Не думаю, чтобы гнев Бориса в отношении отца был справедлив, хотя в главном (по поводу фашистов) он был прав. Во-первых, не такие, как мой отец, позволили «им» прийти к власти. С мнением творческой интеллигенции, вообще интеллигенции, никто уже не считался, да и вообще с ее мнением никогда не считались в России, а социальная демагогия «этих фашистов» (как выразился Борис) была точной и беспроигрышной, и поэтому народ в своей подавляющей массе шел за ними. Социалистическая утопия успешно привилась на российской почве, потому что в России всегда относились к богатству или даже просто к благополучию если не с ненавистью, то с недоброжелательством и завистью. А во-вторых, пришедшие к власти в 1917-м были не намного лучше «этих», может быть, только принципиальней и фанатичнее, что и сам Борис, я уверен, прекрасно осознал уже через несколько лет.
   Спор, как я уже упомянул, был яростным и даже злым. У обоих от волнения белели губы. Объяснение происходило в дубовой рощице (ныне парк «Дубки»), неподалеку от дома. Одной рукой Борис крепко прижимал меня к себе, обхватив за пояс, другой – опирался на палку. Шли быстро, я в какие-то мгновения не успевал переступить с ноги на ногу, и он буквально волочил меня за собой. Иногда он обращался ко мне, словно рассчитывая на мою поддержку. Но я не смел вступить в разговор старших, да и мало что понимал тогда в их споре, который, как мне кажется, отдалил их друг от друга. Мы возвратились домой, Борис пробыл у нас какое-то время, но расстались они холоднее, чем обычно.
   Еще до спора отец, сам уже перенесший инфаркт, упрекнул Бориса в небрежном отношении к здоровью, к болезни сердца. «У меня нет времени на врачей», – отрезал Борис. Также еще до спора он обмолвился, что пишет историческую повесть о казаках, а затем без всякой позы признался, что ничем из написанного не удовлетворен. Ему было 37, и он отчетливо осознавал, что времени остается мало. «Если за ближайшие пять лет не удастся написать ничего действительно стоящего – придется это дело бросить», – решительно подытожил он.
2
   В МГУ я не поступил, допустив досадную оплошность на письменном экзамене по математике. Пришлось пойти в Рыбный институт – туда медалистов принимали без экзаменов, благо здание института располагалось недалеко от дома, на берегу Тимирязевского пруда. Там я начал печататься в институтской многотиражке с экзотическим названием «За кадры рыбной промышленности и флота», стал участником институтского литобъединения. В 1959 году институт, по настоянию Хрущева, перевели в Калининград, ближе к морю! Я бывал в Москве только во время зимних каникул. Никаких встреч с Борисом у меня не было. Собственные отношения с ним у меня возникли на какое-то время лишь после окончания института и возвращения в Москву в 1961 году. Я привез к родителям молодую жену, студентку четвертого курса нашего института. Борис при первой встрече смутил меня прямым вопросом: «Миша с Любой согласились принять тебя с женой в своей комнатушке?» – и озадаченно покачал головой.
   Я несколько раз был у него, в коммунальной квартире на Песчаной улице. Он, Валя и сын Игорь занимали одну комнату, но значительно больше нашей. Игорь еще учился в школе, но уже курил. Борис не запрещал ему курить дома, а иногда даже стрелял у сына сигареты. Мне он объяснил это довольно дружелюбной по отношению к Игорю фразой: «Что с балбесом сделаешь!» Валя происходящее не комментировала, во всяком случае при мне.
   Борис интересовался моим чтением. Хвалил, когда среди названных авторов были Хэмингуэй и Ремарк, ругал за присутствие в этом перечне Кронина и Уилсона. Однажды очень многозначительно, словно гордясь самим фактом публикации, показал мне напечатанные в каком-то журнале стихи своего друга, совершенно не известного мне поэта Наума Коржавина, среди которых было стихотворение «Инерция стиля».
   Как я потом узнал, например из воспоминаний Бенедикта Сарнова «Скуки не было» (изд-во «Аграф»), Борис, как и Коржавин, во второй половине пятидесятых внештатно работал в Литгазете, где собралась в то время неплохая компания поэтов, прозаиков и критиков, ставших со временем очень известными и даже знаменитыми. А некоторым из них суждено было приобрести широкое признание (пусть пока неофициальное) уже и тогда, например, Булату Окуджаве.
   Поэтому неудивительно, что Борис весьма трезво и критически относился к самым свежим явлениям тогдашней литературной жизни. Так, он довольно равнодушно и даже отрицательно отзывался о стихах Евгения Евтушенко, который был необычайно популярен, особенно в среде студенческой молодежи. Считал Евтушенко очень поверхностным и неглубоким, даже евтушенковский «Бабий Яр», недавно напечатанный в той же «Литературке», не составлял в этом смысле исключения для Бориса. Он рассказал мне, что в процессе работы над стихотворением Евтушенко буквально выспрашивал у знакомых писателей-евреев специфические слова и выражения, чтобы в изобилии уснастить ими свои хлесткие строчки. Зато был одобрен мой интерес к Булату Окуджаве (один мой знакомый, еще не освоивший непривычную фамилию, пытаясь вспомнить ее, пояснял: «Что-то среднее между Окинавой и Аджубеем»). Борис с удовольствием цитировал: «Иду себе, играю автоматом…», произнося слово «играю» с особенным ударением.
   Однажды Борис предложил сыграть в шахматы. Валя и Игорь смотрели по телевизору популярный бразильский фильм о шофере («Там, где кончается асфальт»). С экрана звучала легкая песенка с припевом: «Крепче за баранку держись, шофер!» Борис на миг оторвался от игры: «Видишь, как просто: что бы ни случилось, крепче держись за баранку – и всё будет в порядке». Играл он не стандартно, с увлечением, постоянно стремясь к инициативе, к атаке на короля. Мог ввести в игру ладью не через центр, как это принято, а по крайней вертикали, вслед за рванувшейся вперед пешкой. Его порой весьма рискованные замыслы не так-то легко было опровергнуть. Первую партию выиграл я, вторую он, третья закончилась вничью. Общим счетом (1,5: 1,5) Борис остался доволен, ведь я недавно получил первый разряд в полуфинале первенства Калининграда по шахматам.
   Был я у Бориса после выхода в свет «Тарусских страниц». Об участии его в этом издании отец узнал у кого-то из друзей, альманах был где-то раздобыт и прочитан, в первую очередь, конечно, проза Бориса, первая часть повести «До свидания, мальчики!». Затем в журнале «Юность» повесть была напечатана целиком. Отец прочел ее с удовольствием, но ему не понравилось, что Борис изменил некоторые реальные факты, придав им, по мнению отца, более выигрышный вид, в частности, идеализировал свою мать, ставшую в повести матерью Володи Белова. Мне же повесть безоговорочно понравилась своим лиризмом, достоверностью передачи юношеских переживаний.
   В тот вечер Борис был несколько возбужден, ему приходилось то и дело выходить из комнаты, потому что в коридоре звонил телефон. Его поздравляли с успехом. Иногда мне было слышно через открытую дверь, что говорил Борис. Так, на вопрос какой-то женщины-критика он ответил, что сейчас из писателей ему ближе всех Василий Аксенов со своим «Звездным билетом». Говорил, что в прошлом было и что-то хорошее, об этом хорошем – его повесть.
   Последний раз я был в этой квартире после публикации повести в «Юности». Борис показал мне два читательских письма, особенно его тронувших. В одном из них школьник-десятиклассник просил сообщить, что стало с героями, каковы их подлинные имена, с жаром убеждал написать продолжение…
   Получив очередную порцию моих новых стихов, Борис не однажды говорил мне: «Понимаешь, я ведь не поэт, я прозаик, давай я сведу тебя с кем-нибудь из настоящих поэтов: с Ваншенкиным, Винокуровым, Поженяном?» Но меня, инженера-проектировщика, начисто лишенного литературной среды, такая перспектива пугала, ведь любой настоящий поэт представлялся мне человеком необычайной значимости, совсем не таким, как окружающие меня в повседневной жизни люди.
   Однажды Борис попросил все-таки Олега Чухонцева, работавшего тогда в «Юности», посмотреть мои стихи. И вот в один из осенних дней в начале шестидесятых я проскользнул с улицы Воровского в едва приоткрытые железные ворота, робея, но не давая себе времени на раздумывание. Здесь, в этом дворе, где располагалась в то время по соседству с самыми высшими литературными инстанциями страны редакция «Юности», произошел наш разговор. Олег оказался моим ровесником, но был уже совершенно сформировавшимся человеком и поэтом. В разборе моих стихов я почувствовал благожелательность, но стихи были слабые, – я вдруг сам это понял, едва ступив на асфальт недружелюбно глянувшего на меня всеми окнами двора. Олег рекомендовал работать и ждать. «Борис Балтер не сразу написал «До свидания, мальчики!», – сказал он мне на прощание.
   После того разговора я надолго бросил писать, всецело сосредоточившись на своем инженерном поприще. Я работал в конструкторском бюро, занимался расчетом и проектированием грузоподъемных механизмов, и моя работа, в общем-то, мне нравилась. Мой двоюродный брат стал известным писателем, его повесть издали отдельной книгой, ее экранизировали и ставили спектакли в театре. Мне неловко было приходить к нему без повода, а самого главного повода, новых стихов, у меня больше не было. Как-то я случайно встретил его на выставке Фернана Леже в Музее изобразительных искусств. В зале было много народу, Борис был окружен друзьями, но обрадовался, когда я подошел, пригласил заходить, передал привет моим родителям.
   Еще раз я видел его в шестидесятые годы при печальных обстоятельствах – в 1964-м умер отец. Панихида происходила в одном из залов Московского союза художников, на Беговой. Присутствовали родственники, мои институтские товарищи и горстка стариков-художников. Художников могло бы быть больше, отца знали и любили многие из его собратьев по цеху, но кто-то опоздал повесить объявление на Масловке. Телефона у нас не было, да и вряд ли у мамы были телефоны старых друзей отца: Тышлера, Каневского, Кибрика. Не помню, кто оповестил Бориса, с кем он пришел. В почетный караул он встал с узкой стороны гроба, так что утопавшая в цветах голова отца была впереди, справа. В двух шагах от него с траурной повязкой на рукаве стоял я. В какой-то момент, услышав быстрый шепот в зале, я повернул туда голову и увидел, что Борис теряет равновесие. Несколько рук успело поддержать его, через минуту он пришел в себя. Я впервые заметил, что Борис совсем седой. В большие казенные окна вливались сумерки январского дня.
3
   Следующие шесть лет я с Борисом не виделся. За это время в моей и, как оказалось, в его жизни произошли большие изменения. Примерно в одно время с ним (как заметил Пушкин, «бывают странные сближения») я ушел от жены, и у меня возникла новая семья. У него появилась Галя, приветливая, очень энергичная, постоянно озабоченная состоянием его здоровья. С ней я познакомился в начале 1970 года. Запомнилась однокомнатная квартирка в большом кооперативном доме на Уральской улице у метро «Щелковская». Я пришел вечером, после работы. Было много расспросов и разговоров, в том числе на политические темы. Пересказывались новости, услышанные по радио «Свобода» и по Би-би-си. Бориса недавно исключили из партии за подписание коллективного письма в защиту Гинзбурга и Галанского во время судебного процесса над ними. Но это никак не отражалось на самочувствии хозяев, наоборот, было ощущение приподнятости настроения, радушия, сердечности. В разговорах принимала участие своими ироничными репликами дочь Гали Ира, студентка филологического факультета МГУ. Ближе к полуночи, когда мне пора уже было уходить (вставать предстояло рано: рабочий день в конструкторском бюро начинался в 9 утра), забежал Наум Коржавин – Эмка, как звала его вся литературная Москва. Он произвел на меня впечатление человека немножко не от мира сего, но очень обаятельного и цельного. Борис только что прочел принесенную мною рукопись, многое одобрил и решил ошеломить понравившимися стихами Эмку. Он выкладывал перед Коржавиным каждое понравившееся стихотворение таким торжественным жестом, каким кладут на стол козырную карту. Но мне это нисколько не помогло. Критика Эмки была сокрушительной. Завершая рассмотрение моих стихов, он вообще высказал сомнение в возможности появления нового поэта в существующей общественной ситуации, высказав при этом удивление перед явлением Олега Чухонцева: откуда могло взяться такое дарование!
   Тем не менее я продолжал писать, мне нравилось это занятие, появилось ощущение, что у меня что-то получается. Через какое-то время, ничего не сказав Борису, чтобы не отягощать его необходимостью как-то помогать мне, я решил показать свои стихи в «Юности». Мне предложили оставить их в редакции, с тем чтобы их посмотрел один из литконсультантов: Чухонцев или Ряшенцев. Стихи попали к Чухонцеву, и на этот раз он отнесся к ним более благосклонно: при нашей минутной встрече в коридоре «Юности» он буркнул мне, что такие стихи передает в отдел поэзии, а уж они там решают их дальнейшую судьбу. После этого я несколько раз звонил в отдел, и наконец мне было предложено зайти. Встретил меня завотделом Сергей Дрофенко, молодой, энергичный, очень интеллигентный. Разговор длился несколько минут, во время которых он бегло просматривал мою рукопись и отбирал более, на его взгляд, подходящее. В завершение очень серьезно, глядя в глаза, подытожил: «Будем печатать!» Буквально через несколько дней его не стало, он умер, зайдя из «Юности» в ЦДЛ пообедать: отказало сердце. В «Юности» его заменил Натан Злотников, человек и поэт совсем иного калибра…
   Узнав от меня, что стихи приняты в журнале, Борис периодически звонил в отдел, чтобы узнать, какова перспектива. Звонил и я. Процесс затянулся на три с лишним года. Злотников несколько раз менял подборку, видно было, что стихи, выбранные Дрофенко, ему не очень нравились. Но с Борисом, как, впрочем, и со мной, был сахарно-любезен.
   Вообще-то затяжка с публикацией усугублялась еще и тем, что поэтические дебюты печатались лишь раз в год, в первом номере журнала. Мои стихи увидели свет только в январе 1974-го, менее чем за полгода до смерти Бориса. При этом, по настоятельному совету Бориса, я подписал их фамилией мамы, так с тех пор и печатаюсь под ее фамилией. А дело было так. Борис как-то спросил, как я подписал стихи, залежавшиеся в «Юности». Я ответил: Виктор Гнамов. Псевдоним «Гнамов» был образован из тех же букв, из которых состоит моя фамилия, по аналогии с псевдонимом старшего брата отца, Самуила, известного в Куйбышеве в двадцатые и тридцатые годы журналиста, который подписывал свои статьи псевдонимом «Намгов». «Гнамов» развеселил Бориса. «Что это за псевдоним, – сказал он, – сразу видно, что скрываешь еврейскую фамилию». «Как фамилия Любы?» – спросил он, имея в виду маму. «Есипова», – ответил я. «Вот так и подпиши стихи», – наставительно посоветовал брат. Совпадение или нет, сказать трудно, но после этого стихи пошли в печать!
   Начиная с 1970 года, я встречался с Борисом регулярно, хотя и не очень часто. Звонил ему по телефону, когда он бывал в Москве, приезжал в загородный дом, который он построил вместе со своей Галей, рядом с писательским домом в Малеевке. Дом существует и сейчас в деревне Вертошино Рузского района Подмосковья. Большая ее часть имеет одну линию домов, так как расположена она над оврагом, по дну которого протекает незаметная подмосковная речушка, то ли Вертушинка, то ли Вертошинка. Строительство дома началось в 1970-м, а Новый, 1971 год, как мне позже рассказывала Ира, встречали уже в нем, хотя он далеко не был еще достроен. Местные жители относились к Борису почтительно, называли его по имени-отчеству или просто по отчеству: Исакович. Со многими из них установились доверительные и простые отношения, например с ближайшими соседями Борисом Ермилычем и Евдокией Ивановной, людьми очень тактичными и порядочными. Дом в деревне сразу же стали называть домом Балтера, так его называют и до сих пор. Борис прожил в нем около четырех лет. Он и в 1974-м продолжал что-то доделывать и усовершенствовать и говорил, что так будет до тех пор, пока хозяин жив. Однажды уже далеко за полночь я помогал ему развинчивать разводным ключом какую-то муфту на трубе, подающей воду, потому что ему пришла в голову какая-то новая идея. Дело было в подвале дома, тусклая лампочка освещала замкнутое пространство. Он так напрягался, наваливаясь на рукоятку ключа, что становилось страшно за него, за его сердце, но никакие уговоры отложить это на завтра не действовали. А у меня не хватало силы отвинтить проклятую муфту. Так мы и сражались с ней, пока она не подалась под его усилием…
   Дом, построенный Борисом и Галей, заслуживает того, чтобы рассказать о нем поподробнее. Он сложен из бруса, двухэтажный, с двускатной крышей. Планировка его своеобразна. Почти весь первый этаж занимает большая, говоря по-городскому, гостиная с камином и двумя самодельными столами: массивным обеденным у окна и журнальным, существенно меньшим, в глубине комнаты, напротив камина. Рядом с дверью из прихожей начинается полувинтовая (с поворотом на 90 градусов) деревянная лестница на второй этаж. В глубине комнаты, рядом с камином, дверь в кабинет Бориса. Здесь до сих пор на самодельной открытой полке, прибитой на уровне подоконника, стоят все зарубежные издания его «Мальчиков»: на английском, французском, немецком и еще на нескольких других языках мира. Так они стояли и при нем. Большую часть кабинета занимает уникальный письменный стол со столешницей из толстых досок (из сороковки), собранный на деревянных шипах без единого гвоздя. Стол этот собственноручно изготовил и собрал для Бориса поэт Николай Панченко, тоже фронтовик. С Борисом они сблизились, видимо, в пору составления и издания «Тарусских страниц». Николай Васильевич, кроме поэтического таланта, был еще, как говорится, мастером на все руки. В Тарусе он своими руками соорудил лодку, а в доме Бориса, помимо стола в кабинете, смастерил лестницу на второй этаж, которую я уже упоминал…
   Впервые я побывал в этом доме осенью 1972-го. Тому предшествовал телефонный разговор. Борис объяснил, что нужно ехать на литфондовском автобусе от станции Дорохово, куда автобус подавался в те годы ежедневно для встречи приезжающих в Малеевку писателей. А дальше, сказал он, водитель покажет, где нужно сойти и как найти Балтера. Почти как в песне Окуджавы, добавил он: «Шофер автобуса – мой лучший друг».
   Но случилось иначе. Я постеснялся прилюдно спрашивать водителя, где мне следует выходить, кричать на весь автобус фамилию Балтера, и решил сообразить сам, но ошибся. Вышел на остановке «ВТО» (аббревиатура находившегося здесь дома отдыха Всесоюзного театрального общества). На рейсовом автобусе эта остановка предшествовала Малеевке. Дальше дорога вела в лес. И я, помня из объяснений Бориса, что нужно минут пять идти лесом, решил двигаться этой дорогой. Шел я сравнительно долго – не предполагаемые пять минут, а значительно дольше. Дорога то спускалась с заросшего деревьями и кустарником косогора, то поднималась вверх по склону глубокого оврага, в глубине которого струилась неширокая речушка с перекинутым через нее дощатым мостиком. В конце концов, не без помощи отдыхающих писателей, к моему удовольствию знавших Балтера, я вышел к деревне. Борис и Галя встретили меня очень радушно. Я приезжал к ним еще несколько раз и зимой, и летом. Сохранились в памяти отдельные строки неоконченного стихотворения об одном таком приезде:
 
Зима отступит поэтапно,
Оковы треснут на реке —
Опять явлюсь к тебе внезапно
С тетрадкой новою в руке
. .
Хвостом махнет лохматый пес
. .
И ты шагнешь ко мне навстречу,
Седой, уверенный, большой.
 
   Таким он представал здесь для меня: с длинными волнистыми волосами, высокий, уверенный в себе, убежденный в справедливости своих жизненных принципов и при этом подкупающе искренний в общении, открытый для любого человека, готовый к сопереживанию любого несчастья или радости.
   Мои приезды в Вертошино сопровождались обязательными хлебосольными застольями, обсуждением моих новых стихов, прогулками, если позволяла погода, и несколькими партиями в шахматы. Разница в возрасте стала ощущаться сильнее, да и чувствовал себя Борис уже не очень хорошо: я выигрывал все чаще, хотя так называемого боевого настроя при игре с ним у меня никогда не было. Счету в мою пользу способствовала и его азартность, бескомпромиссность, о которой я уже упоминал. Борис уже не курил, но переживал за меня, за то, что я стесняюсь курить при нем. «Кури, если хочется», – предлагал он мне. А может быть, ему самому хотелось повдыхать табачного дыма?..
   В загородном доме Бориса я с упоением прочитал машинописную копию первой части «Жизни и необычайных приключений солдата Ивана Чонкина» (еще до ее издания за границей) и познакомился с ее автором. Прочел с захватывающим интересом книгу уже известного мне по статьям в «Литгазете» Бенедикта Сарнова «Рифмуется с правдой», детскую прозу Юрия Хазанова, увидел картины и графику замечательного художника Бориса Биргера, который, по семейному преданию, некоторые из своих работ проиграл Балтеру в шахматы. Впервые встретился с автором «Звездного билета» и «Затоваренной бочкотары» Василием Аксеновым. Познакомился с Виталием Яковлевичем Виленкиным, признанным знатоком поэзии Анны Ахматовой, с Марианной Николаевной Строевой, известным театроведом, красивой и обаятельной женщиной. Здесь началось мое знакомство с «главным» московским пушкинистом Валентином Непомнящим и его женой Таней, с обаятельным и добрейшим Марком Лисянским, автором знаменитой песни о Москве. Это были друзья Бориса, друзья Гали и Иры, все они стали со временем и моими друзьями.
   В один из приездов к Борису я встретил пожилого, очень серьезного и внутренне сосредоточенного человека с негромким голосом и мягкими интеллигентными манерами. Это был Семен Израилевич Липкин. Известный переводчик восточной поэзии, поэт, сам напоминавший восточного мудреца и прорицателя. Борис его очень высоко ценил. Он как раз недавно прочел в рукописи тогда еще, конечно, не изданную поэму Липкина «Техник-интендант», которую считал достойной уровня «Поэмы без героя» Анны Ахматовой… Был нежаркий летний вечер, за окнами шумела листва. Разговор велся полушутливый. Семен Израилевич рассказывал про какого-то старорежимного петербургского дворника, который после эмиграции хозяев продолжал усердно наблюдать за их бывшим домом. Дворник был уверен, что хозяева вернутся и восстановится старый порядок. О революционной смуте 1917 года он говорил: «Жили мы, жили, и вдруг эта несчастья», подразумевая приход к власти большевиков. Когда-то в другой раз, это было уже в 1974 году, Семен Израилевич благосклонно отозвался о моей первой публикации в «Юности», показанной ему Борисом. В том же году в Доме книги на Новом Арбате мне посчастливилось приобрести книжку стихотворений Семена Липкина, изданную в Элисте (столице Калмыкии), и я смог даже по этой куцей книжке оценить его как поэта. Чего стоит хотя бы стихотворение «На Тянь-Шане»:
 
…В мастерскую, кружась над саманом,
Залетает листок невзначай.
Над горами – туман. За туманом —
Вы подумайте только – Китай!..
 
   Или «Кавказ подо мною»:
 
…Пусть три тысячи двести над уровнем моря,
Пусть меня грузовик мимо бездны провез,
Все равно нахожусь я над уровнем горя,
На божественном уровне горя и слез…
 
   Позже мне посчастливилось познакомиться с женой Липкина, замечательной поэтессой и человеком Инной Лиснянской, человеком очень щедрым и преданным. Она была большим другом Гали.
   Не могу не вспомнить Костю Соловьева, начинающего автора из Гагр, высокопарно называвшего Бориса учителем. Костя, чтобы подзаработать денег, постоянно нанимался рабочим в какие-то северные экспедиции и там писал свои очень пространные сочинения под звучным псевдонимом Гердов. Слог у него был тяжелый, ему нравились вычурные, очень громоздкие фразы со множеством придаточных предложений, не всегда согласующихся между собой. Все это создавало впечатление вполне модернистского письма. Когда я указывал ему на многочисленные случаи нарушения грамматики, он смеясь говорил, что я ничего не понимаю в искусстве прозы. При этом он постоянно просил прочесть что-нибудь из написанного им, но читать мешал, перебивая чтение самодовольными репликами: «Ну что, Витёк, здорово!» Был у Бориса и еще один подопечный: Юрий Турчик из Ялты, вполне уже сложившийся писатель, которому Борис безуспешно старался помочь напечататься в столице. Но с ним в те годы я был знаком лишь заочно…
   Приезжал я и зимой. Однажды зимним вечером Борис, несмотря на возражения бдительной Гали, собрался немного проводить зашедших на чашку чая гостей, кажется Марианну Строеву с кем-то из отдыхавших в Малеевке. Волнение Гали было вызвано тем, что накануне он себя не очень хорошо чувствовал. Поэтому она попросила меня сопроводить Бориса и не позволять ему уходить за пределы деревни. Но по дороге завязался оживленный разговор, край деревни давно миновали, прошли перелесок, подходили уже к воротам Малеевки – только тут я решился наконец исполнить Галино поручение и остановить Бориса. Но не тут-то было: «Ты что, будешь мне указывать, сколько мне ходить!» – грозно обрушился на меня Борис. Я счел за лучшее больше не напоминать ему о своей миссии, и так мы проследовали по территории Малеевки до главного корпуса, где распрощались с гостями. Потом не спеша возвращались назад, и я расспрашивал его о тех людях, которых только что проводили. Я ведь по-прежнему за пределами его дачи жил вне литературной среды и мало кого знал в лицо…