Однажды вечерком, обняв за плечи итальянского гостя, журналиста Дарио Стаффу, Виктор Платонович стоял в центре «Гастронома» на Крещатике. Громко рассуждая, как и чего бы нам ещё выпить.
   Дарио очень прилично говорил по-русски, абсолютно грамотно ругался матом и отличался хорошо развитым алкогольным пристрастием. Через пять лет он будет гидом Некрасова по Северной Италии, Милану, Удино, Кортино д’Ампеццо. Они крепко подружатся, хотя В.П. к тому времени гораздо реже будет разделять с Дарио восторги опьянения…
   Не успел я отвернуться вместе с итальянцем к прилавку, как В.П. заговорил с двумя типчиками при портфелях и галстуках. Один был писательским боссом Солдатенко, второй, видимо, тоже промышлял каким-то членством. Первый мягко корил Некрасова, дескать, почему тот не ходит на собрания. Вика отшучивался, говорил, что водка мешает, но собеседник оставался серьёзным. А его компаньон неодобрительным молчанием поддерживал шефа. Смотрел на Некрасова явно презрительно.
   На улице я сказал об этом.
   – И второй тоже! – согласно кивнул Вика.
   – Это хорошие человеки или как, в рот тебя с проглотом и за щеку?! – встревожился итальянец.
   – Средние! – ответил В.П. и увлек компанию к странному замку.
   На крыше мы сели на парапет, выпили и уставились на чудесную панораму ночного Киева.
   – Мамма миа! – восхищенно выдохнул гость.
   С ним молча согласились – действительно красотища…
 
   Некрасов с моей мамой поехали на недельку в Ленинград, остановились у друзей – Тамары Головановой и Нины Аль.
   Письмо от 10 сентября 1972 года: «Господи, всё там было прекрасно, но закармливали нас в три шеи, особо напирая на пельмени».
   Мама в приписке радовалась, что обошлось без возлияний и в журнале «Аврора» взяли статью о Твардовском. «Очень обидно, что нет денег, но, может быть, в Москве сумеем купить Вике обувку». А пока что Нина Аль одолжила им целых сто рублей, наверняка понимая, что безвозвратно. Купили на радостях внуку Вадику валенки.
   На «Ленфильме» Виктор Платонович договорился, что будет писать сценарий, «непонятно только о чём».
   – Мне дважды в жизни предлагали миллион! – как-то рассказывал на киевской кухне Некрасов. – И оба раза в кино – за сценарии.
   Первый раз, когда экранизировали «Войну и мир».
   – Разногласия возникли по поводу французов – я не хотел, чтобы их слишком уж очерняли.
   Некрасова вызвали на студию, переговорили, поведали о миллионном гонораре, но сказали, что в трактовке французских персонажей с ним не согласны.
   – Мы распрощались, фильм вышел благополучно без меня, и миллион мой пропал ни за чих!
   Второй раз ему предложили миллион за циклопическую киноэпопею «Освобождение».
   – Хорошо! – покладисто сказал В.П. – Но я напишу о войне всё, как было.
   – Вы напишите не как было, а как надо! – ответили ему.
   Сценарий написал Юрий Бондарев…
   Письмо от 15 октября 1972 года: «У меня – без новостей. Очевидно, будут тянуть до обмена партбилетов. Из райкома не звонят. А я жажду трибуны! Этого они боятся больше всего…»
   Пишет, что процесс его друга Семёна Глузмана начался 12 октября, закончится 20-го, поэтому В.П. не едет снова в Ленинград на киностудию, ждёт окончания суда. На судебные заседания никого не пускают…
   «В восторге от фильма Стэнли Крамера “Благослови зверей и детей”, обязательно пойди, горячо рекомендую»…
   Вдруг на тебе! Нас зовут в Киев на встречу Нового, 1973 года! Вика приглашает!
   Трезво и по-семейному встретив с нами Новый год, Некрасов полетел в Сталинград. Выступил по телевидению. «Оттрепался вполне благополучно», – пишет мне 13 января 1973 года. Потом паломничество на Мамаев курган. Уже в подпитии, конечно, но тут уж сам бог велел.
   Привез массу прекрасных фотографий, в том числе и на фоне Родины-матери, с поднятой рукой, как у скульптуры. Потом к писательской руке будет пририсован мечё и получится как бы композиция – зовущий на бой Некрасов с мечом, а сзади в морозной дымке Родина-мать, и тоже потрясает мечом. А в альбом будет вклеена бумажка: «Гор. ком. ВЛКСМ поручает Виктору Платоновичу Некрасову встать в почетный караул у Вечного огня города-героя Волгограда 13 января 1973 года в 14.30…»
   Как он там стоял, покрыто мраком неизвестности…
   А в конце февраля Некрасова вызвали в райком, сообщили сурово: нянькаться с ним больше не будут. В ближайшее время он будет исключён из партии.
   Собственно говоря, пишет В.П., официально собрались по поводу Ивана Дзюбы. Слишком много чести для Некрасова, чтобы специально отрывать людей от текущих дел! Партийный следователь зачитал постановление парткомиссии, мерзкое во всех отношениях, по словам Вики. Демократично поинтересовались – не желаете ли высказаться напоследок?
   «Я, наивный поц, вообразил, что где-то рядом стоит История. И размахнулся на длинную, убедительную, убийственную по отношению к оппонентам из Спилки письменников речь». Не лишенную иронии и сарказма.
   Первый секретарь райкома прервал эту изящную филиппику через пяток минут – «Не в этом дело… Дело в том, что вы имеете собственное мнение, а оно расходится с линией…» Исключили единогласно, рук не поднимали, просто покивали в ответ на: «Есть предложение исключить».
   Некрасов был слегка обижен таким затрапезным ритуалом, попросил ещё раз слово.
   «После этого я, поц, опять взял слово, закончившееся вопросом: считаете ли, что принятое сегодня решение принесёт пользу советской литературе? Да или нет?»
   Вокруг оловянные лица…
   «Сидевший в сторонке таинственный товарищ, по-моему, из III отделения бросил: “Надоело с вами возиться”».
   И Виктор Платонович Некрасов, принятый в члены коммунистической партии зимой 1943 года в Сталинграде, одиноко вышел из этой районной конторы и удалился навсегда. Далеко не сразу проглотив обиду…
   Мама, конечно, изводится от волнения, ждёт худшего и этим дополнительно раздражает и так подавленного В.П.
   Письмо от 23 мая 1973 года. Из Планерского. Завтра на бюро теперь уже горкома будет приниматься решение о коммунисте Некрасове.
   «Надеюсь, в мою пользу, как ты понимаешь». То есть подтвердят решение об исключении. «Партдама, давняя моя знакомая ещё по хрущёвским временам, которая меня тогда спасла, как она уверяла, теперь стала председателем парткомиссии. Уговаривает и убеждает вести себя хорошо». Иными словами и признать, и отречься, и смахнуть слезу раскаяния. И тогда, мол, всё может уладиться.
   «Я, как ты понимаешь, ни в какую»…
   Главная загвоздка в том, что за три дня до заседания начиналась путёвка в Доме Литфонда в Планерском, в Крыму. Какие тут горкомы, бюро и прочее!
   «Я написал заявление, чтобы дело рассматривали в моё отсутствие. Finita la comedia!» Выясняется также, что очерк «Твардовский» в «Авроре» не пошёл, на московские журналы тем более нет надежд. «О жизни пускай тебе пишет мать. Всё отлично, но погода прохладная, но есть хорошие люди. Да и Сима Лунгин приехал, кстати, только что из Парижа…»
   Он и вправду переживал тогда, наш Виктор Платонович! Подумаешь, исключили из партии! Кто сейчас поймёт тогдашнюю нервотрёпку! Но я лично до сих пор помню расстроенное лицо Вики и даже сейчас понимаю его…
   Тягомотные партийные препирательства, мутная тяжба за партбилет – исключение, повторное рассмотрение, череда унижений на партийных бюро определенно отразились на жизненном равновесии Некрасова.
   Но именно благодаря этим передрягам он подготовил себя к главному удару – к изоляции от друзей в последний год жизни в Киеве, к неприкрытой наглости властей.
   И к навечному отрыву от родины, Киева, Сталинграда…

Мой внук Вадик!

   Это было заведено испокон веков – послеобеденный сон хозяина дома и последующее вкушение передач Би-би-си. Ровно в восемь часов вечера Виктор Платонович, лежа на тахте в кабинете, ставил на живот «Спидолу». Домашние затихали.
   Мнение любимого лондонского обозревателя Анатолия Максимовича Гольдберга благоговейно выслушивалось и принималось как всечеловеческая истина. Вечером новости сообщались остальным во время чая или на прогулке.
   В кабинет допускался только я. После вежливого стука.
   Если состояние души у писателя было трезвым, он громко произносил: «Да!» Если же он успел перед ужином глотнуть, вопрошалось глуховато: «Чего тебе?»
   Над тахтой в кабинете висела любимейшая карта «Париж с птичьего полёта», на которой был вырисован каждый дом, все этажи. Рядом с картой – большой, незаконченный и всё равно красивый женский портрет работы Галины Серебряковой, который потом перейдёт в руки Евгения Евтушенко..
   Всегда настежь открытая дверь на опоясывающий всю квартиру балкон, выходящий во двор. Перспектива на редкость неприглядная – какие-то стены, штабеля полусгнивших ящиков, тропинки между домами, помойки, сараи, крыши, на которые Вика непонятно почему так любил смотреть.
   Слева, у окна, обширнейший письменный стол.
   На стенах впритык – бессчётные фотографии. Бабий Яр, Мамаев курган, Владимирская горка и Андреевский спуск. Викины рисунки, коллажи, шаржи, какие-то поделки в рамочках…
   На столе пачка писем под большим снарядным осколком, подобранным после войны на месте боёв в Сталинграде.
   И стол, и этажерки вокруг, и полочки заставлены, как и в столовой, множеством вещиц, финтифлюшек, штучек, сувениров и фигурок…
   Справа от двери в кабинете примостилась деревянная кроватка с загородкой. На ней лежала в последние годы перед смертью Зинаида Николаевна. Над кроваткой красовался пейзаж кисти Бурлюка – дорога среди цветущего поля.
   Ну а сейчас пришло время открыть самый сокровенный секрет, чтоб не унести его с собой в могилу, – в доме у Некрасова было две «хованки», проще сказать, заначки. Одна за шкафом в кабинете, а другая под умывальником в ванной. В заначку ставилась чекушка, обычно заранее, на трезвую голову и на крайний случай, если вдруг возникнет острая необходимость. Я никогда не покушался без спросу на эти чекушки, чем заслужил пожизненное уважение Виктора Платоновича…
   Для потомства замечу, что Вика всегда говорил «четвертинка». На мой слух это звучало архаично, вызывая в памяти мамалыгу и продуктовые карточки.
   Кроме обозревателя Би-би-си наш писатель питал ещё слабость к журналу «Корея» и, посмеиваясь, называл себя копрофагом. С наслаждением рассматривал картинки с портретами дорогого корейского вождя Ким Ир Сена, зачитывал с выражением и плавной жестикуляцией статьи, восхваляющие, прославляющие и превозносящие этого жирненького и румяного кормчего в шевиотовом кителе. Какое советское средневековье! Какой суконный язык, восхищался В.П., какая барабанная помпа, вы только послушайте этот вот рассказ, где наш полководец расстёгивает штаны раненому солдату, чтоб облегчить страдания! Какие детали!
   Радовался как ребёнок, мучил нас чтением целых статей, хотя слушать было смешно…
   Однако малых детей писатель не жаловал.
   – Дети – моя слабая сторона, я не люблю их! – это объявлялось не раз и во всеуслышание.
   Мы с моей женой Милой перешёптывались, взволнованные: а как же будет с нашим Вадиком? Этот тоже может такое сотворить, что писатель обомрёт…
   С Вадиком всё получилось в лучшем виде. Ему было лет шесть, когда его впервые привезли в Киев.
   Смотри мне, льстиво грозила Мила, дядя Вика очень не любит непослушных и шумных детей. Но если ты будешь хорошо себя вести и не гонять по комнатам, умащивал его папа, то тебе купят всё, что захочешь, в разумных, конечно, пределах. Понимаешь?
   На второй день после приезда Вадик тихо проник в кабинет Виктора Платоновича.
   Тот лежал в трусах и читал. Потом отложил книгу. Оба молча уставились друг на друга.
   – Ну, что? – решил завязать разговор дядя Вика.
   Вадик приблизился и слегка ткнул пальцем в сытый животик писателя.
   – Дуло! – сказал он.
   – Почему дуло?! – чуть ли не вскричал от неожиданного сравнения Вика. – Почему?!
   – Так! – застеснялся Вадик, поняв, что сморозил глупость, надо было сказать «пузо».
   – А ты стишки какие-нибудь знаешь? С глупостями, например? – спросил подобревший В.П.
   – Знаю, но их нельзя говорить…
   – Я разрешаю! – заинтересовался писатель-лауреат.
   Оглянувшись на дверь, Вадик продекламировал с выражением:
 
Дедушка старенький, лет пятьдесят,
Трусики рваные, яйца висят.
 
   Вика заорал от восторга, вскочил с тахты, затискал Вадю и с этого момента полюбил его на всю жизнь. Не упускал случая сказать горделиво – «Мой внук!» А как он о нём заботился, как за него всю жизнь переживал!..
 
   Когда я увидел в Киеве мохнатую, только что забредшую в дом к Некрасовым собачку, я умилённо засюсюкал:
   – Иди сюда, как тебя?
   – Неизвестно! – крикнул В.П. из кабинета. – Мать ищет ей имя, подключайся!
   – Джуля? – неуверенно произнес я.
   – Гениально! Джулька! – обрадовался Вика, да и мама не возражала.
   – Джулька! Джулька!
   Собака заюлила и от избытка чувств опрокинулась на спину.
   Наша Джулька с неописуемой радостью встречала любых гостей, неправдоподобно быстро виляя хвостом. Гости растроганно теребили извивающуюся в восторге встречи собаку, а В.П. терпеливо стоял, руки в боки, с улыбкой наблюдал…
   На многие годы Джулька стала утешением для моей мамы. Мила просиживала целые вечера, не отпуская с колен эту мохнатую прелесть. Да и наш писатель часто баловал её ласковым вниманием. Когда Джулька внезапно умерла, лет через десять, в чужом для неё городе Париже, я заплакал…

За чтение и распространение

   В самом начале семидесятых газеты ломились от статей, подвалов и писем читателей с обличением диссидентов.
   В отделах пропаганды и агитации составляли письма с призывами покончить с этой нечистью, а потом они подписывались людьми познатнее и поизвестнее. Особенно старались коллеги по разуму, называемые советской научной и творческой интеллигенцией. А у Некрасова в голове не укладывалось, что письма, клеймящие Сахарова и Солженицына, люди подписывали добровольно! Иной раз даже добивались этой милости, больше всего опасаясь, что их обойдут, не позвонят из ЦК. И он всё удивлялся, почему они не увильнут, не придумают отговорку благовидную, и все дела! И был уверен наш Виктор Платонович, что эти люди ночью терзаются, не спят, чуть ли не подушку кусают от стыда… А те, напротив, ходили мимо соседей горделивыми лебедями.
   Но было много известных москвичей, которые регулярно подписывали петиции и протесты, но уже против произвола советской власти или преследования инакомыслящих. Таких людей называли подписантами. Не проходило месяца без сенсации – нового открытого письма в защиту гонимых.
   Из киевлян подписантом был только Виктор Некрасов, если не ошибаюсь.
   Когда к Некрасову обращались за подписью в защиту очередного обиженного советской властью или спрашивали в интервью «Что вы думаете, как считаете?», он не мог отказать, подписывал и отвечал то, что правда думает. И делал это не из вежливости, а по совести.
   Эти годы были переполнены разговорами об отъездах и отказах, арестах и психушках, прослушках и увольнениях. И простое общение за чаем с Некрасовым представлялось как подвиг, протест, пусть и робкий. И даже смешной – с нынешней точки зрения.
   Правда, это было далеко, в Москве, а дома, в Киеве, новые друзья и знакомые тянулись к Некрасову, чтоб поделиться горестями и сомнениями, повозмущаться несправедливостью и безнаказанностью власти. И все подсознательно надеялись, что в случае какой-либо напасти они будут защищены и ограждены. Благодаря самому факту близости к Некрасову.
   Раз его не трогают, то и нас не тронут, теплилась у них надежда. А если тронут, то Некрасов найдёт способ, чтобы всё прогрессивное человечество стало за нас горой… Отсюда и горчайшее разочарование, когда Некрасова вроде бы не трогали, зато на других, на малых мира сего, власть по-серьёзному ополчилась.
   В конце шестидесятых годов вольнодумство Некрасова было очень умеренным. Это потом он сделался известным протестантом.
   А настоящим диссидентом вначале был разве что Семён Глузман, да ещё с полдесятка человек.
   Осенью 1973 года от Глузмана пришло большое письмо из лагеря, и мы с Викой пошли к родителям Славика, как его называли у нас в семье.
   Фишель Абрамович и Галина Петровна радостно хлопочут, Вика обнимает их и держится с почтением. Чай, печенье, шоколадка… Такие интеллигентные, такие беспомощные люди, жалко смотреть, как они переживают за сына, боятся, что с ним будет…
   – Сейчас прочтём письмо, – говорит папа Славика. – Послушайте-ка, о чём оно, мне ничего не понятно.
   Письмо длинное, мельчайшим почерком, но абсолютно без новостей, о лагерной жизни ни слова. Подробно описывается какой-то пруд, сельская природа, сидящий под ночным небом человек, сложные переживания, психологический анализ характера, потом ещё что-то… В общем, действительно ничего не понять.
   Папа закончил чтение.
   – Что скажете, Виктор Платонович, что он всем этим хочет сказать?..
   В полной растерянности В.П. смотрит на меня, что, мол, думаешь. Мне же просто кажется, что это Славик написал рассказик, что ли, и на волю его пересылает, вот и всё…
   Может быть, соглашаются родители, по-другому не объяснишь.
   Некрасов уносит с собой список книг, которые просит прислать Славик, попробуем, говорит, достать словарь Ожегова, научную фантастику, что-то о музыке. И «Будь здоров, школяр!» Булата Окуджавы.
   – Книги туда доходят, – прощается с нами папа. – Разрешённые, конечно.
   Мама кивает головой: да-да, доходят, – улыбается застенчиво, извиняется за беспокойство…
   Некрасов познакомился с молодым врачом-психиатром Глузманом, когда тот принёс ему свои рассказики, почитать. Некрасов рассказики взял, пообещал посмотреть, но читать не стал, только полистал. Но знакомство состоялось. Начитанный мальчик, Славик смотрел на Некрасова влюблёнными глазами. Как и многие молодые люди в то время в Киеве, он тянулся к общению с инакомыслящим писателем, как бы с киевским властителем дум. Помогал посильно по хозяйству, приходил побеседовать, по-юношески возмущался несправедливостью и искал духовной близости.
   И страстно хотел читать самиздат. Брал у Некрасова запретные вещи, в основном машинописные. Или изданные за рубежом. Вероятно, давал их кому-то «на ночь». Солженицын, статьи Генриха Бёлля. Много чего было, уже не помню…
   Некрасов дал и пару своих рукописных рассказов, которые были торжествующе изъяты у Глузмана во время обыска. Почему вдруг произошёл обыск, что послужило толчком? Я не знаю. Да и сам Виктор Платонович особо не понимал. Но приговор – семь лет лагерей и три года ссылки – вынесли Семёну Глузману «за чтение и распространение антисоветской литературы». В лагере он и стал непреклонным правозащитником. Автором исследования о советских психушках, куда заточали здоровых людей, инакомыслящих или несогласных.
   На суд никого не пустили, кроме Славиковых родителей, которые от волнения толком ничего не запомнили.
   – Ты понимаешь, – говорил В.П., – человек получил такой дикий срок за книги и рукописи!
   По его мнению, главной причиной такого остервенения власти стал отказ Глузмана «сотрудничать со следствием». То есть отказ отречься от Некрасова, во всеуслышание покаяться и заявить, что именно Некрасов подбивал его к крамоле и давал читать если не подрывную, то прельстительную литературу. Славик не пошёл на это – и получил варварский приговор. А у Некрасова вырвали ещё одного верного друга…
   Потом Некрасов уехал в эмиграцию.
   А через пару лет запустили по Киеву слушок, что, мол, все вы здесь носились с этим Некрасовым, смотрели на него восторженно и ловили каждое слово, а он при первом же случае взял и свалил за границу. К дядюшке-миллионеру в Швейцарию, делить наследство! А своих друзей-приятелей бросил на произвол судьбы. Глузман уже кукует в Мордовии, а Гелий Снегирёв на грани тюрьмы, сам туда напрашивается.
   Гелия арестуют через два года после отъезда В.П. Потом доведут в следственной камере до чудовищной болезни, до слепоты, до нечеловеческого истощения, и умрет он мучеником, успев всё-таки продиктовать последнюю книгу[2]
   Позже, уже после смерти Некрасова, некоторые киевляне стали если не поплёвывать на прежнего кумира, то как бы пренебрежительно отзываться о его книгах, чуть даже высокомерно…
   А Некрасов? Ему нечего краснеть за себя. За границей он не забыл ни Глузмана, ни Снегирёва.
   Кроме Некрасова и родителей, кто осмелился бы посылать посылки в лагерь? А потом кто сделал всё, чтобы имя Глузмана стало известным на Западе? Некрасов!
   Кто обстучал двери всех фондов, комитетов и лиг, кто бил во все колокола, кто добивался помощи, посылок и книг в богом забытый мордовский лагерь? Кто говорил, напоминал и писал о Глузмане? И главное, кто устраивал рандеву и договаривался с сильными мира сего, чтобы о Глузмане писала свободная, то есть капиталистическая, пресса? Некрасов, кто же ещё!
   Сейчас кажется, что все эти акции возникали спонтанно, как бы в подспудном порыве к всемирной справедливости западных гуманитариев. Под впечатлением от действительно самоотверженного подвига борца за справедливость.
   Не обманывайтесь!
   Без влиятельных хлопот все благополучно забыли бы о вас через месяц-другой, как о сотнях вам подобных. Это именно усилиями Некрасова Семён Глузман был внесён во все редакционные святцы о правах человека. Благодаря ему, Некрасову, о Глузмане начали трубить на всех газетных перекрёстках, его судьбу упоминали во время высоких переговоров, президентам великих держав вручались петиции, а пикеты возле ООН скандировали его имя наравне со знаменитыми диссидентами Буковским, Щаранским или Орловым!
   Не освободили раньше срока, упрекают сейчас Некрасова. Не сумел, не удалось, не получилось… Кого будем винить в этом – французские газеты, американскую общественность, Некрасова?
   Его-то винить проще всего…

Сашка и Марик

   Открыв входную дверь под номером десять на втором этаже, вы попадали в длинный и необжитый, уставленный унылыми книжными шкафами коридор. В конце коридора, на повороте в саму квартиру стоял шкаф повеселее, а на нём гипсовый, тонированный бюст Некрасова, сделанный киевским скульптором Гельманом. Чубастый молодой Вика, в расстёгнутой рубашке, смотрит со скрытой улыбкой. Для смеха на голову была нахлобучена тирольская шляпа, а к губе приклеен жирный папиросный бычок.
   Последний раз я видел этот бюст под мышкой у смеющегося Гелия Снегирёва, когда мы толклись на лестничной площадке на проводах Некрасова, накануне его отлёта. Гелий забрал бюст на память, в самый последний момент. Куда потом делся бюст – неизвестно. Говорят, правда, что нашёлся, сейчас у кого-то в Киеве…
   После бюста и начиналась, собственно говоря, жизнь. Прямо – гостиная, справа дверь в ванную, слева – на кухню.
   В своё время дородная и язвительная домработница Ганя обустроила в ней свою берлогу, заваленную тюками, рухлядью и чем-то набитыми кошёлками. Под стеной стояла большая раскладная кровать с тремя матрацами и многими подушками. Небольшой добротный стол и газовая плита. С потолка очень низко свисало засиженное мухами допотопное осветительное устройство – лампочка с абажуром, на системе из фаянсовых блочков.
   В лучшие времена на кухне иногда делалась уборка, но в последние годы всё было закопчено, загажено мухами и тараканами, отдавало гнилью.
   Когда мама переехала в Киев, а Ганя уехала к себе в деревню, весь хлам выбросили, на кухне был сделан ремонт, установили диван и просторный стол. По большому блату была куплена светлая кухонная мебель. И превратилась кухня в некое пристанище, где весь вечер напролёт было приятно пить чай, курить и трепаться…
   Мила, моя жена, наловчилась печь печенье с тёртым сыром в виде бантиков, называвшееся «рурочками». Некрасов их обожал, чуть ли не каждый вечер просил сделать к вечернему чаю. Мила уже и не рада была каждый день возиться с тестом, но не роптала.
   В Париже в первое же наше чаепитие Некрасов, прищурясь в предвкушении сюрприза, сообщил, что он нашел совсем рядом в магазине уже готовые рурочки! Форма, правда, подкачала, но вкус абсолютно тот же, какая удача! И выставил на стол вазочку с парижским печивом. Мы с удовольствием навалились на чудесный деликатес, запивая чаем с вареньем, но наши французские гости смотрели на эту прожорливую суету настороженно и пугливо. Они пили только чай, а к рурочкам не притрагивались.
   Лишь через некоторое время выяснилось, что эти фиговинки предназначены для аперитива со спиртным, причём едят их поштучно и деликатными движениями, а не до отвала и пригоршнями.
   Пожирать их за чаем мы прекратили, но Некрасов, назло всем иноземцам, долго ещё ставил возле себя вазочку с заморскими лжерурочками и с наслаждением хрумтел, приводя в недоумение непосвящённых. Но на этот моветон никто уже внимания не обращал, привыкли…
 
   Напомню, что после смерти Зинаиды Николаевны Виктор Платонович остался буквально один – хоть волком вой в пустой квартире. Это когда ты трезвый, то ищешь тишины. А выпившему вообще несказанно обидно в одиночестве. И тут в доме появился Александр Ткаченко.