– Лицом не вышел, зато умен, – похвалил себя князь.
3
   Слух о побеге тюремных сидельцев донесся до глухих монастырских стен.
   Мать игуменья, догадавшись, что за демоны посещали этой ночью святую обитель, приказала позвать Алёну. Та явилась, тихая и смиренная.
   Степанида с особой пристальностью оглядела молодую монахиню: ладная блудница-то, отметила про себя игуменья.
   – Помнишь ли ты заповеди христовы, дочь моя? – обратилась игуменья к Алёне. – Крепка ли в вере к Богу?
   – Бог в сердце моем, матушка, и на устах.
   – Хорошо, – одобрила игуменья. – Тогда ответствуй, нет ли соблазна в помыслах твоих, не тянется ли сердце твое в мир?
   Алёна, не в силах скрыть правду, тихо ответила:
   – Да, матушка. Непокойно мне. Гнетет мою душу грех тяжкий.
   – А ты покайся.
   Подойдя к Алёне, игуменья взяла ее за руку и подвела к лавке.
   – Сядь. Говори, я приму твой грех.
   Алёна заволновалась: грудь ее высоко вздымалась, щеки пылали; глаза, красные от бессонно проведенной ночи и припухшие от слез, лихорадочно блестели.
   – Замыслила я, матушка, о греховном, о земном.
   Ласково поглаживая дрожащую от волнения руку молодой монахини, игуменья успокоила:
   – Грех тот терпим. Постом и трудом смиряй плоть свою, а мысли греховные изгоняй святой молитвою, – и, помолчав, добавила: – Скажи, дочь моя, дошла ли ты токмо в помыслах своих до греха или свершила грехопадение?
   Алёна вся вспыхнула до корней волос.
   – Как можно, матушка!
   – Охолонь, сгоришь ненароком.
   Игуменья встала.
   – А кто он таков молодец, что забыла ты долг свой перед Господом? – спросила она и впилась глазами в Алёну.
   – Не ведаю, матушка, – тихо ответила та.
   – Врешь! – вскричала мать Степанида. – Душу свою дьяволу продала! Антихристов, душегубов в монастырь привела, где прячешь разбойных, говори?!
   Алёна поняла, что тайна ее раскрыта и не будет ей пощады.
   – Сгною в цепях, света белого не взвидишь, – бесновалась мать Степанида. – Сгинешь в мешке каменном!
   Наконец обессилев от злобы и крика, она упала в стоящее возле окна кресло.
   – Настя! – позвала игуменья. – Настька, чертова девка!
   В комнату вбежала послушница, бледная и растерянная.
   – Подслушиваешь, мерзавка!
   – Не можно, матушка, – дрожа как осиновый лист на ветру, ответила девушка.
   – Позови сестру Арину и сестру Ефросинью, – приказала игуменья.
   Послушница убежала и вскоре вернулась с двумя монахинями. Те, склонивши головы, замерли возле двери.
   – Отведите ее в келью, – показала она на Алёну. – Глаз с нее не спускайте, взыщу, ежели что!
   Монахини молча поклонились и так же молча, взяв Алёну под руки, увели.
   По приказу игуменьи монахини монастыря были собраны на внутреннем дворе. Тихо перешептываясь, они гадали, для чего собрали их всех вместе в неурочный час. Но вот на дворе появился сторож монастырский, немой Петр. В одной руке он нес лавку, а в другой – охапку розог. Поставив лавку на середину двора, он принялся отбирать прутья покрепче.
   Вскоре появилась мрачная процессия, приведшая монахинь в смятение. Впереди ковыляла, опираясь на палку, ключница Фимка. За ней две монахини в черном вели под руки Алёну в нижней белой рубахе, простоволосую и босую.
   Игуменья, подойдя к Алёне, тихо спросила:
   – Не вспомнила еще, где разбойные?
   – Нет их в монастыре, – так же тихо ответила Алёна.
   – Знаю я это, подземным ходом ушли. Не про тех вопрошаю.
   – Других не ведаю, – ответила Алёна и отвернулась.
   – Ну, смотри! Надумаешь каяться, знак подашь.
   Мать Степанида отошла от Алёны, подняв правую руку вверх, призвала монахинь ко вниманию.
   – Дочери и сестры мои! – с печалью в голосе произнесла она. – Грех великий на монастырь наш пал, и виновница тому сестра Алёна. И в грехе том упорна она, ибо каяться не желает и в прощенье Господа нашего ей нужды нет. А посему телесно наказана она будет и на цепь посажена.
   Подивились сестры во христе строгости наказания. Давно уже не помнили они, чтоб за провинность какую на цепь сажали. «Знать тяжкий грех совершен: или супротив веры, или супротив государя светлейшего», – решили они.
   Мать Степанида подала знак, и монахини подвели Алёну к лавке. Она легла не противясь. Привратник замычал, показав Алёне, чтобы та вытянула руки, а затем ловко и быстро привязал руки и ноги к лавке. Взяв в руки лозу, он резко взмахнут рукой. Пруток со свистом рассек воздух.
   Мать Степанида вновь подошла к Алёне и, наклонившись, поглядела ей в глаза, надеясь увидеть страх, но лицо молодой монахини было на удивление спокойно и твердо.
   – Кнут неси! – приказала взбешенная настоятельница привратнику.
   Немой Петр принес кнут, сплетенный из полос воловьей кожи. Потрясая им, он замычал, показывая, что кнут тяжел и он может ненароком изувечить упрямицу, но мать Степанида приказала:
   – По греху и наказание. Бей без жалости!
   Взвизгнула плеть, и кровавая полоса проступила сквозь полотно рубахи.
   – Стой! – подняла руку игуменья. – Одежонка мешает, должно.
   Петр замычал, качая головой.
   – Да, да. Сорви, – показала она на рубаху.
   Рубаха затрещала. Увидев нагое тело, Петр наклонился и провел своей грязной корявой рукой по отливающей белизной спине.
   Алёна дернулась и застонала от унижения и собственного бессилия.
   «Знала бы, что дело так обернется, ушла с разбойными. И не радовалась бы ноня эта старая ведьма на муки мои глядючи», – подумала она и метнула свой полный ненависти взгляд на игуменью.
   – Бей! Чего зенки пялишь! – крикнула мать Степанида привратнику.
   Кнут засвистел и скоро окрасился кровью.
   Алёне казалось, что каждый удар ломает ребра, рвет в клочья тело. Рот заполнился соленой липкой слюной, мешавшей дышать, но Алёна только сильнее сжала зубы.
   Степанида, увлеченная истязанием, не слышала, как звала ее послушница, и только когда девушка затрясла ее руку, очнулась.
   – Чего тебе? – недовольно спросила она.
   Настя, дрожащая, со слезами на глазах, с трудом вымолвила:
   – Матушка, князь Шайсупов в монастырь пожаловал, тебя позвать велел.
   – Не ко времени гость. Стой! – остановила она Петра. – Достанет с нее, – и, обращаясь к доверенным монахиням, приказала: – В яму ее и воды не давать!
   Ожидая игуменью, князь Шайсупов прохаживался по монастырскому двору, обозревая узорные решетки на окнах собора и трехъярусной соборной колокольни. За ним, поодаль, топтались староста Семен и сотник Захарий Пестрый. У ворот монастыря кружком стояло около десятка стрельцов.
   – Чего же ты, черный ворон, не упредил Степаниду, как я наказывал? – недовольным голосом спросил князь, обращаясь к старосте.
   – Пришел я загодя, да достучаться не мог. Содеялось у них в монастыре что, никого не видно, – угодливо отозвался Семен. – Мор какой на дев монастырских напал?
   – И правда, – оглядел двор сотник. – Ни одной не видно. Пойду погляжу игуменью.
   Сотник направился было к дверям собора, но тут из-за келейницкой показалась мать Степанида. Широко ступая, она несла свое большое тугое тело степенно и важно.
   – Словно лебедь белая выступает, – причмокнул языком Семен, глядя на игуменью. Сотник ухмыльнулся в бороду.
   – Больше на сытую гусыню смахивает. Ишь зоб-то какой отрастила, да и гузка у нее в два обхвата будет.
   Староста аж руками замахал от таких слов.
   – Грешно тебе об игуменье так говорить, чай, не девка то продажная.
   – А по мне все едины, – рассмеялся сотник. – Абы покладисты были.
   Игуменья подошла к князю.
   – Редкий гость, да желанный, пожаловал в монастырь наш ветхий, – поклонилась князю мать Степанида.
   – Дела гнетут все, матушка, – ответил на приветствие Шайсупов. – Да ты, я вижу, не рада гостям будто, в воротах столь долго держишь.
   – Что-то ты ноня больно строг, князь-батюшка. Не серчай, что не в воротах встрела, на то причины есть, а ты лучше проходи в обитель да отведай хлеб-соль монастырский, – пригласила она.
   Монастырский «хлеб-соль» оказался обилен: в середине широкого и длинного дубового стола на серебряном блюде возвышался запеченный в тесте и нашпигованный зубцами чеснока свиной окорок; на длинном, узком, расписном деревянном блюде горбилась севрюжина; в тяжелых оловянных в позолоте чашах горками была наложена всякая всячина из монастырских кладовых: и белужья икорка, и соленые грибочки, и зелень огородная. Отдельно на малом столе стояло с десяток косушек и большой глиняный кувшин с душистым хмельным медом.
   – Садитесь, гости дорогие, отведайте, что Бог послал, – пригласила к столу мать Степанида.
   Князь, глядя на обилие кушаний, усмехнулся.
   – От щедрот своих Бог одаривает? – показал он на стол.
   Игуменья ничуть не смутилась. Она будто ждала этих слов.
   – Все лучшее для гостей дорогих, а сами на хлебе и квасе пробиваемся. Не можно нам пищу сладостную вкушать.
   Князь сел за стол в кресло с высокой спинкой и, распахнув полы ферязи, откинулся.
   – Я, мать Степанида, к тебе по делу вельми важному, – начал было князь Шайсупов, но игуменья его остановила:
   – О делах потом говорить будем. Попервой отведай, князь, медка монастырского, а кто до водочки охоч – можно и водочки, – кивнула она сотнику, зная его потребу.
   – Гостеприимна ты, матушка, но поначалу о деле поведем речь, а потом и хмельному честь воздадим, – настоял на своем князь. – Нет ли чужих в монастыре? Не прячешь ли кого? – спросил он.
   – Всяк в монастырь вхож, – уклончиво ответила игуменья и, догадавшись, о чем пойдет речь, спросила в свою очередь: – А кого тебе надобно, княже?
   – Беглых холопов да душегубов!
   Игуменья всплеснула руками:
   – Окстись, князь-батюшко. Речи такие страшные ведешь. У нас монастырь женский, откель душегубам тут взяться?
   – След в монастырь ведет. Не упорствуй, коль укрываешь!
   – Искать в монастыре не позволю, – нахмурилась игуменья, – чай, не вотчина, да и поздно хватились холопов, из тюрьмы ушедших, знать, Господу было угодно даровать им свободу. Утекли.
   – Так, значит, ведомо тебе о деле моем? – удивился князь.
   – В миру не утаишься. Ты бы лучше не грозил, а сел рядком, поговорил ладком да запил договор медком, вот бы и ладно было, – улыбнулась игуменья. – У тебя ко мне дело и у меня к тебе интерес имеется. Я тебе помогу, да и ты меня уважь. Вот и поладим на том.
   – Поладили лиса да петух, от ладу остались шпоры да пух, – ухмыльнулся в бороду Захарий Пестрый.
   – Не встревай! – нахмурил брови князь Леонтий и, погрозив сотнику пальцем, приказал: – Пойди за стрельцами пригляди, не содеяли б чего. Да Семку с собой возьми. Позову, коль нужда в вас будет.
   Когда Захарий Пестрый и староста Семен вернулись в трапезную, с «делом» было покончено и князь Леонтий, довольный и обласканный, сидел в кресле и потягивал из золоченого кубка хмельной медок. Игуменья, раскрасневшаяся, хлопотала вокруг него, предлагая откушать и то, и это.
   Сотник, видя, что князю не до него, сел к столу и, отодвинув кубок с медом, потянулся за косушкой. Взболтав содержимое, он опрокинул косушку и опорожнил ее до капли.
   – Крепка! На добрых травах настояна, – похвалил водку сотник, но ни князь, ни игуменья, ни староста, уплетавший за обе щеки гусятину, не обратили на него никакого внимания. Только монахиня, прислуживающая за столом, прыснула в кулачок и отвернулась.
   Медок был душист и крепок. Сколь выпито его было в застолье, не считано, но, когда в голове у князя помутилось, и он стал глядеть на белый свет осоловевшим взором, игуменья, привалившись к нему своей внушительной грудью, зашептала:
   – Жарко, чай, князь Леонтий? Пойдем в горенку, охолонешь.
   Князь силился подняться и не мог. Тогда игуменья подала знак, и две монахини, подхватив его под руки, вывели из трапезной. За ним, покачивая внушительными бедрами, проколыхала мать Степанида.
   – Никак повела матушка нашего борова на лежбище, – кивнул в сторону захлопнувшейся за игуменьей двери Захарий Пестрый. – Что пиявка впилась. Пока крови не насосется, не отвалится.
   Сотник в сердцах сплюнул, поднялся и, поправляя висевшую на поясе саблю, сказал Семену:
   – Ты сиди, дьяче, а я пойду к товарищам. Негоже, мы во хмелю, а у них во рту с самого утра ни росинки.
   Сунув за пазуху косушку и взяв в руки еще две, сотник, чуть пошатываясь, направился к двери.
   – За разбойными шли, не для утехи, – бормотал Захарий. – Князю все бы услада, а нам…
   Пнув стоявшую на пути лавку и выругавшись, сотник вышел из трапезной.
   Стало тихо, только староста Семен, сидя в одиночестве за столом и уронив голову хмельную на руки, силился запеть не то псалом, не то застольную кабацкую песню.
4
   Сознание возвращалось медленно. В голове гудело. Каждый удар сердца отзывался болью во всем теле. Алёна силилась вспомнить, что с ней произошло, но не могла: боль, ноющая, изнуряющая, огненным кольцом сдавила тело.
   «Что сейчас? Вечер? Ночь? – думала Алёна и, осознав, где она находится, ответила себе в голос: – Здесь всегда ночь». – И две печальные слезинки сбежали по щекам.
   Сесть было невозможно: спина упиралась в одну стену каменной тюрьмы, а колени – в другую.
   «Хорошо, что еще ошейник пытошный не одели, а то и головы не повернуть».
   Алёна осторожно ощупала стены руками: дикий камень, скрепленный раствором; над головой кованая железная решетка. По ней непрестанно, попискивая и шипя, сновали, точно сбесившись, крысы.
   «Кровь, должно, почуяли», – и Алёну передернуло от мысли, что эти серые твари могут проникнуть в ее каменную тюрьму.
   Алёна забылась.
   «Странно. Прожито три десятка лет, а вспомнить нечего. Детство помнится смутно. Замужество… а было ли оно? Был Бог… каждый день, каждый час. Почему был? – Алёна ужаснулась от этой мысли. – Если он есть, то почему допускает такие страдания? Бог всепрощающий, за страдания воздающий сполна. А мало ли я страдала? Неужель мало, коли ниспослал он этакое испытание. И через кого? Через эту ожиревшую блудливую корову. Злоблива и злопамятна мать игуменья. Не простит, коли не взлюбит».
   Скрип отпираемой двери оторвал ее от тягостных раздумий. «За мной, должно. Не насытились еще моей кровушкой», – подумала Алёна.
   Послышались легкие шаги, и свет колеблющегося пламени свечи упал на решетку.
   – Сестрица Алёна, жива ли? – тихо позвал нежный, почти детский голос, и над решеткой склонилась русая головка послушницы.
   – С чем пришла? Или мать Степанида прислала посмотреть, не сдохла ли я? – отозвалась Алёна.
   – Нет. Нет. Я сама, – заторопилась Настя. – Загубить тебя порешили. Ноня, как за полночь перекинется, придут стрельцы и заберут тебя. Князь Шайсупов посулил монастырю за тебя отписать в дар деревеньку в семь дворов да шесть пудов воску на свечи.
   – Дорого же меня продала мать игуменья, – горько усмехнулась Алёна.
   – Бежать тебе надобно.
   Девушка загремела замком, решетка откинулась, и сверху опустилась лестница.
   – Вылезти сама без допомоги сумеешь?
   Алёна застонала, с трудом разогнув затекшую спину, выпрямилась.
   – Дай ноги отойдут, затекли.
   – Я дядьку своего привела, он под стеной монастыря ожидает. Укроет на время.
   От этих слов, от участия Настеньки потеплело в душе у Алёны. Вдруг девушка заплакала. Свет свечи задрожал, заколебался.
   – За что они тебя так? – сквозь всхлипы страдальчески промолвила Настенька.
   Но Алёна на это только тяжело вздохнула. Опираясь на руку Насти и стену каменного мешка, она начала подниматься. Голова кружилась. Тошнота подкатывалась к горлу.
   – Не можется мне, Настенька. В голове кружение, – тяжело дыша, прошептала Алёна. – Присесть бы.
   – Крепись, сестрица. Не дай Бог, стрельцы явятся.
   С трудом переставляя ноги, поддерживаемая послушницей, Алёна вышла из каменного сарая, служившего монастырской тюрьмой.
   Тошнота вновь подкатилась к самому горлу. Алёна вскинула голову вверх и глубоко вздохнула. Стало на мгновение легче. Но звезды вдруг запылали алым светом, небо затуманилось и опрокинулось на Алёну.

Глава 5
Будный майдан

1
   Лес многоголосо вторил работным будного майдана. Было их с полсотни: черных от копоти и грязи, с потрескавшимися от жары, иссохшими лицами и руками, с опаленными бородами и усами, босоногих и оборванных. Тут и крестьяне дворцовых сел, приписанные к будам, и ясачная мордва, и княгининские, и морозовские холопы, и вольные хлебопашцы, от земли ушедшие в голодную годину, – все они – поливачи и будники, вотшари и рубщики, бочкари и колесники – напрягаясь из последних сил, от зари до зари трудились, жили надеждой дотянуть до отстою, получить свои заработанные рублишки и уйти от этой добровольной каторги.
   За хлопотливым поташным хозяйством досматривал Семен Захарьевич Пусторуков. Был он волосат непомерно, лицом коряв, коренаст, вельми силен да сноровист, дело будное знал хорошо, а посему, поставленный воеводой поташных государевых дел над мужиками, вел дело исправно, блюдя интерес государев и о себе не забывая.
   Видя, что работные ставят новый буд, он подошел к ним.
   – Плотнее ложи поленья, не то клеть прогорит скоро, и поташ нехорош выйдет.
   – Не опасайся, Семен Захарьич, дело добро знаем, – отозвался один из мужиков.
   – Ну, ну! – одобряюще похлопав по голой лоснящейся от пота спине одного из будников, он пошел дальше.
   Везде был порядок: вот поливачи обмазывают зольным тестом поленья и посыпают золою будный костер; вон вотшари тянут сосновые и дубовые хлысты с мест рубки; бочкари и обручники мастерят бочки под поташ; дымят два готовых буда.
   От ранней весны и до поздней осени шумит будный стан, гонят работные поташ, деготь, и только с первым снегом гаснут будные костры, чтобы вновь вспыхнуть по весне.
   – Запалите буд и идите обедать! – крикнул Семен Захарьевич мужикам.
   К будному мастеру подошла бабка Дарья. Больная да старая, с трудом опираясь на свои дрожащие распухшие ноги, она не шла по земле, а как бы кралась, выбирая места поположе да поровнее. В будном стане она варила терпкий можжевеловый квас, а по праздникам и хмельную брагу делала на всю артель.
   Увидев Дарью, Семен Захарьевич вспомнил, что обещал зайти к старой, да за работой запамятовал.
   – Отдохнул бы, Захарьич, – обратилась к нему женщина. – Чай, не присел еще ноня ни разу?
   Семен важно погладил бороду и не спеша ответил:
   – Недосуг все. Любо мне, когда дело спорится.
   – Я отварчик сделала. Принести, или сам зайдешь?
   – Зайду, – и, увидев, что в сруб положено березовое полено, крикнул работным: – Куда березу суешь, дело сгадить хочешь?
   Мужики засуетились и, разобрав верхний ряд, выбросили негодную стволину.
   – Не углядел, – оправдываясь, развел руками старшой. – Ты уж, Семен Захарьич, прости нерадивого.
   – Доглядай за всем, коль на то поставлен, – строго выговорил Семен повинившемуся мужику и, обернувшись к Дарье, сказал: – Ну, пойдем к тебе, старая.
   Бабка еле поспевала за широко шагавшим поташных дел мастером.
   – Не угнаться за тобой, – ухватила она Семена за порточину. – Уж сам не вьюнош, а силов в тебе на десятерых достанет.
   – Не сглазь. Не то на буд посажу, да и зажарю, – засмеялся Семен Захарьевич.
   – Я не глазливая, милок, не страшись.
   Они остановились возле полуразвалившейся землянки. Оглядев Дарьино жилище, уже в который раз Семен Захарьевич предложил:
   – Может, тебе землянку новую вырыть?
   – Эта стоит, и ладно. Не о том пекись, Семен, – старуха перешла на шепот: – Ты бы подальше девку-то сховал, больно приметна.
   – О чем это ты, старая? – вскинул брови мастер. – Не разумны речи твои, не пойму.
   – Да ты мне мороки не наводи. Весь стан, почитай, знает, что ты девку у себя прячешь да и отвар, чай, для нее носишь. Так? – проскрипела Дарья.
   – Ну и что с того. Сам я не стар еще, сил много, сама токмо мне о том говорила, могу и молодицу приголубить, – нашелся с ответом Семен Захарьевич.
   – Не лукавь, Семен. И досели тебе не сказалась бы, каб не Егорка Пустозвон. Прослышал, что подьячий на майдане вычитал про какую-то старицу утекшую, обличье ее там описано, вот и решил дурень, что ты у себя ее прячешь.
   – Откуда знаешь?
   – Егорка вечор сам мужикам сказывал.
   – Ну и что с того?
   – А то! Уходил он ночью в Арзамас-град, токмо утром и возвернулся. Каб беды не было. Рассказал ведь верно, паршивец.
   – Ему-то что за радость с доносу того? – отмахнулся мастер.
   – Радость не радость, а корысть немалая. Подьячий еще вычитал, что тому, кто укажет на девку ту, десять рублей серебром причитается.
   – Ого! – почесал затылок Семен Захарьевич. – Деньги немалые. Почитай год поливачу работать надобно, а буднику и того больше, чтоб такое богатство получить.
   – Вот и раскинь умом, какова корысть у Егорки.
   Мастер, резко повернувшись, широко зашагал к мужикам, строившим буд.
   – Захарьич! – крикнула старуха. – А отвар?
   Но тот только махнул рукой и прибавил шагу.
   Работа подходила к концу. Поливачи сверху насыпали вершок золы, а будники натаскивали елового сушняку для запалу.
   – Егор, подь сюда, – позвал Семен Захарьевич серого от зольной муки, уже не молодого, мелкого в кости худощавого мужика.
   Тот спрыгнул с буда.
   – Чего тебе, Семен Захарьич? – смахивая со лба капли пота, спросил Егор.
   – Ты где этой ночью промышлял?
   Егорка весь сжался, настороженно замер, только глаза его испуганно бегали из стороны в сторону.
   – Правду говори, все равно дознаюсь!
   – Да я до зазнобы своей в Соколовку ходил, – ответил, заикаясь, Егорка. Пот струйками побежал по его лицу и тонкой жилистой шее, оставляя грязные следы.
   – Врешь, рыбья кость, наговаривать на меня вздумал, – замахнулся огромным волосатым кулаком Захарьевич.
   Тот упал на колени и, простирая к будному мастеру руки, завопил:
   – Прости, Семен Захарьевич, отец родной! Не хотел я, бес попутал. Прости! Век холопом твоим буду.
   Семен Захарьевич отшатнулся и, отирая брезгливо руки о порты, будто вымарал их в грязи, бросил в лицо Егору:
   – Иуда! Закрой пасть свою смердящую. Артель судьбу твою решать будет.
   Точно огнем обожгло Егорку. Он протяжно завыл, наклонился к земле, сгребая крючковатыми пальцами осыпавшуюся с буда золу, а потом, резко вскочив на ноги, швырнул ее в лицо мастеру и бросился бежать.
   Семен Захарьевич закричал мужикам, чтоб догнали Егорку, но тот, мелькнув напоследок рваными портами, исчез в кустах.
   – Что содеялось? Кого ловить надобно? – подбегали мужики к яростно трущему запорошенные глаза мастеру.
   Принесли воды. Семен Захарьевич умылся. Оглядев собравшихся, хотел было он рассказать о доносе, но потом передумал.
   – Чего собрались? Не ярманка, чай. Всем обедать! – распорядился он.
2
   Отлеживалась Алёна в землянке у поташных дел мастера более месяца. Привез ее Семен Захарьевич в будный стан под утро, в телеге, чуть живую, в бреду. Огнем пылало истерзанное кнутом тело, раны кровоточили. Семен Захарьевич, как с дитем малым, возился с Алёной: отпаивал отваром из трав целебных; к ранам прикладывал шалфей пареный, печенку телячью из-под ножа; утешал словом ласковым в ночном бдении у постели, а когда начала отходить Алёна от болезни да по землянке прохаживаться, повеселел Семен Захарьевич. Детей не дал Бог в семью мастеру и, глядя на болящую, будто на дочь родную, он впервые познал отцовскую радость.
   «Спрятать. Ее надо непременно спрятать, – твердил он, спеша к землянке. – Отправить бы ее к себе домой – в Мурашкино, да нельзя, найдут. А здесь… Десять рублей – цена немалая. Может сыскаться еще один иудушка. Хотя чего я сполох-то поднял? – остановился Семен Захарьевич. – Может, у нее где отец с матерью, спрячут».
   Когда он спустился в землянку, Алёна сидела у маленького подслеповатого окна и что-то мастерила из лыка.
   – Смотри, дядька Семен, лукошко какое славное выходит.
   Алёна подняла к свету поделку и рассмеялась.
   – Собирайся, доченька, уходить тебе надобно, и немедля.
   – Случилось что?
   – Случилось. Стрельцы нагрянуть могут в любую минуту. Про тебя дознались.
   Семен Захарьевич опустился на лавку.
   – Может, обойдется еще?
   Алёна уже привыкла к своему доброму, немного ворчливому, шестидесятилетнему, но еще моложавому с лица опекуну, и ей так не хотелось уходить из этой, уже обжитой за месяц болезни, от злого взгляда укрытой землянки.
   – Нет! – замотал головой Семен Захарьевич. – Знать, Бог уже не за нас. Так что поторопись, доченька.
   Алёна быстро повязала белый платок, обула ноги в лапти.
   – Я готова, только мне идти некуда, – она развязала платок и снова села на лавку.
   – Так уж совсем и некуда? – переспросил Семен Захарьевич. Алёна кивнула головой.
   – Эх ты, пичужка малая, – вздохнул мастер. – Поживешь с недельку на дальней вырубке, а как утихнет здесь все, отвезу тебя к своей старухе в Мурашкино.
   Семен Захарьевич покопался в сундуке, стоявшем под лавкой, и протянул Алёне узелок.