и снова уронил голову, как уронил и оружие, а затем и сам упал, непроизвольно прикрыв собою лежащего рядом товарища.
   Кольцова прошибло потом: этого человека он уже где-то видел! Видел в той ещё довоенной жизни! Хоть и заросший, измождённый, но знакомый. Так и есть, вспомнил! Это же сын сапожника из Борков одноногого Михаила Михайловича Лосева, Лёнька!
   – Леонид, Леонид Михайлович? – то ли спросил, то ли ещё больше уверовал Данила. – Лёня? Лосев?
   Красноармеец сделал попытку подняться, что-то наподобие жалкой, вымученной улыбки отобразилось на лице раненого, и тут же снова уронил голову.
   – Вот тебе раз! Вот тебе два! – Кольцов опустился на колени, смекая, как бы ловчее взять одного из них да нести в деревню, к людям, к спасению, к жизни. – Я только что с папкой твоим, с Михалычем говорил, о тебе вспоминал батя. А тут и ты, слава Богу, лёгок на помине. Вот радость-то родителям!
   Перешёл к Лосеву, стал прилаживаться поднять его, но Лёнька замотал головой, показывая глазами на товарища.
   – Командира, командира, дядя Данила, – выходит, Леонид тоже узнал его, Данилу Кольцова. – Потом, меня потом, – закончил еле слышно, и тут же упал набок, застыл в забытьи.
   Данила поднял старшего товарища, встал в раздумье: куда нести? Домой? Надо перейти улицей, и неизвестно, кто его сможет увидеть с такой необычной ношей? Хорошо, если добрый человек, а если нет? Вон, в округе, сколько листовок разбросано с требованием не укрывать красноармейцев, командиров, комиссаров и евреев. И за всё приговор один – смерть! Да и в Слободе наглядный пример только что смотрел, век бы такого не видеть. Однако и люди изменились с начала войны: кто его знает, что у кого на уме?
   Вроде в Вишенках таких гадких людишек быть не должно, но чем чёрт не шутит? А вдруг? Тут надо исключить всякие неожиданности.
   Думал, решал, а ноги сами собой несли к бывшему подворью покойного деда Прокопа Волчкова. Оно примыкает к лесу, можно без оглядки пройти к нему. Дом давно развалился, дочка разобрала и вывезла брёвна в Пустошку, а вот погреб сохранился, хотя и просел маленько. И сад остался стоять, хороший сад, со старыми, но плодоносящими яблонями и грушами, с вишнями по периметру. До сих пор Кольцовы с Гринями сажают в этом огороде картошку. А вокруг погреба сильно разрослись крапива, полынь да лопухи. И только узкая тропинка вела к погребу, который нет-нет, да использовали или Грини, или Кольцовы для своих нужд.
   Шёл сторожко, поминутно оглядывался, стоял, прислушиваясь к деревенским звукам, и, только убедившись, что всё тихо, продолжал движение.
   Уже перед самым входом в погреб вдруг обнаружил соседа и родственника Ефима Гриня за плетнём, который вёл на веревке корову к дому. И Ефим заметил, как в нерешительности топтался Данила перед погребом со столь необычной ношей, и всё понял: скоренько привязал скотину к забору, бросился на помощь.
   Кольцов по привычке, было, хотел ответить отказом, грубо, но сдержал себя, понимая, не тот случай, что без посторонней помощи не обойтись: двери погреба были приткнуты снаружи палкой, надо её убрать, отворить дверь. Сделать это с раненым на руках было трудно.
   – Открывай, чего стоишь?! – сквозь зубы произнёс Данила, и отвернулся, чтобы не видеть злейшего врага.
   Ещё через какое-то время дверь уже была открыта, и Данила с помощью Ефима уложил раненого на подстеленную Гринем охапку свежей травы.
   – Я – до доктора Дрогунова в Слободу, – снова процедил сквозь зубы, не глядя на соседа, Данила. – Там, у Горелого лога под сосной со сломанной вершиной, что у развилки, раненый Лёнька Лосев, сын Михал Михалыча, сапожника одноногого Борковского.
   – Возьми мой велосипед: так будет быстрее, – тоже не глядя на Кольцова, но с видимой теплотой в голосе произнёс Ефим.
   Гринь прикрыл дверь, приставил палку и, как бы между прочим, направился к Горелому логу.
   Почти десять лет минуло с той поры, как Данила узнал об измене жены с лучшим другом и соседом Ефимом Гринем. И за всё это время ещё ни одного раза они не заговорили по нормальному друг с другом, хотя продолжали жить рядом, по соседству. Жёны, дети общались, как ни в чём не бывало, а вот мужики… Правда, Ефим несколько раз пытался помириться, делал попытки, даже однажды становился на колени перед старым другом, но…
   Надо было знать Данилу, чтобы уверовать в скорое примирение. Однако как-то прижились, смирились, а вот сегодня заговорили, заговорили впервые за столь долгое время.
   Доктор приехал к исходу дня на запряжённой в возок невзрачной коняшке, остановился у дома Кольцовых. Встречал сам хозяин, сразу повёл в дом.
   Сын Никита только что на деревне растрезвонил сверстникам, что с мамкой что-то стало плохо, худо совсем, мается то ли животом, то ли ещё чем, вот папка и поехал в Слободу к доктору на велосипеде. А что бы и дети не заподозрили подвоха, Марфа и на самом деле прилегла за ширму на кровати, стала стонать, жалиться на страшные боли внутрях.
   Дрогунов заночевал в Вишенках, не стал возвращаться домой в Слободу, боясь комендантского часа. Раненых навестил только ночью, когда исключена была всякая случайность. Даже фонарь стали зажигать уже внутри погреба, что бы не привлекать лишнего внимания.
   Там же было решено, что из прохладного, сырого погреба раненых необходимо поместить в чистое, сухое и тёплое место, но, самое главное, безопасное. Дом Кольцовых сам доктор отмёл как очень рискованный.
   – Ни дай Боже, Данила Никитич, кто-то донёсёт немцам, а у тебя вон какая семья. Нельзя рисковать, сам понимаешь.
   – А что ж делать? – развёл руками Данила, соглашаясь с убедительными доводами Павла Петровича. – Как же быть? Куда? Может, в сад, в шалаш?
   В колхозном саду, где Данила был и садовником и сторожем, стоял ладный, утеплённый шалаш.
   – Ко мне, к нам, – уверенно и твёрдо предложил присутствующий здесь же Ефим. – Ульянку можно на всякий случай к Кольцовым, а раненых – к нам.
   – Дитё, ведь, бегать будет туда-сюда, увидит, вопросов не оберёшься, – предостерёг Данила. – А что знает дитё, то знает весь мир.
   – А мы замкнём переднюю хату, да и дело с концом. А ещё лучше, что бы Фрося твоя уговорила Ульянку пожить с вами хотя бы с неделю, а там видно будет.
   – Нет, так тоже дело не пойдёт. Детишки – они любопытные, мало ли что…
   – Правильно, – поддержал доктор. – Давайте-ка лучше в Пустошку, к Надежде Марковне Никулиной, так надёжней будет. Она одна живёт, на краю леса, да ещё и бывшая санитарка, а теперь и знахарка, травки-отвары всякие, а это в наше время при отсутствии лекарств первейшее дело. Да и женщина она проверенная, калач тёртый, наш человек.
   Решили не откладывать в долгий ящик, и в ту же ночь отвезли раненых в Пустошку. Сопровождать доктора в таком рискованном деле взялись и Данила с Ефимом, на всякий случай вооружившись винтовками, что привезли ещё с той, первой войны с немцами. Мало ли что? Сейчас по лесам помимо добрых людей шастают и тёмные людишки. Вон, по полудни, когда Данила обнаружил Лёньку Лосева с командиром… Тоже какой-то леший шарахался в окрестностях, стрелял в красноармейцев. Так что, охрана не помешает.
   Уже ближе к рассвету, когда вдвоём вернулись обратно в Вишенки, доктор остался на ночь в Пустошке при раненых, Данила ухватил Гриня у калитки своего дома за грудь, притянул к себе.
   – Ты, это, не особо-то: враг ты мне, вра-а – аг! – резко оттолкнув соседа от себя, решительно шагнул в темноту.
   – Дурак ты, Данилка, ду-у – рак! – успел крикнуть вслед Ефим, и ещё долго стоял на улице, вслушиваясь в предрассветную тишину, усмехаясь в бороду.
   «Вот же характер – то ли осуждающе, то ли восхищённо заметил про себя Ефим. – Это сколько же лет прошло, а всё никак не усмирит гордыню. Ну – ну… Хотя, кто его знает, как бы я поступил?».
   А Вишенки притихли, притаились, ушли в себя за эти начальные месяцы войны.
   Правда, это только на первый взгляд могло показаться, что в страхе замерла деревенька, на первый взгляд это. И для неопытного человека это, который плохо знает местных жителей. На самом деле она не просто притаилась, притихла. И совсем не в страхе, а в надежде на торжество жизни. В страхе за жизнь бороться трудно, почти невозможно. Бороться за жизнь надо без страха, с надеждой на торжество жизни, а не смерти.
   Остерегаться? Да, это так. Надо остерегаться, готовиться к худшему, но надеяться надо только на хорошее, на успех, на победу добра и справедливости над злом, что в серых мышастых мундирах вторглось в тихую, размеренную жизнь затерянной среди болот и лесов на границе России и Белоруссии деревни Вишенки. Притихшая, но не остановившаяся жизнь продолжает течь, бурлить, может быть не сразу заметная постороннему человеку, случайному путнику или незваному гостю. Но она есть! Она идёт!
   Ещё в первые дни, когда объявили мобилизацию, успели призвать или ушли добровольцами на фронт молодые, подлежащие призыву мужики и парни, а потом как-то сразу, быстро появились немцы, и ни о каком призыве уже и не шла речь.
   Правда, с молодыми ушёл и председатель колхоза Сидоркин Пантелей Иванович, хотя никто и не призывал в его-то шестьдесят с хвостиком лет. Сам, добровольцем! Схватил котомку, закинул за плечи, да и пошёл вслед молодёжи. Говорит, на той войне в четырнадцатом году, не отучил вражье племя с Россией воевать, пойду, мол, исправлять свои ошибки. Да и молодёжи подсобить надо. А то она, молодёжь, вдруг без него не осилит, или, не дай Боже, дрогнет, а тут и он придёт на помощь: если потребуется – устыдит, а то и покажет, что да как надо с этими немцами. Всё ж опыту него, Пантелея Ивановича, не маленький. Прошлую немецкую войну прошёл с самого начала и до революции, с окопов не вылазил всё это время.