– Ладно, считай, что уговорил. Давай по делу, – подвёл черту в споре Никита Кондратов. – Неужто мы смотреть будем, как топчут Русь нашу, убивают жёнок наших? Выходит, ты один лучше нас всех? А мы так, пальцем деланные, на завалинке будем сидеть да пальцем в носу ковыряться?
   Корней Гаврилович уже присмотрел несколько потаенных, глухих мест в окрестных лесах, где можно будет оборудовать партизанские лагеря. Сейчас нужны люди для обустройства землянок. Сообща решили и подобрали группу надёжных мужиков одиннадцать человек, они и займутся землянками, схронами под продукты: зерно, картошка и так далее. Каждую кандидатуру обговаривали отдельно, выслушивали мнение всех. Предварительно Корней Гаврилович уже говорил с предполагаемыми строителями, получил личное согласие. Они не только с Вишенок, но есть и из Борков, из Пустошки, Руни. Договорились, что в одном месте продукты прятать не станут: кто ж яйца в одном коробе держит? И желательно, чтобы Корней Гаврилович вёл строителей по лесам как можно запутанней, на всякий случай. Пусть пройдут лишний десяток километров, зато запутаются, потом сам чёрт без попа не найдет и не скажет где были, где эти землянки копали, строили. Чем меньше людей будут знать места землянок, схронов, тем целее и сами партизаны будут, и продукты улежат. А ещё лучше, чтобы бригады были с одного-двух человек. И на каждый лагерь, на каждый схрон одна бригада. Больше ничего она не должна строить. Надёжней. Люди они и есть люди: кто в голову кому заглянет, думки прочитает? Даже если что вдруг, так только одно какое-то место сможет показать тот подленький или слабый человек.
   С такими убедительными доводами согласились все. Споров вокруг этого не возникло.
   В нужный момент лесничий скажет, кому что завозить, и вот тогда уж или Ефим Егорович, или Данила Никитич должны будут организованно, быстренько и тайком затарить схроны картошкой, зерном.
   – Особый вопрос – что делать с семьями? Тайной долгой для фашистов не будет, что мужики из Вишенок подались в лес. А вдруг немцы захотят отыграться на семьях? Тогда как? Вот то-то и оно! Вон, в Слободе, Данила Никитич обсказал, как обошлись с семьёй Володьки Королькова немцы, что спрятала раненых комиссаров. Неужели наши семьи пожалеет немец, сжалится, войдёт в положение? Значит, надо и семейный лагерь где-то в укромном месте организовывать. Чуть что – и все жители Вишенок скрылись в неизвестном направлении! А пока надобно не дразнить гусей, немцев то есть, чтобы деревенька была образцом порядка. Никаких конфликтов с немцами, с полицаями. Работать как на отца родного, но уж когда уберём урожай, то тогда держись, волчье племя! В тихом омуте… – это наша, русская поговорка.
   Почувствуют гады на своей шкуре, – подвёл итог Корней Гаврилович.
   Уже в конце сходки, когда собрались расходиться, Никита Иванович Кондратов попросил завтра зайти к нему в контору тех, у кого есть жернова, самодельные крупорушки.
   – Лихие времена наступают, – пояснил своё требование. – Надо ко всему быть готовым, и такие инструменты держать на строгом учёте.
   – Да, чуть не забыл, – вернулся с полдороги и Кулешов. – Хорошо, вспомнил. У кого и где есть радиоприёмники – обязательно обскажите мне, и постарайтесь сберечь их. Так надо.
   И правда. В первые дни оккупации вышел приказ коменданта майора Вернера о добровольной и обязательной сдаче радиоприёмников, ружей. Там, в Слободе, немцы сразу же забрали их из почты, со школы, из сельсовета, из колхозной конторе тоже. А вот в Вишенках опоздали: Вовка Кольцов успел-таки раньше всех, сообразил первым, приволок домой радиоприёмник «Колхозник» БИ-234, и теперь он лежит в погребе деда Прокопа Волчкова. Говорит, что и батарейки запасные с ним были. Это он Ефиму рассказал, когда прятали трактора в лесу.
   – Вся деревня видела, когда нёс? – поинтересовался Ефим в тот раз.
   – Дядя Ефим! – обиделся парень. – И когда только ты меня за взрослого считать станешь?
   – Как делать будешь по – взрослому всё, как твой старший брат Кузьма, тогда.
   – Всё! Начинается! – снова обиделся Вовка. – Дома покоя не дают с этим Кузей, а сейчас и ты. Все в пример ставят: ах, какой он хороший! И когда только все поймут, что Кузьма – это Кузьма, а я – это я? Подними глаза, дядя Ефим, посмотри на меня, кто перед тобой: Вовка Кольцов или Кузьма? Вот то-то же. А то уже замучили: будь как Кузя, будь как Кузя! Вы скоро своими придирками рассорите нас с братом.
   Над Вишенками стояла ночь, наполненная тусклым звёздным светом и тревогой. Тревогой за день завтрашний, за последующие дни. Притихла деревенька, ушла в себя, затаилась, себе на уме. Только Деснянка всё так же бежала, катила свои воды мимо, подтачивая на повороте высокий крутой берег. А он и правда, потихоньку осыпался, обнажая всё больше и больше корней вековой сосны на краю берега, что у Медвежьей поляны. Уже не только мелкие, тонкие корни её обнажились, но и явились миру часть корней старых, толстых, заскорузлых, что десятилетиями удерживали дерево по – над обрывом. Пока ещё держали, но река своё дело тоже знала, подтачивала, постепенно сводя на нет усилия корней, лишая их опоры.
   Ночь. Лето. Первое лето войны. Но на востоке брезжило рассветом. Серело. Туда, на восток, смотрели мужики, что стояли, плотно прижавшись плечом к плечу на высоком берегу реки Деснянки.
   Ещё один день прожили под оккупацией. Каким будет день завтрашний? Готовились…

Глава третья

   Так дружно женщины не выходили на уборку урожая даже при колхозе, до войны.
   Прямо на рассвете, когда хозяйки только-только собирались идти в хлев доить своих коров, как уже Никита Кондратов и Аким Козлов пошли делать обход по деревне, заходили в каждый двор, в каждый дом, где была хоть какая-то женская душа.
   – В поле, бабоньки, в поле. Жать рожь, а потом и за пшеничку возьмётесь. А сейчас рожь, бабы, рожь надо убрать, в наших интересах это, – наставлял хозяйку Никита. – Только работать надо как никогда хорошо, понятно я говорю?
   – С чего это рвать пупа на немца, Никита Иванович? – иногда спрашивала хозяйка. – Чай, не на отца родного с мамкой родной пластаться в поле надоть?
   – Потом всё обскажу, моя хорошая. Это для себя, для нас, а не для германцев. Так надо, поверь.
   С такими же речами по противоположной стороне улицы передвигался на самодельном протезе с обязательным батожком в руках и Аким Козлов, убеждал молодиц. И они поняли, поняли правильно, и вышли на уборку и стар, и млад. Да и как не выйти, если просят такие уважаемые в Вишенках люди как Аким Макарович да Никита Иванович?! Да ещё наказали, что бы каждая жнея брала домой с поля столько зерна, сколько унести сможет и не попасться на глаза полиции.
   – Как тут не пойдёшь? – Марфа уже перекусила, вылезла из – за стола, а сейчас ждала остальных. – Это тебе не колхоз, по трудодням вряд ли что достанется, а жить-то надо. Вот оно как. Мёртвый, а пойдёшь. Спасибо и на том, что хотя бы предупредили, надоумили… Тут ещё и торбочки подготовить надо. А во что зерно для себя набирать? И подумать, куда их спрятать, чтобы, не дай Боже, полицаи не заметили. Собирайтесь, девки, небось, вся деревня в поле, а мы всё чешемся… нам принесут…
   Марфа, Глаша, дочка Марфы Агаша жали рядом, шли друг за дружкой с краю поля, что граничит с Борковским картофельным полем. Четырнадцатилетняя Фрося жала на ровне со взрослыми, хотя отец и не хотел отпускать её.
   – Пусть бы дома была, в своём огороде дел невпроворот. Да и дитё ещё вроде как…
   Фрося на самом деле была по росту самой маленькой среди остальных детей Кольцовых. В свои четырнадцать лет чуть-чуть опережала ростом одиннадцатилетнюю сестру Таню.
   – Успеется в огороде, отец, – рассудила Марфа. – По вечерам управимся с ним, никуда не убежит. А тут лишний килограмм зерна не помешает, сам знаешь. Дитё говоришь? Так и оно есть-пить просит. Пускай при мамке и поработает, корона не отвалится.
   – Оно так, – вроде как соглашался Данила. – Однако, кто его знает? – так и не нашёл правильного решения, махнул рукой. – А – а, будь что будет. Баба, она… ей виднее в бабьих делах.
   Тут же рядом со жницами сновали Ульянка, Танюша и двенадцатилетний Никита. Стёпку оставили дома приглядеть за хозяйством, пасти гусей, нарвать травы свиньям, дать пойло телку, что привязан на облоге за огородом. Вовка и Вася работали где-то вместе с мужиками.
   Брали снопы, относили в суслоны, ставили. Девчонки несколько раз просили у старших серпы, пытались и сами жать, однако быстро уставали.
   Приставленный для надзора за жницами полицай большую часть дня валялся под суслонами, иногда вставал, нехотя обходил поле, и снова ложился спать. Или курил, не отходя от снопов.
   «Ну – у, – решили жнейки, – если и дальше так вести себя будет, то так тому и быть: пусть спит или курит».
   Тайком от полицая стали скручивать, срывать колоски со ржи, но так, чтобы и не особо заметно было на снопе. С каждого по горсти, а уже за пазухой у Никиты да Ульянки с Танюшей хорошо заметно, оттопыривается.
   – Бегите домой, там, в кадку, что в сенцах, высыпьте, да и обратно сюда, – наставляла детей Марфа. – Только смотрите, к полицаям на глаза не попадайтесь, упаси Боже! Мы уж потом и вылущим, а как же.
   – А чтоб не так заметно было, наберите яблок летника полные пазухи, – подсказала Глаша. – Да полицая угостите. Пусть жрёт, чтоб он подавился.
   Марфа видела, как сновала малышня туда-сюда по полю от мамок к дому и обратно. Знать, не сговорившись, бабы делали одно дело: таскали рожь. Потому как назвать это воровством язык не поворачивался.
   «Да и правда, какое это воровство? Это же наше, колхозное! А тут эти немцы, ни дна им, не покрышки. Захлебнуться собственным дерьмом, прости Господи, чтобы их ещё и кормить. Вон, уже скольких людей безвинных расстреляли. Данила рассказал, как семью Корольковых в Слободе уничтожили. Это ж где видано, что такие жестокие, страшные эти немцы!» – женщина устало вздохнула, вытерла испарину со лба.
   Марфа жала, перевязывала перевяслом, кидала готовый сноп на землю, а мысли так и крутились в голове, перескакивали с одной на другую.
   Вот, вспомнился Кузя. Да он и не выходил и не выходит из головы матери. Как проводили в армию, так и дня не было, чтобы не вспомнила сыночка. Как он там? Что с ним? Последнее время боится засыпать Марфа: а вдруг что-то нехорошее про Кузьму приснит? Нет, пока, слава Богу, только тревожится мать, но чует, что живой, живой её Кузя, Кузьма Данилович. Женщина ещё и ещё раз прислушивается к себе, но нет, вроде как на душе тоскливо, однако повода отчаиваться пока нет. Она свято верит, что её материнское сердце почует, если вдруг что не дай Боже… Он же там, где сейчас бои страшные идут. Это ж тут, в Вишенках, можно спрятаться от ворога, а как ему там, бедненькому? Солдату ведь не положено прятаться по её, женскому разумению, на то он и солдат. Ой, спаси и сохрани, Господи. Она даже в мыслях боится представить, как стреляют со всех сторон, а там серёд солдатиков и её Кузя. А пули летят, летят, и всё норовят в сыночка её нацелиться. Ой, ой, не может дальше думать, сердце обрывается, захолонет внутри. Нет, не будет эту думку думать. Ну её…
   Наладилась о другом думать…
   Рассказывали люди, что видели, как сначала отступали наши солдатики. Шли через Слободу, через Борки. А вот через Вишенки не уподобило. Видно, дороги у них не было здесь пройти. Да и какая дорога? Так, полевая до Пустошки, и в Борки худо-бедно в хорошую погоду можно попасть. А уж развезё-о – от непогодой, так и стоит их деревенька, оторванная от мира. Оно может и к лучшему? Не пришлось видеть, как потом немцы пленных гнали через те же Борки да Слободу. Бабы говорили, что измождённые, раненые, голодные. Сердце только рвалось на куски, на них глядя. А вдруг Кузя серёд их? Ой, спаси и сохрани, Господи, пресвятая дева Мария, Матерь Божья!
   Кто падал с солдатиков, не мог подняться, так тех сразу же и пристреливали немцы. Даже не давали подобрать жителям горетников болезных, выходить, вылечить, спасти. Так, только кидали в толпу кто кусок хлеба, кто картошину варёную, кто яблоко-летник. Ох, Господи! Что делается, что делается? А как оно дальше будет?
   Вспомнила вдруг, как вначале июля самолётик наш с тремя немецкими схлестнулся как раз над полем, что у Данилова топила. Ох, Господи! Сколько страха тогда натерпелась Марфа, гледючи на тот бой, одному Богу ведомо. Кажется, сама бы в миг взметнулась ввысь, вспорхнула, загородила бы грудью своей тот самолётик, только чтобы он летел и дальше, чтобы целым остался и невредимым. А этих, с крестами, сбросила бы с небес на землю, прямо в болото бы затоптала, сволочей! Прямо схватила бы их там, в небе, да долой, в землю! В болото!
   И уже когда наш лётчик на парашюте спускался, так эти на двух самолётах так и не отстали, не оставили в покое бедняжку. Одного-то немца успел-таки наш летун спустить за Пустошку в землю: добре так громыхнуло за Пустошкой, столб огня да дыма почти до небес доставал, а наш самолётик ушёл в болото, тихо так ушёл, почти неслышно. Только горел перед этим, а вот лётчик выпрыгнул, вывалился, Марфа своими глазами видела, как чёрная точка отделилась от горящего самолётика.
   На колени встала в тот момент, руки к небу воздев, молила Господа спасти бедолагу, отвести от него беду! В немом крике зашлась! Да тогда все бабы, что были в поле, на колени встали, не одна она.
   Но, видно, чем-то прогневили Всевышнего.
   А эти-то, эти немцы-то на своих самолётах?! Так и кружили вокруг нашего, пока и не приземлился, всё со своих ружей ту-ту-ту, ту-ту-ту! Так и стреляли, так и стреляли! Мстили видно за своего сбитого.
   Немцам, видимо, мало показалось одного сбитого нашего лётчика, так ещё носились за Борковскими мужиками, которые в тот момент столпились на краю поля. Убили тогда Ваську Пепту – шофёра из колхоза в Борках. Ни за что, ни про что взяли и убили мужика… Только потому, что стоял на краю поля, наблюдал.
   Все потом бегали смотреть на сбитого солдатика, а она, Марфа, не пошла, не смогла идти. Сил не было идти. Не слушались ноги, подкашивались. Как подумает, что так мог и Кузя её, и всё! И летун-то наш, родной! Не смогла Марфа себя пересилить, заставить пойти. Падает мешком на землю, осунется, и не сдвинуть! Так и не смогла подняться, сходить и посмотреть на мёртвого, убитого на твоих глазах лётчика.
   Говорила потом Глаша, она бегала, смотрела на неживого уже пилота. Сказывала, молоденький совсем, красивый. А на землю упал уже неживым, мёртвым, убитым. Да-а, молоденький, красивый…
   Конечно красивый! На ум Марфы на самолётах только и могут летать такие молодые да красивые, как её Кузя, Кузьма Данилович!
   Похоронили тогда лётчика в Борках на кладбище. Борковские мужики первые на лошадях приехали, погрузили в телегу да увезли. Сказывают, из Смоленска сам, солдатик этот. Почитай, над домом погиб, болезный. По документам посмотрели, оставили в сельсовете. Может, когда родным достанутся бумаги эти?
   – Ох, Господи! Что делается, что делается на белом свете? – женщина на секунду распрямилась, качнулась из стороны в сторону, размялась самую малость и снова принялась жать.
   Левая рука хватала горсть стеблей как удержать, а правой с серпом тут же – вжик! – и подрезала на непривычной высоте, складывала в кучку, готовила новый сноп.
   Передал утром Аким Макарович Козлов, чтобы жнейки оставляли стерню повыше. Так надо. Ну, надо, так надо! Марфа не против. Она чувствует и понимает, что мужики что-то замышляют. Им виднее. Так тому и быть.
   Перед войной в колхозе не так уж и много убирали серпом: всё жатками да жатками. Вроде как и потихоньку стали отвыкать, так куда там! Очередная напасть на голову с этой войной, ни дна ей, ни покрышки.
   Тут ещё молва прошла серёд баб, что вечером, после того как подоят коров, надо бежать снова в поле, будут жать каждый сам себе рожь. Кто сколько сжал, то и тащить домой надо, прятать, а уж потом обмолотить втихую, чтобы эти полицаи с немцами не учуяли. Получается, сами же своё и воруем. Вон оно как. Да бежать в поле тоже тайком надо. Эти, что у Галки Петрик, они грозились всё держать под контролем, глаз не спускать. Как оно будет, одному Богу ведомо, а пойти придётся. Надежды на немцев нет. А вдруг не дадут на трудодни? Тогда как? Ложись и помирай с голодухи? Нет уж, дудки!
   Вон, дети бегают с поля домой, носят помаленьку колоски. Потом обмолотится, а жернова от соседа деда Прокопа покойного остались. Данила с Ефимом давно, ещё и до того сенокоса с грозой, когда она, Марфа, с мужем сестры в копне-то, жернова перетащили к ним в бывший амбар. Установили, так и до сих пор стоят. Ничего с ними не сделается. Нет-нет, то Марфа сама, то Глаша, а то кто-то и из соседей придут, перемелют пуд-другой. Мелют-то жернова хорошо, чего Бога гневить. При всём том, а дед Прокоп Волчком помимо хорошего драчуна и забияки, хорошим хозяином был, и мастером на все руки тоже, царствие ему небесное и земля пухом. Всё у него ладилось, спорилось, нечего зря на него наговаривать. Хороший хозяин был, рачительный, грамотный. Знал про крестьянское хозяйство почти всё: когда сеять, как пахать, какую молитву совершить перед крестьянской работой. Всё знал! И мало того, что знал, так он всё и делал. Не только болтать языком умел, а и руками добре дело своё делал. Добрый был дедок, и хозяин добрый, крепкий.
   Женщина оторвалась от работы, разогнулась, перекрестилась, из – под руки глянула на ржаное поле.
   Это как раз те поля, которые когда-то принадлежали Домниным – родителям Марфы и Глаши, Кольцовым, Гриням и Волчковым ещё во времена единоличников, а у их родителей и перед самой революцией были в собственности. Это поле так и называют Силантьевым, по имени отца деда Прокопа Волчкова. Сказывают, он первый взял эту землю ещё во времена Столыпина. Это потом уже за ним потянулись Грини, Кольцовы, Домнины, другие сельчане. А первым был старый Силантий Волчков. Старый-старый, а сына Прокопа надоумил да и наказал брать землю в собственность. Сам уже ходить не мог, всё на завалинке да на завалинке под солнышком грелся. А мечтой о земле жил. Вот оно как. Грамотный старичок был, не нам чета, хотя образования не было. Своей головой до всего доходил. Вот и землицей не прогадал. Говорят на деревне, что умирал старый Силантий с улыбкой, радостно. Мол, главное в своей жизни сделал: сынов народил и земелькой собственной обзавёлся. Знать, всю жизнь мечтал человек о земле, о собственном клочке землицы, хозяином хотелось быть. Оно так. Выходит, для счастья не так уж и много надо – хорошая семья и клочок собственной землицы.
   Мысли снова и снова кружились вокруг семьи, детей. Вон, Агаша. Свадьбу сыграли, расписались за день до войны. Муж её Петро Кондратов, хороший, работящий хлопец, на тракторе работал в бригаде Кузьмы, под призыв не попал. Вернее, попал, да призвать не успели, отложили призыв на потом. А тут слишком уж быстренько эти немцы оказались у них.
   Живут в своей избе на том краю Вишенок. Никита Иванович, сват, выделил сына, помог ему поставить домишко как раз перед женитьбой. Колхоз в стороне не остался. Спасибо Сидоркину Пантелею Ивановичу – председателю: на правлении колхоза с лёгкой подачи самого председателя постановили помочь лучшему трактористу материалами в строительстве дома. Казалось, женились, живите отдельной семьёй, без родительской опеки, работайте, зарабатывайте себе на жизнь, родите детишек, растите их, радуйтесь жизни. Так нет, неймётся этим немцам. И что тянет людей в войны? Или они по – другому, мирно жить не могут? Иль у них жёнок да детишек нет? На её бабский ум, считает Марфа, при семье должен быть мужик, хозяином, обихаживать жену, детишек, дом, а не шастать со своими ружьями по чужим странам да мешать людям жить.
   Казалось, не так давно Данила с Ефимом на той, первой германской войне были, а тут опять… Что людям надо? Неужто без войны прожить нельзя? И получается-то не мы к ним в неметчину, а всё они к нам, к русским, повадились как козёл в капусту. Тогда и отвадить не грех. Ну, никак не дают спокойно пожить, порадоваться жизни.
   По весне Кузьму проводили в армию, а тут и Надя, что замужем в Пустошке, родила первенца.
   Вот радости-то было-о! Первый внучек! Они с Данилой уже бабушка да дедушка! Господи! Какое счастье-то! Боялась в тот миг, что бы сердце не остановилось от радости, не выскочило из груди материнской.
   А Данила-то, Данила?! Воистину, что малый, что старый. Расхлюполся-то от радости тоже, носом шмыгает, шмыгает, глаза трёт и почём зря материт махорку. Мол, и до чего ж в этом году табак крепкий, итить его в корень! Но её-то, Марфу, жену, не обманешь: кинулась ему на шею, да и добре так всплакнули оба, всласть. Обнялись, прижались друг к дружке, и… Давно так добре им вдвоём не было, давно. От Ульянки, почитай, как родила её, так холодок меж ними так и стоял, так и веяло меж ними стужею.
   Марфа снова распрямилась, украдкой оглядела поле: не видит ли кто, не догадываются ли люди о её греховных мыслях? Но нет, все молодицы жнут, не отрываясь. Детишки снуют по полю туда-сюда…
   Женщина опять принялась вспоминать, не прекращая жать. Руки по привычке делали своё дело, а мысли закрутились, наскакивают друг на друга в голове, только успевай думать.
   Говорил потом Данила, что боялся за дочурку, за Наденьку. Мол, как она родит? Чтобы не дай Бог чего. Страшно ведь.
   Во, дурачок! Как она сама рожала, так молчал, а тут… Успокоила его тогда. Да как все бабы, так и она, доча твоя, родит: ра-а-аз, и всё! Родила! А как она, Марфа, рожала? А как другие бабы рожают?
   Дык, говорил, боязно ж это, больно и страшно, рожать-то. Это ж, говорит, как подумаешь, что из тебя кто-то лезет, то и всё…
   Дурачок, чего с него возьмёшь? Она ж в больнице в Слободе рожала, при ней доктор Дрогунов был, да сёстры медицинские не на шаг не отходили от роженицы. Это ж не прежние времена, когда под кустом баба рожала. Чего ж бояться? Вы, мужики, своё дело знайте, а уж мы, бабы, своё дело знаем не хуже вашего.
   Председатель по такому случаю дал бортовую машину, загрузились всей семьёй, Глашка с Ульянкой тоже, поехали к Настеньке в Пустошку. Вовка за рулём. Подарков надарили-и, тьма! А то! Первый внук! Это вам не хухры-мухры, не фунт изюму скушать!
   Сутки бражничали! Ефим на два дома управлялся, правда, чтобы Данила не знал. Да Бог с ним! Он, Данила, потом ещё и дома с мужиками дня три угощался, да внука расхваливал. Мол, на него, на деда похож, прямо, вылитый Данилка в детстве. И-и-и, есть что говорить, да нечего слушать! Помнит он, каким был в детстве?
   И скажет же тоже.
   Размышления Марфы прервали детские крики, громкая мужская ругань, что доносились от суслона, где сидел полицай. На крик к суслону кинулись бабы, побежала и Марфа.
   Какое же было изумление, когда увидела полицая, который держал за воротник её сына Никиту.
   – Чей хлопец? – вопрошал полицай, гневно глядя на толпу женщин, что собрались к суслону, сбежались на крик.
   – Мой, мой, – кинулась к сыну Марфа, но её грубо оттолкнул полицай.
   – Не подходи! – загородился свободной рукой от матери. – С ворами у нас будет один разговор: к стенке и никаких гвоздей!
   – Да ты что? – оторопела Марфа. – За что?
   – А вот за что, – мужчина выдернул рубашку у ребенка из штанишек и на стерню посыпались сорванные только что колоски ржи, полные зерна.
   – По законам Германии вора надо расстрелять, понятно вам? Я обязан доставить его в комендатуру.
   – Ой, мой миленький! – Марфа упала на колени, поползла к полицаю. – Мой миленький мужчиночка! Пощади! Пожалей мальца, умоляю! Пожалей моего сыночка родненького! Дитё совсем, истинно, дитё! – и ползла, ползла по высокой стерне, не смея поднять голову.
   Все женщины замерли, молча, с замиранием сердца смотрели на мать, ползущую к полицаю. И на ребёнка, который, казалось, отрешённо смотрел на происходящее, не до конца понимая, что сейчас с ним может быть. Только вдруг побуревшие между ног штанишки говорили об обратном: ребёнок сильно, очень сильно испугался, и от испуга потерял дар речи и обмочился.
   Только было не понять: то ли он испугался за себя, за собственную жизнь или за маму, ползущую по стерне к полицаю?
   Марфа обхватила ногу полицая, умоляя оставить, пощадить дитё неразумное, как мужчина с силой ударил её сапогом в лицо, а потом добавил и прикладом винтовки сверху по спине. Женщина вдруг, разом безвольно рухнула лицом в стерню и замерла, застыла, как неживая.
   – Я сказал: вора в комендатуру и под расстрел! – полицай, почуяв свою силу, входил в раж. – Я покажу вам воровать! Дыхать будете, как я скажу! – и решительно направился в сторону деревни, удерживая за воротник Никитку.
   Жнеи, дети застыли, онемели от предчувствия чего-то страшного, того, чего с ними пока ещё не было, что не могло присниться в тяжком сне, но могло вот-вот случиться, что уже неумолимо приближалось. Неизвестность лишала способности думать, решать, а лишь безмолвно глядели, зажав рот ладонями, не зная, что и как им делать.
   И в это мгновение сзади к полицаю волчицей кинулась Агаша, за два-три прыжка нагнала его, с лёту ухватив одной рукой за волосы, дернула на себя, и тот же миг серп женщины застыл на горле мужчины.
   – Стоять! – шипящий, не предвещающий ничего хорошего, голос Агаши поверг полицая в шок.
   Он замер, не смея повернуть голову, не смея пошевелиться. Кто это? Он видеть не мог и понимал, что сила на стороне этой женщины, а потому не сопротивлялся. Делал всё, что она говорила.
   – Одно движение и я перережу твою глотку!
   И полицай как никогда отчётливо понял, что так оно и может быть, и будет. Острые меленькие зубья серпа уже впивались в шею, ещё чуть-чуть и точно перережет. Что-что, а режущие возможности серпа очень хорошо знал этот человек, всю жизнь проработавший в деревне под районным центром.