26 мая переехали в станицу Щедринскую, Милютин по-прежнему поселился с бароном Торнау. Гурко был в это время мрачен, и Милютин перестал ходить за общий стол в кибитке генерала. «Мне жаль было, – вспоминал Милютин, – доброго Владимира Осиповича, который, по-видимому, сам чувствовал свое бессилие, находясь под влиянием двух бездарных педантов: с одной стороны, Нейдгарт стеснял его своим вмешательством во все подробности, мелочными требованиями и приказаниями; с другой – Норденстам, как ближайший исполнитель, искал во всем одни затруднения и препятствия».
   Милютин во время похода должен ежедневно составлять диспозиции к походу и расставлять войска на привалах и ночлегах. И здесь приходилось следовать педантическим указаниям генерала Нейдгарта. С приближением войска к месту назначения Милютин выезжал вперед и оглядывал всю местность и распределял, кому и куда явиться на привал или ночлег, где поставить дозорные посты. Порой приходилось часами не слезать с лошади, уставал, а однажды так утомился, что, подъезжая к своей палатке, упал в обморок, еле удержавшись на лошади.
   Наблюдательный Милютин обратил внимание, как суетливость и неустойчивость начальника корпуса серьезно влияла на уверенность солдат, – то торопит их по горной дороге, то дает отдых как раз тогда, когда солдаты меньше всего об этом беспокоятся, а то приходилось отдыхать на месте, вовсе не подходящем для дневки. Так что Милютин порой огорчался, что не послушались его предложений; но он предлагал, а командовал генерал. А иногда войска, завидев воинственных горцев, выстраивались для сражения, подтягивались застрявшие на горных тропах, пока подтянутся, выстроятся, наступает вечернее время, когда сражаться просто невозможно. А утром ни одного горца не видно, скрылись в своих ущельях.
   Так бесцветно двигался Чеченский отряд по горам и ущельям, Милютин выезжал с двумя ротами, чтобы выбрать место для лагеря, ставили палатки, при виде горцев палатки разбирали, готовясь к сражению, а горцы уходили в неизвестном направлении. Генерал Лидере не решился перейти на левый берег Аварской Койсу, имея значительные силы. А это меняло планы.
   Генерал Гурко, имея в обозе множество больных, написал записку генералу Нейдгарту, что выполнить задание он не в силах. И Нейдгарт почувствовал, что лучше отказаться от планов этой экспедиции, чтобы не нести ответственности за ее провал. В это время и Милютин почувствовал себя более свободным. Гурко стал помягче, доброжелательнее, даже Норденстам стал человечнее. Милютин сказал и Гурко, и Норденстаму о своем желании искать место в Петербурге, Кавказ выполнил свое предназначение. Однажды за обедом Гурко сказал:
   – Я собираюсь зимой в Петербург. Дмитрий Алексеевич, вы не хотите поехать вместе со мной?
   – Нет, ваше превосходительство, я надеюсь еще до зимы уехать отсюда и поискать своего места в столице.
   «В это время я начинал чувствовать себя не совсем здоровым, – вспоминал Милютин, – у меня делались головокружения, за которыми следовали головные боли и лихорадочное состояние; 17-го же числа я совсем слег в постель. Генерал Гурко навестил меня 19-го числа; я воспользовался случаем, чтобы просить увольнение из отряда, имея в виду последовавшую уже отмену предполагавшегося движения в горы. Не получив опять положительного ответа, я обратился к нему (21-го числа) с письменною просьбой и на другой день получил желанное разрешение, которым и не замедлил воспользоваться… Николай Иванович Вольф предложил мне доехать до Ставрополя в тарантасе, предоставленном в его распоряжение графом Стальбергом».

Глава 2
ПРОЩАНИЕ С КАВКАЗОМ

   Первые дни пребывания в Ставрополе были радостными от встречи с Натальей Михайловной и дочерью Елизаветой, но потом все чаще и чаще приходили тягостные мысли о будущей службе в Петербурге. Все петербургские друзья в один голос говорили в письмах, что он поторопился с рапортом генералу Гурко, надо было, дескать, сначала разузнать о возможностях службы в столице, а уж потом… Полковник Горемыкин перебрал все ведомства в поисках службы, наконец пошел к генералу Ивану Федоровичу Веймарну (1802–1846) и рассказал о сложностях и противоречиях бывшего его сослуживца Милютина, Веймарн со своими благосклонными предложениями обратился к начальнику штаба по военно-учебным заведениям, генералу от инфантерии Якову Ивановичу Ростовцеву (1803–1860), влиятельному другу Николая Первого, и тот тут же согласился предоставить место Милютину, как только освободится для него место профессора в Николаевской академии. Горемыкин на этом не остановился, пошел к новому генерал-квартирмейстеру Главного штаба Федору Федоровичу Бергу (1793–1874) и тоже изложил просьбу подполковника Милютина. Берг с готовностью принял эту просьбу и решил назначить его обер-квартирмейстером кавалерийского корпуса под командованием генерал-адъютанта Александра Львовича Потапова (1818–1886). Поступили из Петербурга и другие предложения, так что Дмитрий Алексеевич, ободренный такими предложениями, 3 сентября смело подал рапорт генералу Норденстаму «формальный рапорт о моем увольнении от должности, приложив медицинское свидетельство о расстроенном моем здоровье».
   30 сентября представление пошло в штаб корпуса, 19 октября командующий корпусом направил военному министру Александру Ивановичу Чернышеву (1785–1857) представление о рапорте Милютина, Чернышев доложил об этом императору Николаю Первому. А пока дело решалось в Петербурге, Дмитрий Милютин получил несколько благодарственных писем за военную службу, хотя в послании генерала Гурко ничего не говорилось об «усердии и полезной службе».
   В конце ноября возвратился в Ставрополь генерал Гурко, он по-прежнему был весьма любезен с Милютиным, у которого работы было не очень много: он, как и прежде, подготовил план действий отряда на следующий, 1845 год, отредактировал его после замечаний начальства; затем была подготовлена обширная записка, в которой были изложены и мысли 1840 года, и мысли недавней записки об укреплении отдельных очень важных пунктов, как только что захваченная крепость Воздвиженская, около Урус-Мартана и Ачхоя в Малой Чечне. Милютина не покидала надежда, что и после его отъезда с Кавказа «останутся прочные следы двукратной моей службы в этом краю».
   Высочайшее соизволение на рапорт Милютина последовало 10 ноября, но нужно было подыскать преемника на должность Милютина, но один офицер отказался, а другого никак не могли отыскать. Горемыкин предупреждал, что необходимо личное присутствие в Петербурге для устройства своих дел, а то можно оказаться обер-квартирмейстером пехотного корпуса в Вильне, о чем уже распорядился Николай Первый. Переписка между военным министром и князем Паскевичем затянулась, а в это время освободилась вакан сия профессора Военной академии по военной географии. Пока обсуждалась такая возможность для Милютина, Горемыкин тут же дал согласие от имени своего друга на эту должность, приостановив оформление его на должность обер-квартирмейстера в пехотный корпус в Вильне. «В этом случае Горемыкин оказал мне существенную, истинно дружескую услугу, – вспоминал Д.А. Милютин. – В тот самый день (28 декабря), когда я только ответил Г.Ф. Стефану, уже последовало высочайшее соизволение на новое мое назначение – профессором в Военную академию».
   Конечно, у Милютина не было особых иллюзий относительно этой новой должности, работы много, при этом совершенно неизведанной, а служебная оплата крайне низкая, вряд ли хватит на обеспечение все растущей семьи. Труда он не боится, привык работать по много часов подряд, не выходя из кабинета, но Горемыкин и профессор Стефан упоминали о возможности совмещать с другими занятиями.
   Дмитрий Алексеевич тут же написал отцу и Николаю, которые в ответ выразили удовольствие от скорой встречи и от назначения на почетную должность. «Надежда соединиться вскоре с тобой есть для меня не только бесконечная радость, но совершенное счастье, – писал Николай Алексеевич. – При теперешнем общем соединении нашего семейства в Петербурге ты необходим и для него, и для меня в особенности. О многом нужно мне с тобою, – и с одним тобой, – поговорить, посоветоваться, погрустить, порадоваться; одним словом – поделиться мыслью, чувством, словом».
   7 января 1845 года поступило официальное распоряжение военного министра о переводе подполковника Д.А. Милютина в Петербург на службу профессором Военной академии. Пора было собираться к отъезду из Ставрополя.
   Последовали высочайшие указы и относительно высшего начальства на Кавказе: генерала Нейдгарта, проявившего нерешительность и боязливость, мелочность и педантизм, освободить от занимаемой должности и назначить наместником и главнокомандующим Отдельным Кавказским корпусом с широкими полномочиями графа Михаила Семеновича Воронцова (1782–1856), новороссийского генерал-губернатора и наместника Бессарабской области, которого тут же вызвали в Петербург для царских указаний.
   Генерал Гурко, получивший орден Святого Александра Невского и должность помощника графа Воронцова, предложил и Милютину перевод в Тифлис на выгодную должность, что подтвердил и граф Воронцов, но Дмитрий Алексеевич отказался от предстоящего переназначения, отказался от блестящей карьеры на Кавказе, куда хлынули целые толпы золотой молодежи из Петербурга, чтобы начать эту карьеру здесь, на Кавказе.
   Петербургские военные друзья упрекали Милютина за то, что он предпочитает «инвалидную службу» блестящей карьере, но Милютина уже ничто не могло удержать в Ставрополе.
   10 февраля 1845 года Милютин распрощался со своим начальством, с друзьями и коллегами, передал свою должность подполковнику Неверовскому и на следующий день «выехал из Ставрополя по хорошей снежной дороге». «Но путешествие предстояло нам нелегкое, с ребенком, только что отнятым от груди, – вспоминал Милютин. – Ехали мы в возке самого простого изделия. Большие затруднения встретились относительно питания ребенка; взятые с собою припасы от сильных морозов привозились на станцию в обледенелом виде; станции же были так плохо устроены, что часто не было возможности ничего достать на месте, ни даже погреться. В проезде через обширные степи донские настигла нас страшная вьюга; были дни, что, проехав одну только станцию, рады были добраться до какого-нибудь пристанища. Раз мы даже сбились с дороги от метели, долго кружили и среди ночи должны были остановиться в какой-то избушке, на которую случайно наткнулись и где выждали рассвета вместе с приютившеюся там кучкой рабочих. Путь избрали мы на этот раз через Ростов (на-Дону), Харьков, Курск, Орел и Тулу; в этих городах останавливались для отдыха; в Москве же провели три дня (в гостинице Шевандышева на Тверской) под гостеприимным кровом наших друзей – барона и баронессы Торнау. В Петербург прибыли только 12 марта, т. е. пробыв в дороге ровно месяц».
   Дмитрий Алексеевич вовсе и не предполагал, сколько деловых встреч, сколько радостных свиданий с друзьями, товарищами, коллегами предстояло ему сделать, сколько раз ему нужно было рассказывать о Кавказе, о размолвках с начальством, об их характерах, о быте кавказцев и о собственном быте в Ставрополе и на линиях атаки наших войск…

Глава 3
«ГОЛОВА ШЛА КРУГОМ»

   На первых порах Милютины разместились у любимой бабушки, у тещи, на Владимирской, недалеко от отца и братьев, живших в доме барона Фредрихса. После радостных встреч и объятий наступило время и подумать о печальной судьбе отца, все время работавшего для детей, для их благополучия, а тут получилось так, что он оказался без места и без средств к существованию, жил на попечении сына, Николая Алексеевича. А ведь был еще Владимир, студент Петербургского университета, гимназист Борис, которые тоже требовали внимания и материальных забот.
   Николай Алексеевич в первые же встречи рассказал, что работа в департаменте подорвала его здоровье, ему нужен был заграничный отпуск и лечение минеральными водами. Собирался выехать, как только наступит потепление. Да и сестра Мария Алексеевна Авдулина тоже мечтала поскорее уехать лечиться за границу, но ее муж Сергей Алексеевич Авдулин, чиновник Министерства иностранных дел, вел слишком широкий образ жизни, вращался в высшем свете и расстроил свое состояние: не было средств для совместной поездки за границу. Все это неожиданно и вдруг обвалилось и на головы Дмитрия Алексеевича и Натальи Михайловны. А тут еще нужно было найти удобное помещение для жилья…
   «Первые дни по приезде в Петербург, – вспоминал Милютин, – были для меня чрезвычайно хлопотливы и утомительны: я должен был представляться начальству, делать визиты знакомым и родным (дяде графу Павлу Дмитриевичу Киселеву и тетке Варваре Дмитриевне Полторацкой), искать квартиру и в то же время приниматься за дело совершенно новое для меня – преподавание в Военной академии. Могу сказать, что голова шла кругом».
   Побывал у военного министра князя Чернышева, у генерал-квартирмейстера Берга, которые оба чуть ли не в один голос упрекнули Милютина за «бегство» с Кавказа, а директор канцелярии Военного министерства генерал-адъютант Анненков «прямо произнес приговор», что в конфликте начальника и подчиненного всегда виноват подчиненный. Добродушно встретили визиты Милютина вице-директор канцелярии барон Вревский, директор академии генерал-адъютант Иван Онуфриевич Сухозанет (1788–1861), вице-директор генерал-лейтенант Карл Павлович Ренненкампф (1788–1848), которые просят подполковника как можно быстрее приступить к лекциям по военной географии. Прочитав лекции своих предшественников и отметив в них много недостатков, Милютин начал заново готовиться к лекциям.
   Представившись начальству, Милютин стал искать жилье. Вскоре он нашел, по его словам, «очень скромное, как раз по нашему тощему карману и, разумеется, в дальней части города». «Крошечный деревянный флигель» располагал тремя комнатами: столовая, гостиная, кабинет; в мезонине с двумя окнами, одна на улицу, другая во двор – спальня и детская. За двором – палисадник. Наталья Михайловна «приискала прислугу и обзавелась всем необходимым».
   В академии почти ничего не изменилось, профессора остались на своих кафедрах. Порядки и дисциплина остались такими же строгими, как и были. В начале апреля 1845 года Милютин прочитал свою первую лекцию о Пруссии.
   Из преподавателей академии Милютин близко сошелся с профессорами князем Николаем Сергеевичем Голицыным (1809–1892), военным историком, преподававшим стратегию и военную историю, с геодезистом Алексеем Павловичем Болотовым (1803–1853) и старым другом Федором Горемыкиным. Милютин охотно бывал у них, находя в их пристанище «радушный прием и приятную серьезную беседу».
   В конце мая Николай и Мария уехали за границу лечиться. Перед отъездом Дмитрий и Николай, уединившись после торжественного прощального обеда, долго беседовали о политике, о литературе и искусстве, о деловых перспективах.
   – Я много слышал о работе вашего департамента, – сказал Дмитрий Алексеевич, – извлек кое-что полезного из вашей работы. Вроде бы вновь приготовлен манифест об освобождении крестьян.
   – Нет, проекты носятся по стране, но ничего дельного не предполагается, лишь полуреформы, старая аристократия против…. Император ничего не может поделать, – с грустью сказал Николай, давно мечтавший, как и Дмитрий, об отмене крепостного права.
   – А Лев Алексеевич Перовский? Ничего не делает для этого раскрепощения? Ведь я слышал, о нем хорошие слова говорят…
   – Этот наш министр внутренних дел – величайшая редкость, он смотрит у нас, чтобы русские купцы не мошенничали, наблюдает за весами, за мерами, без чего купцы не могут торговать, не могут жить, как без воздуха. Он смотрит туда, куда нужно, он как бы соблюдает и отстаивает народные нужды. Наш министр лишь выполняет свой долг, а из этого делают нечто вроде чуда, а ведь еще Пушкин говорил, что наши министры, наши государственные деятели больше думают о великих идеях, глубоких теориях, обширных и бесконечных видах, а меньше всего о пользе народа… Ведь в России есть нечего, воры-чиновники грабят повсюду… А Лев Алексеевич – крепостник, как и многие окружающие императора.
   – А правосудие, как известно, безмолвствует, как не было его, так и нет, – в сердцах сказал Дмитрий Алексеевич, – ведь и в армии число воров все растет и растет. Был я совсем недавно у графа Павла Дмитриевича Киселева, как ты знаешь, министра государственных имуществ с 1837 года, так он рассказывал, как он мучается с еврейским вопросом. Николай Первый то и дело что-то придумывал, он остерегался ловкости евреев втираться в любое дело, назначил рекрутскую повинность для них, трехгодичный срок для их выселения из западных губерний, запретил евреям проживать в корчмах и харчевнях, содержать почтовые станции, но за ними оставалось право содержать само винокурение в великорусских областях, пока не усовершенствуются в оном русские мастера. Но русские мастера почему-то так и не усовершенствовались в оном. Так что все это и продолжалось под еврейским контролем.
   – Беда в том, Дмитрий, что Николай Первый почти не доверяет русским, которые позволили поднять против него оружие 14 декабря 1825 года. Куда ни посмотришь, всюду немец сидит – в армии, в правительстве, в Государственном совете, в Академии наук, чаще всего и по-русски не говорит, все больше на немецком и французском, он понимает, что переборщил с немцами, тем больше опасается и евреев, как самых ловких и угодливых, он ищет им какое-нибудь полезное дело, а не только торговать и обманывать, спаивать русских людей и копить деньги…
   – Ты прав, когда говоришь о том, что император ищет для них какое-нибудь полезное дело. Тот же Павел Дмитриевич чуточку рассказал о том, что происходит с евреями, которых он обязал по приказу императора заниматься земледелием, видимо тоже надеясь, что и здесь они проявят особое искусство, ловкость и энергию. Но получилось все как раз наоборот. Евреи согласились заниматься земледелием, им посулили огромные выгоды, первое время они занимались земледелием, но вскоре случился неурожай, они тут же отказались сеять, сбыли весь скот, продали выданный им хлеб, стали домогаться пособий и отказались платить подати. И, как выразился Павел Дмитриевич, проявили «множество пронырливых изворотов», чтобы избавиться от уплаты налогов.
   – А говорил граф о том, что евреям предложены были пустующие земли Сибири? Отпускали средства на все, питание и на переезд туда, орудия труда и скот за счет государства, крепкие избы на все семейство. Еврейство будто бы зашевелилось, но правительство тут же спохватилось: а если и Сибирь наполнится корчмами, харчевнями, земледелием никто заниматься не будет, снова начнут корчемствовать, склонять людей к пьянству, разврату и безделью. И переселение в Сибирь отменили…
   – Недавно, в 1844 году, Киселев провел через Государственный совет закон, позволяющий евреям заниматься земледелием, в том числе и тем, кто стоит на рекрутской очереди, освобождая от нее. Желающих поехать в Новороссию якобы за свой счет оказалось много, все дали расписки, что они состоятельны, но через какое-то время все оказались без средств, все стали просить помощи, посыпались жалобы… Киселев тут же распорядился помочь им за счет государства. Павел Дмитриевич надеялся создать образцовые еврейские колонии, основывал одну за другой колонии в Екатеринославской губернии – почва, вода, реки и речки, прекрасные условия для земледелия. Но ничего из этого пока не получилось. Десятки инспекторов пишут, что евреи при первой же возможности бросают плуг и вновь занимаются барышничеством.
   – Все это, Дмитрий, пустые хлопоты царской администрации. Император подчинил себе всю государственную власть, без его высочайшего соизволения даже самого незначительного решения не принимается, он все подчинил своей воле, правда, и занимается делами чуть ли не круглосуточно. Он – истинный работник на царском престоле. Но если бы прислушивался…
   – Я это уже не раз чувствовал в своей судьбе, мой перевод в Петербург тоже решался по высочайшему соизволению. Но вот недавно слышал, что появилась у нас книга Астольфа де Кюстина «Николаевская Россия», которая пользуется бешеным успехом в России, говорят, что в России нет ни одного дома, где бы не было мемуаров де Кюстина. И действительно, читаешь ее и чувствуешь страшную правду от прочитанного, как метко, точно, досадно то, что иностранец дотронулся до нашей тайны.
   – Я читал эту книгу, ты прав, столько болезненного сказал он в этой книге, столько правдивого уловил он в характере императора, в его манерах, в его поведении, мыслях, чувствах… Сначала он восхищается императором, а потом он полностью им разочарован, увидел в Петербурге колосса на глиняных ногах, а в императоре гигантского колосса на глиняных ногах, всюду форма, обеды, система, обряды, стройная ходьба солдат и офицеров, чинопочитание, похвальба, а главное – строевая подготовка его гвардейских полков, любование их выправкой, экзерцициями, парадом… Меня прозвали «красным», «либералом» за то, что я с чем-то официальным не согласился и высказал свою точку зрения. А сейчас чуть ли не все либералы, кто не в окружении императора. Чуть кто самостоятельно о чем-то скажет, так сразу и войдет в эту неприютную часть общества. Стоит лишь похвалить книгу де Кюстина за ее частичную правдивость, как сразу окажешься либералом, ведь император слышать о ней не может, частенько обвиняет себя: зачем он говорил с таким негодяем. В свете никак не могут подобрать ему имя: «неблагодарный путешественник», книга де Кюстина «собрание пасквилей и клевет», «лицемерный болтун», «собака»…
   – А меня поразила в книге нелицеприятная характеристика нашего императора, – сказал Дмитрий Алексеевич. – Якобы все говорят о могуществе царского слова, дескать, оно творит чудеса, и все гордятся ими, забывая, каких жертв эти чудеса стоят. Слово царя оживляет камни, но убивает людей. За один год царь восстанавливает величайший дворец в мире, но не обращает внимания на то, что этот дворец стоил жизни нескольким тысячам несчастных рабочих. Этот француз увидел здесь бесчеловечную самовлюбленность. Полностью согласен я и с тем, что ни одного голоса из тех, что славит императора, не раздается с протестом против бесчеловечности его самовластия. Но при этом француз позволяет себе сказать, что весь русский народ от мала до велика опьянен своим рабством до потери сознания. Какая чепуха! И вот европейцы, ссылаясь на его мемуары очевидца, тоже будут утверждать с его слов, что все мы – рабы. Вот глупость так глупость…
   – Да и не только в этом глупость маркиза. А что он говорит о Пушкине, о его гибели и о его значении в России и вообще в мировой литературе. Тоже не меньшая глупость и самонадеянность постороннего человека в нашей стране, прогулявшегося в тарантасе по нашей стране.
   – Согласен с тобой полностью. Дескать, он прочитал несколько переводов его стихов, он все заимствовал у новой европейской школы, поэтому он не может назвать его национальным русским поэтом. А Лермонтова, написавшего прекрасные стихи «На смерть поэта», он даже не упомянул по имени. Да и собеседник ему попался какой-то малограмотный, видимо из высшего света…
   – Любопытно, Дмитрий, только одно – слова императора об абсолютной монархии и почему он против представительного образа правления…
   – Да, согласен с тобой… Помню дословно, что он сказал: «Это – правительство лжи, обмана, подкупа. Я скорее отступил бы до самого Китая, чем согласился бы на подобный образ правления». Согласен с императором, представительный образ правления – это правление адвокатов, это гнусный образ правления. «Подкупать голоса, покупать совесть, завлекать одних, чтобы покупать голоса других, – с презрением отверг все эти средства, столь же позорящие тех, кто подчиняется, сколь и того, кто повелевает. Я никогда более конституционным монархом не буду. Я должен был высказать то, что думаю, дабы еще раз подтвердить, что я никогда не соглашусь управлять каким-либо народом при помощи хитрости и интриг». Согласись, замечательные слова произнес император…
   – И я с этим полностью согласен, правление адвокатов России невыгодно для ее исторического развития…
   Братья посмотрели друг на друга, улыбнулись общим мыслям, но ясно было, что на этом беседа еще не закончилась. И вновь заговорил Николай Алексеевич:
   – Здесь был упомянут Пушкин и его гибель на дуэли… Прошло с тех пор несколько лет, мы все глубже понимаем слово Пушкина, его национальное значение. В последних номерах журнала «Отечественные записки» замечательный критик Виссарион Белинский написал несколько глубоких статей о Пушкине, дал его портрет, разобрал «Евгения Онегина», «Бориса Годунова», подчеркнул его значение для русской литературы, для использования новых средств русского языка, вообще обрати внимание на этот журнал…
   – Ты, кажется, забыл, что в 1839 году я опубликовал в «Отечественных записках» очерк «Суворов как полководец», написал для того же журнала «Русские полководцы XVIII столетия», но она не пошла из-за глупостей цензуры, будто бы я снизил значение некоторых полководцев, я правду о них сказал, как продиктовали документы… И вообще мне бы по-прежнему хотелось заниматься документальным писательством, но вряд ли окажется много свободного времени…