Помню все володинские фильмы, которые мы смотрели в те годы: «Старшую сестру», «С любимыми не расставайтесь», «Фокусника», «Осенний марафон» (его я видел с тех пор еще множество раз – кусками и целиком – по телевизору). Неизгладимое впечатление оставили «Пять вечеров» с Любшиным.
   Мне интересно было посмотреть на Любшина в жизни. И неожиданно такая возможность представилась: Дифа попросила меня передать ему какие-то деньги от Володина. Кажется, эти деньги Александр Моисеевич давал ему в долг. Мы встретились у выхода из метро «Улица 1905 года». Но никакого разговора не получилось: он спешил, а я был слишком стеснительным.
   Что же касается фильма «Пять вечеров», он поразил меня еще тем, что режиссером был Никита Михалков. Я привык относиться к нему с недоверием. Его всегда победоносный и самоуверенный вид, в котором легко прочитывалось самоощущение человека в высшей степени преуспевающего, преуспевающего везде и всегда, не вызывал у меня симпатии. Собственно, отношение к самому Михалкову так и не изменилось, но я не ожидал от него такого постижения володинского замысла. Ведь они люди по существу своему совершенно разные, можно даже сказать, диаметрально противоположные по складу и взглядам на жизнь. Но я отклонился от темы…
   Мое общение с Володиным прервалось в 1984 году. В январе того года моя жизнь круто изменилась: я ушел от Клары к другой женщине, которая вскоре стала моей женой.
   С Александром Моисеевичем я встретился года два спустя совершенно случайно: столкнулся с ним лицом к лицу, выходя из билетных касс при гостинице «Метрополь». Я даже, кажется, успел произнести его имя, но он прошел мимо. То ли не узнал, то ли не захотел разговаривать. Я было повернулся и пошел за ним, хотел уже его окликнуть, но передумал, интуитивно почувствовав, что не нужно этого делать. И в самом деле – он очень хорошо относился к Кларе. По своему внутреннему складу она могла напоминать ему героинь его пьес. Решительность, с которой я прервал нашу совместную жизнь с ней, вряд ли могла ему понравиться.
2010

Как у меня не вышла книжка в «Советском писателе»

   В 1974 году я получил статус молодого поэта: в первом номере «Юности» были наконец напечатаны три мои стихотворения. В том же году была еще публикация в «Дне поэзии», а на следующий год – в альманахе «Поэзия». Стихи не остались незамеченными, их упомянули где-то в печати. Для пишущего, который начал печататься и ощущает со стороны определенное внимание к своим публикациям, вполне естественно встает вопрос об издании первой книги. Задумался об этом и я. Самым престижным представлялось тогда издательство «Советский писатель», сокращенно «Совпис». Туда я и отнес рукопись.
   Могущественных покровителей у меня не было. Но мой тесть во втором браке Иван Тимофеевич Козлов попросил широко известного в литературных кругах «совписовского» редактора Виктора Фогельсона принять меня и оказывать мне содействие в дальнейшем, мотивируя это тем, что я работаю инженером и в литературных делах мало искушен.
   Дело в том, что Иван Тимофеевич, довольно-таки известный советский литературный критик, писавший на военную тему (сам ветеран войны), был в свое время (до 1953 года) главным редактором этого издательства и потому хорошо знал многих его сотрудников, в том числе Фогельсона. А лишился он этой должности в силу следующих обстоятельств, на которых позволю себе кратко остановиться.
   В начале пятидесятых Ивана Тимофеевича, как главного редактора «Совписа», осаждало со своими рукописями множество молодых писателей, в том числе Иван Стаднюк и Михаил Алексеев, ставшие в годы брежневского застоя чуть ли не классиками советской литературы. Но Ивану Тимофеевичу их проза из-за художественного несовершенства (а отнюдь не из-за содержания) не представлялась тогда заслуживающей издания, и их рукописи издательством были отвергнуты.
   Тогда молодые советские таланты написали на неуступчивого главного редактора донос в компетентные органы. В чем они его уличали, я не знаю, но последствия были вполне серьезные. Время было лихое (не то что наши 90-е!), расправа быстрой. Ивана Тимофеевича, в результате клеветнического письма молодых литераторов, сняли с работы, исключили из партии, и со дня на день он ожидал ареста. И только смерть «вдохновителя и организатора всех наших побед» спасла его…
   Итак, в декабре 1977 года я встретился с Виктором Фогельсоном и передал ему рукопись своей книги, которая называлась «Общий вагон». Вообще-то я должен был обратиться к заведующему отделом поэзии Егору Исаеву. Но это был советский классик, лауреат Ленинской премии за поэму «Суд памяти», окончательно забытую ныне, как и сама премия. Но тогда Егор Исаев был величина! Попасть к нему на прием было не так-то просто. Он постоянно отсутствовал: болел, находился в отпуске, был в командировках, преимущественно заграничных. Все необходимые формальности по приему рукописи издательством выполнил Виктор Фогельсон, возможно, даже без согласования с начальником.
   Первая рецензия была готова в январе следующего года. Рецензент, Борис Куликов, совершенно мне неизвестный, оценил рукопись отрицательно. Я был, конечно, очень расстроен, но некоторые фразы рецензента меня позабавили своей стилистической беспомощностью. Например, такая: «Каждый из нас живет и мальчишескими впечатлениями, пытается сейчас по-взрослому осмыслить их… (многоточие рецензента. – В.Е.). Вспомним стихи Пушкина о няне «матушке моей». В них он не просто рассказал о том, что няня рассказывала ему сказки. Читая это стихотворение мы видим истоки реки могучего таланта нашего великого поэта (пунктуация рецензента. – В.Е.)».
   Поразил меня и его пассаж, касающийся стихотворения о стариках-интеллигентах, потерявших на войне единственного сына. Там у меня была такая строфа:
 
Висел этюд Туржанского в простенке,
В журналах утопал квадратный стол.
Здесь пили чай, в сердцах кляли Лысенко,
В языкознанье понимали толк.
 
   Куликова она просто возмутила. «Поразительно! – восклицал он. – Автор не понимает фальши придуманной им же картины. Ясно же, коли эти люди кляли Лысенко и пытались разобраться в вопросах языкознания (автору и тут изменяет самое обыкновенное чувство меры – он беззастенчиво цитирует строчку злобной лагерной песенки), то никакие они не «гнилые интеллигенты» и портрет погибшего на Курской дуге тут не спасает. Ведь нынешние диссиденты пишут, небось, свои пасквили не в подвалах, а в квартирах, где могут висеть фото людей отдавших жизнь за Родину…». Причем слово «диссидент» было написано с буквой «е» во втором слоге.
   Когда я заговорил о рецензии с Фогельсоном (он ее, конечно, прочел раньше), тот выругался.
   – Куликов поц, – сказал он, видимо, предполагая, что я пойму его. Но я по-еврейски не знал ни слова, и мне пришлось потом спрашивать у знакомых, что означает это короткое слово из трех, как и его русский синоним, букв.
   Вторую рецензию я получил после майских праздников 1978 года. Автор ее, С. Поликарпов, мне также известен не был. Эта рецензия, более снисходительная по тону, написанная вполне профессионально, тоже была отрицательной. Отметив всего 15 стихотворений, Поликарпов увидел в рукописи «лишь зачатки будущей книги».
   Я воспринял обе рецензии как катастрофу. Но Фогельсон объяснил мне, что с начинающими авторами, как правило, не церемонятся, ничего страшного в этом нет. Нужно взять рукопись на доработку и через некоторое время возвратить ее в издательство, пополнив новыми стихотворениями. Так я и поступил.
   Примерно через полтора года, в декабре 1979-го, я принес в издательство рукопись новой книги с названием «Осенние праздники». Из прежней в нее вошло лишь чуть больше 20 стихотворений. Незадолго до этого в Малеевке, у Гали Балтер, я познакомился с Марком Лисянским, который написал мне так называемый врез для публикации в «Литературной газете». Он выразил желание написать также и рецензию на мою книгу, которую я собирался сдавать в издательство. Написал что-то весьма лестное и прислал это в «Советский писатель».
   Вторым рецензентом вновь стал С. Поликарпов, признавший, что «новая рукопись В. Есипова действительно оказалась новою и по художественному уровню, и по поэтическому строю».
   И вот моя новая рукопись с двумя положительными рецензиями легла на полку, и потянулись долгие месяцы ожидания. В годовой план издательства включалось 70–80 книг, а рукописей, ожидающих издания, было чуть ли не в 10 раз больше.
   Каждые два-три месяца я наведывался в «Советский писатель», благо располагалось издательство в центре в трехэтажном старинном особняке, рядом с Новым Арбатом и крупнейшим книжным магазином «Дом книги», куда я, конечно, с удовольствием заглядывал.
   Придя в издательство, я поднимался на третий этаж, спрашивал Виктора Сергеевича, но на месте его заставал очень редко. У него был какой-то особый статус. Видимо, потому, что он редактировал книги всех известных и пользующихся вниманием критики тех лет поэтов. Чью бы книгу, вышедшую в «Совписе», вы ни взяли, Вознесенского, Винокурова, Самойлова, Окуджавы, в выходных данных обязательно значилось: редактор В.С. Фогельсон. Кроме того, он был бессменным редактором ежегодного «Дня поэзии». Видимо, поэтому во время рабочего дня искал уединения, чтобы его не отвлекали понапрасну телефонными звонками и неожиданными посещениями. Его коллеги-редакторы, сидящие в отделе, так прямо и отвечали, что нужно его искать по редакциям, а на месте он не сидит. Чаще всего я находил его на первом этаже – в профкоме или в зале заседаний. А иногда оказывалось, что он ковыряется в своем красном «Жигуле», и тогда я обнаруживал его долговязую фигуру во дворе издательства, отгороженную от внешнего мира откинутым вверх капотом автомобиля. Выглянув из-за капота, он извинялся, обещал скоро подойти и продолжал ремонт.
   Порой в холле на третьем этаже оказывалось несколько человек, и тогда между авторами завязывался неторопливый разговор, который оканчивался всегда одним и тем же неутешительным выводом: написать стихи и издать эти свои стихи – два совершенно разных занятия, и второе значительно труднее первого. Как-то моим товарищем по мытарствам оказался весьма пожилой, просто одетый мужчина. Войдя в холл, он подергал ручку двери в отдел, а убедившись, что она заперта, сел в стоящее рядом со мной высокое кресло (кресла в холле стояли удобные).
   – Вот контора, – саркастически заметил он. – В 15 часов их еще нет, а в 16 они уже ушли с работы!
   А время шло. У меня появлялись все новые стихи. Писал я по вечерам, возвратившись с работы. Иногда что-то доделывал в уме или додумывал из написанного вечером, прогуливаясь в обеденный перерыв где-нибудь рядом с помещением нашего конструкторского бюро. Тот же процесс происходил в моем сознании по дороге с работы и на работу.
   Раз в год, а иногда и чаще, удавалось напечатать что-нибудь из написанного. Публикацию в «Смене» (был такой молодежный журнал) несколько раз, как я узнал от знакомых, передавали по радио: мои стихи читал какой-то артист. Я и сам выступал однажды вместе с молодой поэтессой Натальей Орловой в малом зале ЦДЛ. Вечер вел довольно известный поэт тех лет Александр Балин. Мне он памятен до сих пор одним стихотворением о медосмотре молодых новобранцев, идущих на фронт. Я даже помню из него две строфы, правда, с пропуском одной строчки:
 
По лесосеке, летошной гречихе
Сновали пчелы, все им нипочем.
А на глаза молоденькой врачихи
Слеза скатилась с яблоко-дичок.
 
 
О чем она, молоденькая, плакала
. .
Ведь мы сияли, словно шашки наголо,
Голубизною обнаженных тел.
 
   В целом он воспринял мои стихи благожелательно. «Такой у Виктора Есипова хрипловатый тенорок», – как бы поощрительно сказал он. Но стихотворение о стариках-интеллигентах ему, как и моему рецензенту в «Совписе» Борису Куликову, очень не понравилось. «Оно как-то дурновато пахнет», – заключил он. И как старший товарищ предостерег меня от увлечения чуждыми для нашего общества идеями.
   А в «Советском писателе» появился новый заместитель главного редактора, молодой критик Михаил Числов. Я прочел об этом, кажется, в «Литературке»: Числова хвалили и приветствовали его назначение на должность. Я решил зайти к нему и попросить содействия. Посоветовался с Фогельсоном, тот мое намерение одобрил. И вот, узнав телефон Числова, я позвонил ему и попросил принять меня. Я почему-то надеялся, что найду понимание: он был не старше меня, только что стал членом Союза (о чем я мог только мечтать).
   Мои ожидания, казалось, меня не обманули. Зам. главного (он был невелик ростом и выражение лица имел не очень приветливое) вел себя просто, дистанцию между собой и посетителем не обозначал, умел слушать. Я рассказал ему о своей непростой литературной судьбе: мне уже около 40 лет, работаю в конструкторском бюро с полной нагрузкой, проектирую грузоподъемные краны, выезжаю в командировки на строящиеся гидростанции и при этом пишу стихи и довольно активно печатаюсь, вот только в издательстве «Советский писатель» рукопись моя лежит без всякого движения. При этом не имею никакой поддержки извне, нет у меня старшего товарища, который мог бы замолвить за меня слово перед издательским начальством.
   – Так уж и нет? – хитровато поглядывая на меня, спросил Числов.
   – Нет! – подтвердил я, честно глядя ему прямо в глаза.
   Это действительно так и было. Ни Иван Тимофеевич Козлов, ни Марк Лисянский не являлись фигурами, к мнению которых могли бы прислушаться в «Совписе».
   – Ну, вы уж слишком мрачно представляете себе ситуацию, – сказал на прощанье Числов и обещал иметь меня в виду при составлении очередного издательского плана.
   Между тем Егор Исаев (Егорушка, как назвал его один заискивающий перед ним критик) покинул свой пост в издательстве. Временно руководивший отделом Фогельсон сообщил мне удивительную новость, что рукопись моя наконец-то включена в план редподготовки на 1982 год. На нее, оказывается, была получена еще одна (третья) положительная рецензия от Александра Юдахина, поэта, известного мне по многим публикациям (видимо, рецензия Марка Лисянского ни в какой расчет в издательстве не принималась). Юдахин однозначно высказался за издание моей книги.
   Новый зав. отделом поэзии Евгений Елисеев в мае 1982 года принял меня в своем кабинете как именинника, поздравил с включением рукописи в план редподготовки, обещал, что в ближайшее время поручит кому-нибудь из редакторов написать на мою рукопись редакционное заключение, дело, по его словам, чисто формальное. Действительно, через неделю я узнал, что рукопись моя передана Герману Флорову, человеку на вид весьма чудаковатому. Флоров тоже очень радушно со мной поговорил и обещал до осени написать все, что требуется. До осени, потому что летом жизнь в издательстве замирала в связи с массовым уходом сотрудников в отпуск.
   Все, кажется, складывалось вполне благополучно. Лето прошло для меня в радужных надеждах на то, что в 1983 году моя книга выйдет в свет. Однако оказалось, что все не так просто. Придя в издательство осенью, я узнал, что никакого редзаключения на мою рукопись нет и, более того, тот же Герман Флоров, который еще недавно с таким энтузиазмом жал мне руку, теперь категорически отказывается его писать. Он вдруг обнаружил, что мои стихи «не в его плане», они «слишком городские», а он, оказывается, тяготеет к сельской тематике.
   Елисеев тоже встретил меня без улыбки, но обещал воздействовать на Флорова. Шли недели, а редзаключения все не было. Последний разговор с Флоровым произошел у меня 10 ноября 1982 года. Я без труда установил сейчас это число, потому что помню, как, войдя в отдел, где я его ожидал, Флоров взволнованно процитировал Тютчева:
   – Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые, – изрек он и многозначительно поднял вверх указательный палец.
   В этот день гражданам сообщили о смерти Брежнева. Но и это чрезвычайное для Флорова событие не поколебало его твердости: он еще раз категорически отказался писать редзаключение.
   Я обратился к Числову, полагая не без оснований, что именно он способствовал продвижению моей рукописи после нашего с ним доверительного разговора. Но он встретил меня хмуро и посоветовал обращаться в отдел поэзии.
   – Я вообще-то веду прозу, а не поэзию, – уточнил он.
   Между тем 1982 год закончился, и моя книга в план издательства на 1983 год не попала и в новый план редакционной подготовки, конечно, включена не была. Но я продолжал требовать редакционного заключения, надеясь, что можно еще как-то поправить дело. Теперь Елисеев поручил это недавно появившемуся в отделе Евгению Храмову. Храмова как поэта я не знал, но однажды играл с ним в шахматы в писательском блиц-турнире. Он заматовал моего короля в центре доски, и я, имевший когда-то первый разряд по шахматам, ревниво поинтересовался потом у кого-то, что это за Храмов. Оказалось, что он кандидат в мастера. Потом я слышал о нем от Войновича, который во время нашего знакомства в доме Бориса Балтера в середине семидесятых безуспешно пытался хоть раз обыграть меня в шахматы. А убедившись, что это ему не по силам, похвалился, что однажды выиграл даже у кандидата в мастера, своего старого приятеля Евгения Храмова.
   – А вот у тебя выиграть не могу! – сокрушался Войнович…
   Так вот, я ожидал почему-то, что Храмов, человек нашего круга (приятель Войновича), отнесется ко мне доброжелательно. И ошибся.
   Его редзаключение было разгромным, как та шахматная партия. Но только в шахматах все было честно, а здесь преобладали необъективность и подтасовка фактов: отрицательные рецензии на мою первую рукопись (в том числе Бориса Куликова с откровенно политическим подтекстом) были беззастенчиво отнесены ко второй рукописи, имевшей три положительные рецензии.
   Я был потрясен происшедшим, не мог ничего понять. Почему меня включили в план редподготовки, как говорится, жали руку, а потом так же неожиданно оттуда выбросили, а теперь еще эта разгромная рецензия?
   Фогельсон в доверительном разговоре объяснил мне произошедшее. Он был немногословен: Числов принял меня за другого, он спутал мою фамилию со схожей. Кажется, фамилия того поэта, с которым он меня спутал, была Евсиков или Евпатов. А того Евсикова (Евпатова) двигал не кто-нибудь, а сам Анатолий Софронов, один из литературных генералов старой, еще сталинской гвардии. Потому-то Числов и не поверил мне, когда я утверждал, что не имею в издательстве никакой поддержки. Он считал себя обязанным угодить Софронову и включил меня в план. А потом оказалось, что спутал фамилию. И нужно было исправлять ситуацию, убрать меня из плана, зарубить рукопись.
   Теперь-то мне стало ясно, что самым благородным человеком во всей этой ситуации оказался чудаковатый Герман Флоров: начальство требовало от него убойного редзаключения, а он не захотел брать грех на душу. Зато это с охотой исполнил Евгений Храмов, у него, кстати, вскоре вышла книга в «Советском писателе».
   А моя первая книга вышла только в 1987 году, уже в годы перестройки. Вышла в издательстве «Современник» совершенно неожиданно для меня, потому что там у меня не было никаких знакомств.
2010

Вальтер Янович и Юрий Яковлевич

   А вот еще воспоминание – о нескольких годах службы в советском учреждении. Не самое лучшее время в моей жизни, да и в жизни страны. Годы брежневского застоя. Потому и герои этих воспоминаний – не герои даже, антигерои. Но перейдем к делу!..
   Юрий Яковлевич был директором «Запорожгидростали», а Вальтер Янович – главным инженером. Оба, конечно, члены коммунистической партии. Оба видные мужчины – высокие, плотного сложения. Юрий Яковлевич, несмотря на внушительный уже животик, еще играл в волейбол за свое конструкторское бюро, возглавлял, так сказать, своих спортсменов на городских соревнованиях. Играл ли в волейбол Вальтер Янович, молва умалчивает, но он тоже был вполне гарным хлопцем.
   В брежневскую эпоху чуть ли не все важные посты в Москве, как известно, занимали выходцы с Украины, которую малосознательная часть советских граждан окрестила днепропетровской мафией (Брежнев ведь переехал в Москву из Днепропетровска). Министром энергетики, например, был Петр Степанович Непорожний. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Юрий Яковлевич оказался востребованным в министерстве и занял там пост руководителя одного из главков. Вальтер Янович же занял освободившееся место директора.
   Ветераны «Запорожгидростали» рассказывали, что именно в это время у него обозначилась ярко выраженная склонность к романтическим приключениям. Он был очень влюбчив, а понравившуюся ему даму, которая могла оказаться конструктором первой категории или даже руководителем группы, он непременно приглашал в кабинет для разговора на отнюдь не производственные темы. Разговор этот сулил красавице определенные перспективы: увеличение квартальной премии или должностного оклада, а то и (чем черт не шутит!) повышение в должности. Кто-нибудь из сослуживцев директорской избранницы невзначай оказывался возле кабинета, когда она туда входила. А если дело принимало серьезный оборот, то каким-то образом срабатывала неизвестная нам система оповещения и у предусмотрительно запертой Вальтером Яновичем двери мгновенно собиралась заинтересованная публика. Собравшиеся, буквально прижавшись ушами к этой самой двери, жадно вслушивались в доносящиеся с той ее стороны прерывистые дыхания любовников и ритмичное поскрипывание ножек директорского стола. Когда торжествующая новая фаворитка выходила, победоносно поправляя растрепавшиеся волосы или оправляя юбку, у дверей никого уже, конечно, не было. Любопытные уже успевали разойтись по своим рабочим местам, разнося сенсационную новость по всему КБ. Неудивительно, что новость эта чуть ли не в тот же день становилась известной жене нашего отчаянного любовника, Галине Николаевне: сотрудники ведь жили недалеко друг от друга на правом берегу Днепра, рядом с Днепрогэсом, легендарной советской стройкой тридцатых годов.
   Наутро Вальтер Янович появлялся в кабинете со следами свежих царапин на широкоскулом лице, был сосредоточен и даже несколько угрюм. В этот день он старался никого не вызывать к себе, много говорил по телефону с Москвой и с городским начальством, а старавшимся зайти в кабинет всем своим видом показывал, что в данный момент очень занят.
* * *
   Через какое-то время освободилось место в Москве и для Вальтера Яновича, и он вместе с женой и дочкой переехал в союзную столицу. К этому времени Вальтер Янович имел уже степень кандидата технических наук, что оказалось весьма кстати, потому что его назначили главным инженером вышестоящей организации, а именно Краснознаменного Всесоюзного треста «Гидромонтаж». На этом посту он сменил очень интеллигентного и широкообразованного Григория Александровича Полонского. Григорий Александрович запомнился сотрудникам тем, что, ведя заседания технического совета, выражался очень изысканно, а свое заключение неизменно начинал словами: «Нам представляется…» Он имел репутацию опытного специалиста, не раз возглавлял всякого рода ответственные комиссии, в том числе при аварийных ситуациях на гидростанциях. Но годы взяли свое, и вот он отправился на пенсию, уступив свое место варягу из Запорожья.
   А у Юрия Яковлевича, проработавшего в Москве уже несколько лет, обострился известный российский недуг, который с одинаковым успехом поражает, как известно, и чистокровных украинцев. Он был хорошим специалистом, но со своим недугом оказался слишком на виду. И его решили переместить на должность чуть поменьше, а главное, за пределами министерского здания. А тут как раз скоропостижно скончался управляющий трестом «Гидромонтаж», и Юрий Яковлевич занял его место. И, таким образом, снова, как и в родном Запорожье, оказался в паре с Вальтером Яновичем.
* * *
   Примерно в это время (в 1980 году) я и познакомился с ними обоими, потому что был приглашен на должность заместителя начальника технического отдела треста. До этого я около 20 лет проработал проектировщиком в «Мосгидростали», таком же, как и «Запорожгидросталь», замечательном конструкторском бюро. В московском КБ встречались довольно яркие личности, например, мой первый руководитель Лев Братыгин. Я попал к нему в группу сразу после института. Лев в свободное время занимался живописью. Сотрудники с удовольствием рассматривали его работы на выставках, периодически устраиваемых в КБ. Писал он и стихи. Один его стишок помню до сих пор, он извещал о торжественном вечере по случаю какой-то там очередной годовщины Октябрьской революции:
 
Приходите в клуб «Трехгорки»,
Возле бани, на пригорке.
Будут танцы, пива всласть
И общественная часть.
 
   Своего клуба у нас, конечно, не было, и приходилось арендовать его у соседей. В тот год, значит, арендовали клуб расположенной поблизости знаменитой ткацкой фабрики. На праздничных вечерах после торжественной части, которая была обязательной, как «Отче наш…» в церкви, начинался концерт самодеятельности, чаще всего это были капустники, где преобладали злободневные для коллектива темы.