– Какая Москва! – возопил В.П. – Витька именинник, у него гости уже сидят, давай их поразим!
   Булат поколебался и, поглядев на меня, заулыбался:
   – Раз у Витьки гости, никуда не денешься! Забираем эти плоды Эдема!
   Гитарой запастись мы сразу не додумались, поэтому Булат отдыхал от песен, беседуя с наиболее почтенной публикой – Натальей Михайловной Ниссен и Наташей Тенце.
   – Вначале, когда был помоложе, – пошучивал Булат, – я очень хотел за границу, но меня не пускали. А потом уже я хотеть перестал, но меня заставляют ездить. И мы с Рихтером, по сути, единственные, кто зарабатывает для Союза валюту!
   Пьяненькая компания долго не решалась притронуться к фруктам, но когда робость побороли, их размели в мгновение ока…
   Несколько лет спустя поутру к нам зашёл Виктор Платонович и достал из кармана куртки «Огонёк».
   Эффектным жестом шлёпнул журнал на стол.
   – Любуйтесь! Нашего Булата пропечатали!
   Обложку «Огонька» украшала четырехфигурная композиция из самых знаменитых поэтов Союза.
   Цветной групповой портрет – Е. Евтушенко, Р. Рождественский, А. Вознесенский и, чуть с краю, Б. Окуджава. Идущие по заснеженной улице дачного посёлка. Первые трое облачены в модельные импортные дублёнки, и один из них увенчан, как рында, высоким убором из куньего, полагаю, меха. В их позах чувствуется достоинство и проскальзывает озабоченность о судьбе Родины. Булат же, в курточке и кепочке, пристроился рядом с этими великолепными щёголями.
   – Вы посмотрите! – возбужденно тыкал нам фотографию В.П. – Гляньте на нашего Булатика, разве это советский поэт?! Просто замухрышка!
   Ещё поохал, с нежностью разглядывая Окуджаву. Тут же бросился к телефону и отчитал поэта, мол, все люди как люди, а ты выглядишь водопроводчиком!
   Булат смеялся, довольный звонком, и они долго прохаживались по московским знакомым и болтали о всякой писательской чепухе. Вика сиял, как всегда после разговора с Окуджавой…
   Каждый раз, когда мы с Милой хотели что-нибудь купить Булату или его жене Оле на память о Париже, он говорил мне:
   – Да что вы, Витя! Я же богатый человек! У меня море денег! Я всё могу купить!
   Оля была очень экономной в магазинах, берегла валюту, но от подарков Милы тоже всегда отказывалась. Деликатнейшие люди!
   Позже Некрасов открыл нам глаза. Оказывается, Окуджава к тому же страшно стеснялся вагонного проводника: чтó тот подумает, увидев несколько чемоданов!
 
   Где-то в 1977 году в Париж приехала большая группа советских поэтов. Устроили поэтический вечер. Евгений Евтушенко, Константин Симонов, ещё пяток поэтических светочей и светлячков. И Булат Окуджава.
   Зал был забит. Много парижан, много русских эмигрантов и тьма работников советского посольства. Поэты сидели на сцене и выступали по очереди. Всем обильно хлопали, для некоторых даже вставали. После своего выступления Булат тут же спустился со сцены и начал пробираться к сидевшему в зале Некрасову. Все головы повернулись в его сторону.
   На глазах всего зала Булат расцеловался с отщепенцем Виктором Некрасовым!
   У поэтов на сцене были неподвижные лица плюшевых мишек, а посольский персонал суетливо зашушукался.
   На следующее утро мне было велено привезти Булата к нам в гости. Раненько подъехав к гостинице на площади Республики, я застал его в вестибюле с кем-то болтающим. Булат громко меня поприветствовал, подозвал и представил своим собеседникам.
   Чуть в отдалении стоял Евтушенко, задумчиво смотрел в сторону, может быть, действительно не видя нас с Булатом.
   – Познакомься, это Женя Евтушенко! – подтащив меня к поэту, сказал Булат, чтоб сделать мне приятное.
   – Мы знакомы, – почтительно сказал я, – вы, наверное, просто не помните…
   – Ах да, конечно! – чуть встревожился Евтушенко. – Мы виделись у меня на даче, как же, помню…
   Булат полуобнял меня, объявил всем, что мы торопимся, сделал ручкой советской делегации, и мы ушли.
   – И что, Женя больше ничего не сказал? – удивился Некрасов моему рассказу. – Не спросил ни обо мне, ни о Галке? Странно… Хотя бы позвонил…
   Дома, на улице Лабрюйер, мама решила извиниться перед Булатом за скудость стола, не было, мол, времени приготовить, ты, мол, Булатик, уж не слишком ворчи.
   – Стоп! Стоп! Стоп! – сказал Булат.
   Все замолчали, и он, чуть наклонившись над столом, оглядел не слишком обильную снедь. Вот такой колбасы в Москве нет уже лет пять, говорил он, указывая пальцем на тарелки, этого сыра вообще никогда не было, а сёмгу у нас едят только миллионеры в фильмах.
   – Так что ты, Галочка, не слишком рассыпайся в извинениях, стол прекрасный!
   – А хлеб какой у нас, – вскричал В.П., – ты только попробуй! Багет называется, не оторвёшься!..
   Вечером Булат давал приватный концерт у Степана Татищева. Впервые в Париже!
   Я обморочно всполошился – даже магнитофона нет, чтоб записать! К моим воплям Вика отнёсся с острым сочувствием – абсолютное, воскликнул, безобразие! Помчались в «Галери Лафайет» и вскладчину купили дорогущий магнитофон. Складчина была однобокая, так как В.П. внёс две трети цены. Роскошный аппарат даже привлёк внимание барда, который на кухне у Степана изволил прослушать только что напетые им песни. Я потом магнитофон присвоил, воспользовавшись тем, что Вика деликатно не возражал…
   Уже после смерти Виктора Платоновича Мила разговорилась в какой-то компании с Борисом Мессерером. Поинтересовалась заодно, как там семейство Окуджавы живет. Борис вежливо поблагодарил, спасибо, живут хорошо, не бедствуют, сын помогает.
   – Как так?! Какое бедствование, ведь это Булат Окуджава! – ахнула Мила.
   – Милочка, – вежливо втолковывал Мессерер, – у нас сейчас поэты денег не зарабатывают. Тем более такие талантливые, как Окуджава!

Проба парижского пера

   – Подведём итоги! – любил говорить Некрасов на следующий день после удачной выпивки.
   По-настоящему итоги он начал подводить в «Сапёрлипопете», а поставит точку через десять лет, в «Маленькой печальной повести»…
   А вот во «Взгляде и нечто» это была всего лишь прикидка, беглый обзор ситуации.
   Хитровато улыбнувшись про себя, Некрасов предварил новую вещь эпиграфом из «Горе от ума»:
 
В журналах можешь ты,
Однако, отыскать
Его отрывок – Взгляд и Нечто.
Об чём бишь Нечто?
Обо всём.
 
   Опубликованные в «Континенте» в 1977 году изрядные по объёму заметки «Взгляд и нечто» представляли собой некую суспензию из воспоминаний, набросков и размышлений обо всём – о старых друзьях, о пьянстве в России, о корриде, о компартии, о войне. О Репине и современном искусстве, о диссиденте Глузмане и академике Сахарове. О Париже и Израиле, о довоенном и совсем недавно покинутом Киеве.
   И везде – милейшие отступления, намёки, понятные лишь очень посвящённым и особо приближённым. Крошечные и блестящие описания уголков квартиры, улиц, городов, стран. Читатель слегка обалдевает. Но автор вновь принимается за рассказ о друзьях, о Бабьем Яре и Украине… О волшебной и нежной стране Франции и о малопонятных её обитателях, об утомительных французских обедах, о кафе, Габене, парижских прогулках…
   Прекрасный восторг – мол, трудновато, конечно, но жизнь кипит, друзья не переводятся, впечатлений хоть отбавляй, природа и климат радуют свежестью. Культура процветает. Вино вкусное, но до водки ему далеко. Но разве посмеешь упрекнуть Некрасова в том, что в Париже он блаженствует и замирает от счастья!
   Правда, иной раз автор чуть поднадоедает своими рассказами и подробностями: сколько стоит лимонный сок или порция сушёного мяса, что он посасывает, а что пьёт залпом, – но удержаться буквально не в силах, рассказывает и рассказывает… Некрасов же был абсолютно убеждён, что всё это бешено интересует его читателей в России. Это же такое блаженство – чтение подробностей!
   Таков стиль Некрасова, ценимый почитателями и хулимый прочими, в частности критиками, на мой взгляд, в большинстве тоскливыми, измученными запорами буквоедами.
   Для среднего француза «Взгляд и нечто» – изысканнонепонятная книга.
   Какие там исключения из партии, заседания, вызовы в партком или в ЦК! Рассыпанные наборы двухтомников, запрещённые премьеры, зловещие люди, сидящие в сторонке на первом прогоне спектакля! Почему столько разговоров о путёвке в какой-то там дом творчества или о звонке из домоуправления?
   Да и обычный русский читатель, астрономически далекий от столичного микрокосмоса, от всех этих издательств, совещаний, президиумов и комиссий, почитав несколько страниц, тоже начинает недоумевать: ну ладно, а книга-то о чём, что дальше-то? А дальше – продолжение рассказа, как автор волновался, как жизнь изменилась, как он пошёл в другое издательство, а там ему сказали… И новый рассказ о мытарствах, мыканьях и превратностях. Не может удержаться! Ему это кажется таким захватывающим, да и нам, близким к нему, всё это интересно до безумия. А вот остальным…
   Хотя мне лично его стиль мил.
   Только искренний человек и хороший, талантливый писатель может простодушно позволить себе такой пассаж:
   «Написал одно письмо. Второе. Третье. Подобрал и наклеил красивые марки. Сходил в уборную. Вернулся. Закурил. Включил транзистор».
   Правда ведь, вас не слишком обременяют сопереживания?
   А эта злосчастная «Доска почета»!
   Из самых добрых побуждений Виктор Платонович решил отблагодарить всех помогавших ему первое время. И перечислил благодетелей и доброхотов, втиснув их на некую придуманную им «Доску почета». Мол, вот они, друзья и помощники, хвала им и честь!
   Лукавый его попутал написать об этой доске. Если уж ты начал благодарить, то вспоминай всех. А Вика многие имена упустил!
   Иные кротко затаили обиду, а вот тогдашний главный редактор «Русской мысли» Зинаида Шаховская обиделась открыто. Как всё-таки, говорила она, люди неблагодарны, как быстро забывается сделанное добро! Она права, к сожалению. Некрасов извинился потом, но всё же почувствовал неловко…
   А главный промах Некрасова – он уподобился Робинзону Крузо, который для поддержания духа решил однажды написать в два столбика – что хорошо и что плохо на необитаемом острове. Но, на беду, никто не сказал опьянённому свободой слова Некрасову, что о местных порядках следует помалкивать! С ангельским простодушием он высадил открытую дверь и обрушился на коммунизм с человеческим лицом, чарующий сердце французских леваков.
   И переборщил с восторгами о свободах на Западе, очень раздражавшими парижских интеллектуалов. Убеждённых в необходимости решительных социальных перемен. Не затрагивавших, однако, их невиданные привилегии и тугие мошны.
   В 1979 году переводить Некрасова прекратили. Доигрался и дописался, наивный человек!
   А как всё заманчиво начиналось!
   В первые же парижские дни, ещё в 1974 году, Некрасову позвонили из престижнейшего книжного дома Gallimard.
   Знакомство с почтенным Гастоном Галлимаром, владельцем издательства, произошло в «Английской таверне», на Сен-Жермен-де-Пре. Старик Галлимар называл В.П. «моим дорогим изгнанником», угощал роскошным английским пивом и интересовался планами. Планы оказались незатейливыми и никак не связанными с писательством – побегать по Парижу, съездить в Лондон и Монреаль, а потом отдохнуть где-нибудь, скажем в деревне.
   Приветливо улыбаясь, Галлимар предложил на отдыхе в деревне побаловаться прозой, мол, издательство ждёт не дождётся новой книги.
   Любой французский автор воспринял бы подобный разговор как небесное знамение и редкостную благосклонность судьбы. Но «дорогой изгнанник» оказался уникальным растяпой и вместо того, чтобы тут же решительно оговорить условия и гонорар, туманно пообещал «иметь в виду».
   Простились вроде бы друзьями.
   Из России Некрасов привёз с собой «Городские прогулки» – милейшие и безобидные записки о Киеве, о своей юности, об архитектуре, о занятных житейских случаях и встречах. Чтобы насолить ему, советская власть запрещала печатать эту вещь в «Новом мире», потом и в «Москве». Рукопись принимали, долго держали, тянули, даже выплачивали авансы. И с горькими вздохами возвращали автору, извините, мол, ничем помочь не можем, вы сами понимаете ситуацию.
   И теперь, оказавшись в свободном мире, писатель решил дописать несколько сокровенных кусков. А заодно изменил название – теперь это «Записки зеваки».
   Первое, что было добавлено в привезённую рукопись, это выношенная и взлелеянная автором «Эпиталама водке». Как мы знаем, в своё и в наше время Виктор Платонович был выдающимся охотником до этого напитка и часто порывался подробно описать любезный сердцу процесс пития и захмеления. И всегда, во всех редакциях, сцены смачной выпивки вымарывались, крепко пьющие русские патриоты и мировые парни превращались цензорами в каких-то хилых выпивох без роду без племени, а количество выпитого уменьшалось ровно наполовину. Особенно удручало Некрасова, что наиболее рьяно боролся с водкой главный редактор «Нового мира» Твардовский, между нами, первостатейнейший мастер этого самого дела…
   Попав во Францию и сбросив путы цензуры, наш писатель отвёл наконец душу:
   «О, водка! О, проклятое зелье!.. Не могу не спеть тебе, т. к. слишком долго и упорно дружил с тобой, повергая в тоску и ужас друзей и знакомых, не могу, т. к. только этим искуплю свою вину перед тобой, если и не забытой, то давно уже отвергнутой». Ну и так далее…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента