После этого разговора с начальником штаба Дмитрий Милютин уже не замахивался на перестройку всего военного образования в военно-учебных заведениях. Работы у него было и без того предостаточно.
Ростовцев – человек благородный и предприимчивый – тут же подал рапорт о пожаловании Дмитрию Милютину чина полковника, хорошо зная порядки императорского двора: раз в прошлом году Милютину дали орден, то в 1847 году ему ничего не полагается. Ростовцев нажал на все пружины, от которых зависело это присуждение, походатайствовал перед графом Чернышевым, подсказал чинам поменьше, как это можно было сделать: два года служил в Кавказском корпусе, образцовый офицер, превосходно вошел в профессорскую группу Военной академии, справляется со своими обязанностями в военно-учебных заведениях… И препоны были преодолены: к Пасхе Д.А. Милютин стал полковником.
«От всей любящей вас души поздравляю вас, мой добрый и милый Д.А.; поцелуйте за меня ручку у полковницы. Надежно вам преданный Я. Р.».
С приездом Николая Алексеевича из-за границы участились встречи с товарищами, друзьями и коллегами. Дмитрий Алексеевич старался не пропускать интересных встреч, на которые приходили совершенно разные люди, но все они дышали одним воздухом – любовью к подлинной исторической России. Часто встречались с давним другом семьи Милютиных Иваном Петровичем Арапетовым (1811–1887), с Андреем Парфеновичем Заблоцким-Десятовским (1809–1881), с графом Иваном Петровичем Толстым (1812–1873)… В этот интимный кружок друзей и приятелей, занимавших разные служебные должности в империи, – Толстой был вице-губернатором, Заблоцкий трудился статистом и экономистом, Арапетов служил в императорской канцелярии, постепенно вливались замечательные люди своего времени – Николай Иванович Надеждин (1804–1856), Константин Алексеевич Неволин (1806–1855), Василий Васильевич Григорьев (1816–1881), Павел Степанович Савельев (1814–1859), Владимир Иванович Даль (1801–1872), Валерий Валерьевич Скрипицын (1799–1874), Иван Петрович Сахаров (1807–1863), Петр Иванович Кеппен (1793–1864), Петр Григорьевич Редкий (1808–1891), Григорий Павлович Небольсин (1811–1896), Константин Степанович Веселовский (1819–1901), Яков Владимирович Ханыков (1818–1862), Николай Владимирович Ханыков (1819–1878), Виктор Степанович Порошин (1811–1868)… Здесь собирались статисты, этнографы, экономисты, писатели, географы, военные, политические деятели, чаще всего профессора Петербургского университета и чиновники Министерства внутренних дел, финансов, имперской канцелярии, но всех их беспокоило то, что называлось деспотизмом власти. Все они побывали за границей, увидели, что там происходит, и поняли, что и в России надо что-то делать, чтобы изменить существо власти. Нет, самодержавие пусть остается, это незыблемая черта русской государственности, но ведь и во Франции есть король, и в Пруссии есть король, и в Австрии есть император… Но ведь было и нечто другое, что незыблемо вошло в управление обществом. Это были умные, образованные, интеллигентные слои русского общества, которые, естественно, были знакомы с немецкой философией, изучали Фихте, Канта, Шеллинга, Гегеля, некоторые из их положений пытались приложить к развитию российского общества. Многие из них читали «Речи к немецкой нации», с которыми Фихте обращался с университетской кафедры к своим студентам, к своему народу. Немецкий философ призывал немецкий народ забыть о неудачной борьбе с Наполеоном, возвысить свой дух до полной независимости, почувствовать себя продолжателем великих национальных особенностей и сформировать уже в эти дни чувство национальной гордости и непобедимости своего духа. Крепостное право постыдно жжет души современных ученых и передовых чиновников, надо что-то делать… Постыдно перед Европой за существование рабства на Русской земле.
Среди друзей и знакомых резко выделялся профессор Московского университета Николай Иванович Надеждин, литературный критик, журналист, писатель… Он родился в семье священников Белоомутских в октябре 1804 года в Рязанской губернии, рано пристрастился к чтению, поражал своими разносторонними познаниями, в одиннадцать лет написал речь в стихах и отправился к архиерею, чем его и поразил: он был принят в уездное духовное училище, а через год поступил в семинарию. Рязанский архиепископ Феофилакт давно обратил внимание на выдающиеся способности семинариста Белоомутского и решил дать ему новую фамилию – Надеждин. Закончив Московскую духовную академию, Николай Иванович получил прекрасное образование, знал английский, французский, немецкий, еврейский, греческий, латинский языки, философию, литературу, богословие. Получив звание магистра, Надеждин переселился в Москву, стал домашним учителем богатых Самариных, начал печататься в журнале Михаила Каченовского «Вестник Европы», стихи и переводы его не обратили особого внимания, а вот первая его критическая статья «Литературные опасения на будущий год» в 1828 году произвела большое впечатление острым анализом всех литературных авторитетов от Шекспира до верноподданнических сочинений Булгарина, что вызвало повсеместный отклик на эту статью, даже Пушкин написал эпиграмму, отвечая критику. Но все это проходило как бы между прочим, как простые факты биографии талантливого человека, а вот публикация «Философического письма» Петра Чаадаева в журнале осталась неизгладимым следом в его биографии.
В «Дневнике» А.В. Никитенко подробно описан этот эпизод: «25 [октября 1836 года]. Ужасная суматоха в цензуре и в литературе. В 15-м номере «Телескопа» напечатана статья под заглавием «Философские письма». Статья написана прекрасно; автор ее [П.А.] Чаадаев. Но в ней весь наш русский быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества. Непостижимо, как цензор [А.В.] Болдырев пропустил ее.
Разумеется, в публике поднялся шум. Журнал запрещен. Болдырев, который одновременно был профессором и ректором Московского университета, отрешен от всех должностей. Теперь его вместе с [Н.И.] Надеждиным, издателем «Телескопа», везут сюда для ответа.
Я сегодня был у князя; министр крайне встревожен. Подозревают, что статья напечатана с намерением, и именно для того, чтобы журнал был запрещен и чтобы это подняло шум, подобный тому, который был вызван запрещением «Телеграфа». Думают, что это дело тайной партии. А я думаю, что это просто невольный порыв новых идей, которые таятся в умах и только выжидают удобной минуты, чтобы наделать шуму. Это уже не раз случалось, несмотря на неслыханную строгость цензуры и на преследования всякого рода. Наблюдая вещи ближе и без предубеждений, ясно видишь, куда стремится все нынешнее поколение. И надо сказать правду: власти действуют так, что стремление это все более и более усиливается и сосредоточивается в умах. Признана система угнетения, считают ее системою твердости; ошибаются. Угнетение есть угнетение, особенно когда оно является следствием гневных вспышек, а не искусно рассчитанных мер…
11 [декабря 1836 года]. Участь Надеждина решена: его сослали на житье в Усть-Сысольск, где должен существовать на сорок копеек в день. Впрочем, это последнее смягчено. Когда ему объявили о ссылке, он просил Бенкендорфа исходатайствовать ему вместо того заключение в крепость, потому что там он по крайней мере может не умереть с голоду. Бенкендорф исходатайствовал ему вместо того позволение писать и печатать сочинения под своим именем.
Говорят, что Надеждин сначала упал духом, но потом оправился и теперь довольно спокоен. Он с благодарностью отзывается о Бенкендорфе и особенно о Дубельте. Болдырева приказано отрешить от всех должностей, то есть ректора, профессора и цензора. Говорят, что наш министр вел себя очень сурово в отношении Надеждина…»
Через год Надеждина перевели в Вологду, а потом простили, он поселился в Петербурге и, по словам историков, занимался богословием, лингвистикой, этнографией, географией, фольклористикой, историей…
Конечно, собравшиеся в интимном кружке Милютиных не знали всех биографических подробностей Надеждина, но очень отчетливо знали о происхождении многогранности его таланта, знали об исключительном успехе в Московском университете, когда он читал лекции, привлекало его вдохновение, горячее слово, которым «вводил нас в таинственную даль Древнего мира и один заменял десять профессоров»… Знали также и о том, что Виссарион Белинский учился у него в университете и впервые опубликовал знаменитую свою статью «Литературные мечтания» (Молва. 1834. № 38), с которой и началась его критическая слава. Знали и о том, что Надеждин чуть ли не впервые заговорил в литературе о русской народности, не только с внешними, преимущественно одними наружными формами русского быта, сохранявшимися теперь только в низших классах общества, но русская народность составляет «совокупность всех свойств, наружных и внутренних, физических и духовных, умственных и нравственных, из которых слагается физиономия русского человека». Нет, Надеждин не рассматривал Россию как выпавшую из мировой истории, не говорил о превосходстве католичества над православием, как Чаадаев, но критика российской отсталости ничуть не уступала чаадаевской. «Что наша жизнь, что наша общественность? – не раз говорил он. – Либо глубокий неподвижный сон, либо жалкая игра китайских бездушных теней».
Чаадаева и Надеждина осудили за то же самое, что и маркиза де Кюстнера, увидевшего императора, императорский двор, Россию непредвзятыми глазами. Чаадаев и Надеждин увидели гораздо больше, глубже оценили и поняли, что у России нет будущего, если она столь же бездумно будет опираться на единовластие императора, каким бы он ни был хорошим, замечательным.
Надеждин не раз в присутствии единомышленников говорил об этнографическом изучении народности русской, говорил о том, что русские в своем своеобразии вливают в себя и азиатские, и кавказские, и греко-византийские, и латино-польские, и немецко-варяжские, и все это соединялось вместе, «при всем этом русский человек не перестал быть человеком русским…» (Записки РГО. Кн. 2. СПб., 1847) (РГО – Русское географическое общество).
Николай Иванович в молодости влюбился в юную ученицу свою, Елизавету Васильевну Сухово-Кобылину, дочь генерала, и та ответила ему взаимностью, он сделал предложение руки и сердца, но родители отвергли этот брак с «поповичем», сыном священника. Тогда Надеждин ушел из Московского университета с профессорской кафедры, вызвав изумление коллег, поступил чиновником, стал действительным статским советником, редактором «Журнала Министерства внутренних дел», незаменимым помощником министра внутренних дел Перовского, писал книги по заданиям правительства, добился полного успеха, а Елизавета Васильевна вышла замуж за графа Салиаса де Турнемира, стала писательницей, писала под псевдонимом Евгения Тур. А Надеждин так и не женился, испытав горькую любовь, остался одиноким и отрешенным.
Дмитрий Милютин, как и все члены кружка, поражался «обширной учености» Надеждина, «начитанности, широкому взгляду на вопросы научные и государственные. Можно было заслушаться его широковещательных разглагольствований по всякому предмету, какой бы ни был затронут…».
Несколько лет тому назад было создано Русское географическое общество, в которое вошли прежде всего его создатели: академики и ученые-путешественники Бэр, Мидендорф, В.Я. Струве, адмиралы Литке и барон Врангель. Был утвержден временный устав общества, покорнейше просили занять пост председателя общества великого князя Константина Николаевича, восемнадцатилетний князь согласился принять на себя эту должность. Но все знали наперед, что во главе общества станет его воспитатель Федор Петрович Литке (1797–1882), известный мореплаватель, путешественник и ученый, член-корреспондет Петербургской академии наук. Секретарем общества назначили Александра Васильевича Головнина (1821–1886), чиновника Морского министерства и сына-наследника славного русского мореплавателя и путешественника Василия Михайловича Головнина (1776–1831), оставившего богатое литературное наследие. Александр Головнин был молод, энергичен, хорошо работал с учениками своего отца Литке и Врангелем, отчетливо понимая, что в Русском географическом обществе преобладают по преимуществу немецкие фамилии.
В декабре 1846 года в общество вступили братья Милютины, желая принести пользу отечественной науке.
На первом же собрании общества в 1847 году выступил с докладом Яков Владимирович Ханыков – «человек живой, увлекающийся, одаренный блестящими способностями и страстно желавший ученой известности». При этом он еще был и лицейским товарищем Головнина.
«Мы все, конечно, считали себя солидарными с ним, хотя в сущности не познакомились даже предварительно с приготовленной Ханыковым запиской. Поднятый им вопрос относился к научной географической терминологии. Ханыков указывал на недостаточную точность терминов, употребляемых для обозначения видов и свойств местности; приводил пример множества существующих в народном языке слов для обозначения известных видов местностей, тогда как наука довольствуется каким-нибудь одним общим термином для выражения понятий весьма разнообразных. Заключением записки было предложение общества заняться предварительно сбором означенных местных терминов, употребляемых в разных частях России, как материала для установления затем более точной географической терминологии. Прочитанная Ханыковым записка была встречена враждебно присяжными немецкими учеными. В немногих замечаниях, высказанных некоторыми из них, ясно сквозил протест: как смеют соваться в дело специалистов какие-то молодые, неизвестные дилетанты! Самолюбие нашего молодого кружка было затронуто за живое. По окончании заседания, когда заседание раздробилось на известные группы, около Ханыкова стеклось множество членов, возмущенных высокомерным отношением ученых специалистов к попытке не принадлежащих к их касте членов общества служить целям его, работать на обширном поприще географии России. Горячо высказывалось негодование против этой исключительности немецких ученых, и вот образовалась против них многочисленная коалиция с целью низвергнуть их преобладание в делах общества. Война с «немцами» была решена», – вспоминал Милютин.
Спор на этом не закончился. Группа русских ученых настояла на том, чтобы была составлена «Записка о разработке географической терминологии». Собрали комиссию, куда вошли, кроме Ханыкова, Дмитрий Милютин, Константин Веселовский, Виктор Порошин. Записка была составлена, отредактирована и даже подписана Дмитрием Милютиным, но наступило лето, собрания прекратились…
«Работа затянулась, и, как обыкновенно бывает у нас, русских, после горячего, страстного приступа первый пыл скоро остыл, мало-помалу дело заглохло и потом совсем позабыто» – так завершил эту историю Милютин.
Глава 6
Ростовцев – человек благородный и предприимчивый – тут же подал рапорт о пожаловании Дмитрию Милютину чина полковника, хорошо зная порядки императорского двора: раз в прошлом году Милютину дали орден, то в 1847 году ему ничего не полагается. Ростовцев нажал на все пружины, от которых зависело это присуждение, походатайствовал перед графом Чернышевым, подсказал чинам поменьше, как это можно было сделать: два года служил в Кавказском корпусе, образцовый офицер, превосходно вошел в профессорскую группу Военной академии, справляется со своими обязанностями в военно-учебных заведениях… И препоны были преодолены: к Пасхе Д.А. Милютин стал полковником.
«От всей любящей вас души поздравляю вас, мой добрый и милый Д.А.; поцелуйте за меня ручку у полковницы. Надежно вам преданный Я. Р.».
С приездом Николая Алексеевича из-за границы участились встречи с товарищами, друзьями и коллегами. Дмитрий Алексеевич старался не пропускать интересных встреч, на которые приходили совершенно разные люди, но все они дышали одним воздухом – любовью к подлинной исторической России. Часто встречались с давним другом семьи Милютиных Иваном Петровичем Арапетовым (1811–1887), с Андреем Парфеновичем Заблоцким-Десятовским (1809–1881), с графом Иваном Петровичем Толстым (1812–1873)… В этот интимный кружок друзей и приятелей, занимавших разные служебные должности в империи, – Толстой был вице-губернатором, Заблоцкий трудился статистом и экономистом, Арапетов служил в императорской канцелярии, постепенно вливались замечательные люди своего времени – Николай Иванович Надеждин (1804–1856), Константин Алексеевич Неволин (1806–1855), Василий Васильевич Григорьев (1816–1881), Павел Степанович Савельев (1814–1859), Владимир Иванович Даль (1801–1872), Валерий Валерьевич Скрипицын (1799–1874), Иван Петрович Сахаров (1807–1863), Петр Иванович Кеппен (1793–1864), Петр Григорьевич Редкий (1808–1891), Григорий Павлович Небольсин (1811–1896), Константин Степанович Веселовский (1819–1901), Яков Владимирович Ханыков (1818–1862), Николай Владимирович Ханыков (1819–1878), Виктор Степанович Порошин (1811–1868)… Здесь собирались статисты, этнографы, экономисты, писатели, географы, военные, политические деятели, чаще всего профессора Петербургского университета и чиновники Министерства внутренних дел, финансов, имперской канцелярии, но всех их беспокоило то, что называлось деспотизмом власти. Все они побывали за границей, увидели, что там происходит, и поняли, что и в России надо что-то делать, чтобы изменить существо власти. Нет, самодержавие пусть остается, это незыблемая черта русской государственности, но ведь и во Франции есть король, и в Пруссии есть король, и в Австрии есть император… Но ведь было и нечто другое, что незыблемо вошло в управление обществом. Это были умные, образованные, интеллигентные слои русского общества, которые, естественно, были знакомы с немецкой философией, изучали Фихте, Канта, Шеллинга, Гегеля, некоторые из их положений пытались приложить к развитию российского общества. Многие из них читали «Речи к немецкой нации», с которыми Фихте обращался с университетской кафедры к своим студентам, к своему народу. Немецкий философ призывал немецкий народ забыть о неудачной борьбе с Наполеоном, возвысить свой дух до полной независимости, почувствовать себя продолжателем великих национальных особенностей и сформировать уже в эти дни чувство национальной гордости и непобедимости своего духа. Крепостное право постыдно жжет души современных ученых и передовых чиновников, надо что-то делать… Постыдно перед Европой за существование рабства на Русской земле.
Среди друзей и знакомых резко выделялся профессор Московского университета Николай Иванович Надеждин, литературный критик, журналист, писатель… Он родился в семье священников Белоомутских в октябре 1804 года в Рязанской губернии, рано пристрастился к чтению, поражал своими разносторонними познаниями, в одиннадцать лет написал речь в стихах и отправился к архиерею, чем его и поразил: он был принят в уездное духовное училище, а через год поступил в семинарию. Рязанский архиепископ Феофилакт давно обратил внимание на выдающиеся способности семинариста Белоомутского и решил дать ему новую фамилию – Надеждин. Закончив Московскую духовную академию, Николай Иванович получил прекрасное образование, знал английский, французский, немецкий, еврейский, греческий, латинский языки, философию, литературу, богословие. Получив звание магистра, Надеждин переселился в Москву, стал домашним учителем богатых Самариных, начал печататься в журнале Михаила Каченовского «Вестник Европы», стихи и переводы его не обратили особого внимания, а вот первая его критическая статья «Литературные опасения на будущий год» в 1828 году произвела большое впечатление острым анализом всех литературных авторитетов от Шекспира до верноподданнических сочинений Булгарина, что вызвало повсеместный отклик на эту статью, даже Пушкин написал эпиграмму, отвечая критику. Но все это проходило как бы между прочим, как простые факты биографии талантливого человека, а вот публикация «Философического письма» Петра Чаадаева в журнале осталась неизгладимым следом в его биографии.
В «Дневнике» А.В. Никитенко подробно описан этот эпизод: «25 [октября 1836 года]. Ужасная суматоха в цензуре и в литературе. В 15-м номере «Телескопа» напечатана статья под заглавием «Философские письма». Статья написана прекрасно; автор ее [П.А.] Чаадаев. Но в ней весь наш русский быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества. Непостижимо, как цензор [А.В.] Болдырев пропустил ее.
Разумеется, в публике поднялся шум. Журнал запрещен. Болдырев, который одновременно был профессором и ректором Московского университета, отрешен от всех должностей. Теперь его вместе с [Н.И.] Надеждиным, издателем «Телескопа», везут сюда для ответа.
Я сегодня был у князя; министр крайне встревожен. Подозревают, что статья напечатана с намерением, и именно для того, чтобы журнал был запрещен и чтобы это подняло шум, подобный тому, который был вызван запрещением «Телеграфа». Думают, что это дело тайной партии. А я думаю, что это просто невольный порыв новых идей, которые таятся в умах и только выжидают удобной минуты, чтобы наделать шуму. Это уже не раз случалось, несмотря на неслыханную строгость цензуры и на преследования всякого рода. Наблюдая вещи ближе и без предубеждений, ясно видишь, куда стремится все нынешнее поколение. И надо сказать правду: власти действуют так, что стремление это все более и более усиливается и сосредоточивается в умах. Признана система угнетения, считают ее системою твердости; ошибаются. Угнетение есть угнетение, особенно когда оно является следствием гневных вспышек, а не искусно рассчитанных мер…
11 [декабря 1836 года]. Участь Надеждина решена: его сослали на житье в Усть-Сысольск, где должен существовать на сорок копеек в день. Впрочем, это последнее смягчено. Когда ему объявили о ссылке, он просил Бенкендорфа исходатайствовать ему вместо того заключение в крепость, потому что там он по крайней мере может не умереть с голоду. Бенкендорф исходатайствовал ему вместо того позволение писать и печатать сочинения под своим именем.
Говорят, что Надеждин сначала упал духом, но потом оправился и теперь довольно спокоен. Он с благодарностью отзывается о Бенкендорфе и особенно о Дубельте. Болдырева приказано отрешить от всех должностей, то есть ректора, профессора и цензора. Говорят, что наш министр вел себя очень сурово в отношении Надеждина…»
Через год Надеждина перевели в Вологду, а потом простили, он поселился в Петербурге и, по словам историков, занимался богословием, лингвистикой, этнографией, географией, фольклористикой, историей…
Конечно, собравшиеся в интимном кружке Милютиных не знали всех биографических подробностей Надеждина, но очень отчетливо знали о происхождении многогранности его таланта, знали об исключительном успехе в Московском университете, когда он читал лекции, привлекало его вдохновение, горячее слово, которым «вводил нас в таинственную даль Древнего мира и один заменял десять профессоров»… Знали также и о том, что Виссарион Белинский учился у него в университете и впервые опубликовал знаменитую свою статью «Литературные мечтания» (Молва. 1834. № 38), с которой и началась его критическая слава. Знали и о том, что Надеждин чуть ли не впервые заговорил в литературе о русской народности, не только с внешними, преимущественно одними наружными формами русского быта, сохранявшимися теперь только в низших классах общества, но русская народность составляет «совокупность всех свойств, наружных и внутренних, физических и духовных, умственных и нравственных, из которых слагается физиономия русского человека». Нет, Надеждин не рассматривал Россию как выпавшую из мировой истории, не говорил о превосходстве католичества над православием, как Чаадаев, но критика российской отсталости ничуть не уступала чаадаевской. «Что наша жизнь, что наша общественность? – не раз говорил он. – Либо глубокий неподвижный сон, либо жалкая игра китайских бездушных теней».
Чаадаева и Надеждина осудили за то же самое, что и маркиза де Кюстнера, увидевшего императора, императорский двор, Россию непредвзятыми глазами. Чаадаев и Надеждин увидели гораздо больше, глубже оценили и поняли, что у России нет будущего, если она столь же бездумно будет опираться на единовластие императора, каким бы он ни был хорошим, замечательным.
Надеждин не раз в присутствии единомышленников говорил об этнографическом изучении народности русской, говорил о том, что русские в своем своеобразии вливают в себя и азиатские, и кавказские, и греко-византийские, и латино-польские, и немецко-варяжские, и все это соединялось вместе, «при всем этом русский человек не перестал быть человеком русским…» (Записки РГО. Кн. 2. СПб., 1847) (РГО – Русское географическое общество).
Николай Иванович в молодости влюбился в юную ученицу свою, Елизавету Васильевну Сухово-Кобылину, дочь генерала, и та ответила ему взаимностью, он сделал предложение руки и сердца, но родители отвергли этот брак с «поповичем», сыном священника. Тогда Надеждин ушел из Московского университета с профессорской кафедры, вызвав изумление коллег, поступил чиновником, стал действительным статским советником, редактором «Журнала Министерства внутренних дел», незаменимым помощником министра внутренних дел Перовского, писал книги по заданиям правительства, добился полного успеха, а Елизавета Васильевна вышла замуж за графа Салиаса де Турнемира, стала писательницей, писала под псевдонимом Евгения Тур. А Надеждин так и не женился, испытав горькую любовь, остался одиноким и отрешенным.
Дмитрий Милютин, как и все члены кружка, поражался «обширной учености» Надеждина, «начитанности, широкому взгляду на вопросы научные и государственные. Можно было заслушаться его широковещательных разглагольствований по всякому предмету, какой бы ни был затронут…».
Несколько лет тому назад было создано Русское географическое общество, в которое вошли прежде всего его создатели: академики и ученые-путешественники Бэр, Мидендорф, В.Я. Струве, адмиралы Литке и барон Врангель. Был утвержден временный устав общества, покорнейше просили занять пост председателя общества великого князя Константина Николаевича, восемнадцатилетний князь согласился принять на себя эту должность. Но все знали наперед, что во главе общества станет его воспитатель Федор Петрович Литке (1797–1882), известный мореплаватель, путешественник и ученый, член-корреспондет Петербургской академии наук. Секретарем общества назначили Александра Васильевича Головнина (1821–1886), чиновника Морского министерства и сына-наследника славного русского мореплавателя и путешественника Василия Михайловича Головнина (1776–1831), оставившего богатое литературное наследие. Александр Головнин был молод, энергичен, хорошо работал с учениками своего отца Литке и Врангелем, отчетливо понимая, что в Русском географическом обществе преобладают по преимуществу немецкие фамилии.
В декабре 1846 года в общество вступили братья Милютины, желая принести пользу отечественной науке.
На первом же собрании общества в 1847 году выступил с докладом Яков Владимирович Ханыков – «человек живой, увлекающийся, одаренный блестящими способностями и страстно желавший ученой известности». При этом он еще был и лицейским товарищем Головнина.
«Мы все, конечно, считали себя солидарными с ним, хотя в сущности не познакомились даже предварительно с приготовленной Ханыковым запиской. Поднятый им вопрос относился к научной географической терминологии. Ханыков указывал на недостаточную точность терминов, употребляемых для обозначения видов и свойств местности; приводил пример множества существующих в народном языке слов для обозначения известных видов местностей, тогда как наука довольствуется каким-нибудь одним общим термином для выражения понятий весьма разнообразных. Заключением записки было предложение общества заняться предварительно сбором означенных местных терминов, употребляемых в разных частях России, как материала для установления затем более точной географической терминологии. Прочитанная Ханыковым записка была встречена враждебно присяжными немецкими учеными. В немногих замечаниях, высказанных некоторыми из них, ясно сквозил протест: как смеют соваться в дело специалистов какие-то молодые, неизвестные дилетанты! Самолюбие нашего молодого кружка было затронуто за живое. По окончании заседания, когда заседание раздробилось на известные группы, около Ханыкова стеклось множество членов, возмущенных высокомерным отношением ученых специалистов к попытке не принадлежащих к их касте членов общества служить целям его, работать на обширном поприще географии России. Горячо высказывалось негодование против этой исключительности немецких ученых, и вот образовалась против них многочисленная коалиция с целью низвергнуть их преобладание в делах общества. Война с «немцами» была решена», – вспоминал Милютин.
Спор на этом не закончился. Группа русских ученых настояла на том, чтобы была составлена «Записка о разработке географической терминологии». Собрали комиссию, куда вошли, кроме Ханыкова, Дмитрий Милютин, Константин Веселовский, Виктор Порошин. Записка была составлена, отредактирована и даже подписана Дмитрием Милютиным, но наступило лето, собрания прекратились…
«Работа затянулась, и, как обыкновенно бывает у нас, русских, после горячего, страстного приступа первый пыл скоро остыл, мало-помалу дело заглохло и потом совсем позабыто» – так завершил эту историю Милютин.
Глава 6
ЗАПАДНИКИ И СЛАВЯНОФИЛЫ
Дмитрий Милютин все глубже погружался в жизнь Петербурга. При этом военные дела шли своим чередом, он обновил курс лекций, следил за новинками в области вооружений в западных странах, особенно во Франции, Пруссии и Великобритании, читал корреспонденции военных журналистов, на которые в министерстве мало обращали внимание, но профессор Милютин их приобщал к своим лекциям.
Его захватил журнал «Отечественные записки», где он напечатал свои первые статьи-очерки… Сколько новых имен появилось в журнале за эти годы… Белинский, Герцен, Гончаров… А первые номера журнала «Современник» в новой редакции под руководством известного литературного деятеля профессора Александра Васильевича Никитенко, бывшего крепостного, выкупленного из крепости аристократами-благодетелями? Что-то прочитано, что-то пересказано друзьями и коллегами, что-то возникло как дружеский обмен мнениями в интимном кружке, но все это наслаивалось одно на другое, давая общую картину общественной, идеологической, литературной жизни. А цензура по-прежнему властвует над всеми журналами, книгами, сборниками. Недавно Милютину рассказали о некоторых стихотворениях в «Северной пчеле», опубликованных графиней Ростопчиной, особенно поразила собеседника баллада «Насильный брак», о совместной жизни героини баллады с мужем, который якобы насильно овладел ею, поэтому она ничего не видит плохого в том, что не любит его, изменяет ему. Сначала удивлялись графине, что она столь откровенно поведала о своей интимной жизни. Но оказалось все просто: нелюбимый муж Барон – это Россия, а оскорбленная жена – это Польша. И смысл совершенно ясен для читающих: Барон упрекает свою жену: «Ее я призрел сиротою, И разоренной взял ее, И дал державною рукою Ей покровительство мое…» Николай Первый также понял смысл баллады и приказал своему генерал-адъютанту и шефу жандармов графу Алексею Федоровичу Орлову (1788–1861) серьезно наказать Булгарина за публикацию этой баллады. Граф Орлов понял свою миссию слишком прямолинейно: взял Булгарина за ухо и поставил у печки на колени и продержал его так больше часа (Русская старина. 1886. № 10. С. 79–80). Император одобрил эту форму наказания, а графине Ростопчиной «с гневом» отказал в приеме во дворце.
Привлек внимание Александр Иванович Герцен (1812–1870), который одну за другой печатал в «Отечественных записках» статьи под названием «Дилетантизм в науке», первая из них – «О дилетантизме вообще», затем – «Дилетанты-романтики», «Дилетантизм и цех ученых», «Буддизм в науке»…
Дмитрию Милютину понравились слова Герцена, в которых он формулирует свою главную задачу: «Мы живем на рубеже двух миров – оттого особая тягость, затруднительность жизни для мыслящих людей. Старые убеждения, все прошедшее миросозерцание потрясены – но они дороги сердцу. Новые убеждения, многообъемлющие и великие, не успели еще принести плода; первые листья, почки пророчат могучие цветы, но этих цветов нет, и они чужды сердцу. Множество людей осталось без прошедших убеждений и без настоящих».
А «Письма об изучении природы»? Также любопытны и вполне применимы к военной науке… Да, Гегель правильно говорил, что все действительное разумно, но жизнь идет вперед, что-то отмирает, а что-то новое нарождается, сменяя старое, некоторые ученые «не могут привыкнуть к вечному движению истины, не могут раз навсегда признать, что всякое положение отрицается в пользу высшего и что только в преемственной последовательности этих положений… живая истина, что это ее змеиные шкуры, из которых она выходит свободнее и свободнее». Человек призван не только размышлять, но и действовать, «человек не может отказаться от участия в человеческом деянии, совершающемся около него; он должен действовать в своем месте, в своем времени – в этом его всемирное призвание…».
А то, что лекции по истории профессора Грановского привлекли чуть ли не всю Москву, уж не говоря о студентах Московского университета, – разве это маловажный факт в развитии общественной жизни? Публичные лекции Грановского начались в конце 1843 года, вроде бы курс посвящен истории Средних веков, но по ходу лекций Грановский то и дело возвращался к русской истории, мало того что она была совсем не похожа на европейскую, но она решительно не укладывалась в историческую схему, особенно нынешний порядок. Лекции Грановского оказались настолько популярными, что в университет приезжали светские дамы, иной раз и с рукоделием, иной раз и на свидание, около университета в эти дни собирались экипажи, старинные экипажи и ландо. Почему бы светским дамам не посудачить и на лекциях, и после их окончания? Интереснейшее занятие… Но интересовались, естественно, не только светские дамы… Герцен был покорен лекциями Грановского, писал не только в дневнике и письмах, что лекции имеют успех необычайный и что они превзошли все его ожидания, но тут же написал статью «Публичные чтения г. Грановского» в «Московских ведомостях», в которой передал свое очарование лекциями и отвагой и смелостью лектора, который читал чрезвычайно серьезно, смело и поэтично, его отвага мощно потрясала слушателей, «будила их». «Успех необычайный», «лекции его делают фурор» – к этим словам могли присоединиться только такие люди, как Петр Чаадаев, отметивший, что эти лекции «имеют историческое значение». Но попытка Герцена опубликовать вторую статью о лекциях Грановского в «Московских ведомостях» не увенчалась успехом – ее не напечатали. Профессор русской словесности Степан Петрович Шевырев (1806–1864), ставший в 1847 году академиком, усмотрел в лекциях Грановского некую крамолу и напечатал отзыв о лекциях Грановского в журнале «Москвитянин» (1843. № 12), в которой обвинил Грановского за то, что он пожертвовал всеми славными именами России ради торжества немецкого ученого Гегеля, от которого отказались многие его ученики, поклонявшиеся его философскому учению. Того же мнения придерживался и профессор Московского университета Михаил Петрович Погодин (1800–1875), издатель журнала «Москвитянин», иной раз позволяя в своем журнале печатать материалы своих оппонентов, как и было с Герценом, восторженно отозвавшимся о Грановском. Погодин и Шевырев решили осенью 1844 года прочитать цикл публичных лекций, в которых они попытаются опровергнуть столь лестно принятые лекции Грановского.
На Западе крепостное право было отменено, говорил Грановский, Запад пошел иным путем, который продиктовали ему реформы Французской революции. России тоже предстоят такие же реформы… Эти и другие намеки в лекциях вызывали опасения, что лекции могут запретить. Но лекции закончились триумфально. «Грановский прямо касался самых волнующих душу вопросов и нигде не явился трибуном, демагогом, – писал Герцен в дневнике, – а везде светлым и чистым представителем всего гуманного… Когда он в заключение начал говорить о славянском мире, какой-то трепет пробежал по аудитории, слезы были на глазах, и лица у всех облагородились. Наконец он встал и начал благодарить слушателей – просто, светлыми, прекрасными словами… Безумный, буйный восторг увлек аудиторию, – крики, рукоплескания, шум, слезы, какой-то торжественный беспорядок, несколько шапок было брошено на воздух. Дамы бросились к доценту, жали его руку, я вышел из аудитории в лихорадке».
Здесь я привожу подлинные слова Герцена, которых, естественно, не знал Дмитрий Милютин, но шум вокруг этого исторического события, разговоры постоянно возникали в интимном кружке Милютиных. И это неудивительно… Повзрослевший Владимир Милютин начал сотрудничать с журналом «Современник», в кругу близких друзей стал бывать Иван Иванович Панаев, который был в курсе всех событий, старых и новых. Отсюда и постоянные разговоры о разных событиях в общественной жизни.
А обед в честь Грановского, которого студенты донесли на руках до экипажа? Обед, задуманный как примирительный между западниками и славянофилами, – разве это не интересный факт?
…На минутку отвлечемся от хроники сиюминутных событий и погрузимся в историю возникновения западников и славянофилов и распри между ними.
Конфликт между западниками и славянофилами был естественным порождением победы над Францией в 1812–1814 годах и реакцией русского передового общества на события, начавшиеся 14 декабря 1825 года, – следствие, суд и казнь декабристов.
Алексей Степанович Хомяков (1804–1860), поэт и публицист, помнил еще то время, когда он на собраниях у Мухановых спорил с Рылеевым и Оболенским и выступал против военного переворота с привлечением войска, ибо военный переворот «сам по себе безнравствен», приведет «к тиранству вооруженного меньшинства», а когда началось следствие и суд над декабристами, высказал порицание восстанию на Сенатской площади.
Александр Иванович Кошелев (1806–1883), публицист и общественный деятель, тоже застал заговорщиков перед восстанием, тоже полемизировал с Рылеевым, Оболенским, Пущиным, тоже говорил о «перемене в образе правления», ему казалось, что пришла та пора, когда началась Французская революция, им оставалось только ждать новых Мининых и Пожарских. Но позорной смерти декабристов никто не ждал: «Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели нами, – нет возможности: словно каждый лишался своего отца или брата», – вспоминал эти годы Кошелев (Кошелев А.И. Записки. Берлин. 1884. С.18).
Уже в те годы у передовой образованной молодежи возник протест против самодержавной власти, но о революционном пути, как во Франции, никто из них и не помышлял. Крепостное право крестьян тяготило всех. Но как от этого сложившегося исторического состояния уйти – никто не знал.
Иван Васильевич Киреевский (1806–1856), философ, критик, публицист, и Петр Васильевич Киреевский (1808–1856), фольклорист, археограф, публицист, получили широкое образование в Европе: Иван слушал лекции Гегеля в Берлине, по приглашению философа был у него дома, был знаком с Шеллингом и Океном, Петр учился в Мюнхене, братья были увлечены немецкой философией, но думали о реформах в России, которая явно отставала от Европы по многим формам общественной жизни. Но не только немецкая философия привлекала будущих славянофилов. Широкий круг вопросов привлекал их воображение. Кошелев в Берлинском университете, как утверждают историки и биографы, слушал лекции Фридриха Шлейермахера (1768–1834), философа и протестантского богослова, который определял религию «как внутреннее переживание, чувство «зависимости» от бесконечного», превосходного знатока греческой древней культуры, переводчика Платона; слушал лекции историка и юриста Фридриха Савиньи (1779–1861), который утверждал, что право – «органический продукт развития «народного духа»; в Веймаре познакомился и беседовал с Гете (1749–1832); в Женеве слушал лекции Росси, в Париже общался с историками Франсуа Гизо (1787–1874) и Адольфом Тьером (1797–1877), автором книги «История Французской революции»; в Англии познакомился с Генри Пальмерстоном (1784–1865), известным государственным деятелем. В то же время учились на Западе Грановский, Боткин, Анненков, стоявшие на платформе западной культуры…
Его захватил журнал «Отечественные записки», где он напечатал свои первые статьи-очерки… Сколько новых имен появилось в журнале за эти годы… Белинский, Герцен, Гончаров… А первые номера журнала «Современник» в новой редакции под руководством известного литературного деятеля профессора Александра Васильевича Никитенко, бывшего крепостного, выкупленного из крепости аристократами-благодетелями? Что-то прочитано, что-то пересказано друзьями и коллегами, что-то возникло как дружеский обмен мнениями в интимном кружке, но все это наслаивалось одно на другое, давая общую картину общественной, идеологической, литературной жизни. А цензура по-прежнему властвует над всеми журналами, книгами, сборниками. Недавно Милютину рассказали о некоторых стихотворениях в «Северной пчеле», опубликованных графиней Ростопчиной, особенно поразила собеседника баллада «Насильный брак», о совместной жизни героини баллады с мужем, который якобы насильно овладел ею, поэтому она ничего не видит плохого в том, что не любит его, изменяет ему. Сначала удивлялись графине, что она столь откровенно поведала о своей интимной жизни. Но оказалось все просто: нелюбимый муж Барон – это Россия, а оскорбленная жена – это Польша. И смысл совершенно ясен для читающих: Барон упрекает свою жену: «Ее я призрел сиротою, И разоренной взял ее, И дал державною рукою Ей покровительство мое…» Николай Первый также понял смысл баллады и приказал своему генерал-адъютанту и шефу жандармов графу Алексею Федоровичу Орлову (1788–1861) серьезно наказать Булгарина за публикацию этой баллады. Граф Орлов понял свою миссию слишком прямолинейно: взял Булгарина за ухо и поставил у печки на колени и продержал его так больше часа (Русская старина. 1886. № 10. С. 79–80). Император одобрил эту форму наказания, а графине Ростопчиной «с гневом» отказал в приеме во дворце.
Привлек внимание Александр Иванович Герцен (1812–1870), который одну за другой печатал в «Отечественных записках» статьи под названием «Дилетантизм в науке», первая из них – «О дилетантизме вообще», затем – «Дилетанты-романтики», «Дилетантизм и цех ученых», «Буддизм в науке»…
Дмитрию Милютину понравились слова Герцена, в которых он формулирует свою главную задачу: «Мы живем на рубеже двух миров – оттого особая тягость, затруднительность жизни для мыслящих людей. Старые убеждения, все прошедшее миросозерцание потрясены – но они дороги сердцу. Новые убеждения, многообъемлющие и великие, не успели еще принести плода; первые листья, почки пророчат могучие цветы, но этих цветов нет, и они чужды сердцу. Множество людей осталось без прошедших убеждений и без настоящих».
А «Письма об изучении природы»? Также любопытны и вполне применимы к военной науке… Да, Гегель правильно говорил, что все действительное разумно, но жизнь идет вперед, что-то отмирает, а что-то новое нарождается, сменяя старое, некоторые ученые «не могут привыкнуть к вечному движению истины, не могут раз навсегда признать, что всякое положение отрицается в пользу высшего и что только в преемственной последовательности этих положений… живая истина, что это ее змеиные шкуры, из которых она выходит свободнее и свободнее». Человек призван не только размышлять, но и действовать, «человек не может отказаться от участия в человеческом деянии, совершающемся около него; он должен действовать в своем месте, в своем времени – в этом его всемирное призвание…».
А то, что лекции по истории профессора Грановского привлекли чуть ли не всю Москву, уж не говоря о студентах Московского университета, – разве это маловажный факт в развитии общественной жизни? Публичные лекции Грановского начались в конце 1843 года, вроде бы курс посвящен истории Средних веков, но по ходу лекций Грановский то и дело возвращался к русской истории, мало того что она была совсем не похожа на европейскую, но она решительно не укладывалась в историческую схему, особенно нынешний порядок. Лекции Грановского оказались настолько популярными, что в университет приезжали светские дамы, иной раз и с рукоделием, иной раз и на свидание, около университета в эти дни собирались экипажи, старинные экипажи и ландо. Почему бы светским дамам не посудачить и на лекциях, и после их окончания? Интереснейшее занятие… Но интересовались, естественно, не только светские дамы… Герцен был покорен лекциями Грановского, писал не только в дневнике и письмах, что лекции имеют успех необычайный и что они превзошли все его ожидания, но тут же написал статью «Публичные чтения г. Грановского» в «Московских ведомостях», в которой передал свое очарование лекциями и отвагой и смелостью лектора, который читал чрезвычайно серьезно, смело и поэтично, его отвага мощно потрясала слушателей, «будила их». «Успех необычайный», «лекции его делают фурор» – к этим словам могли присоединиться только такие люди, как Петр Чаадаев, отметивший, что эти лекции «имеют историческое значение». Но попытка Герцена опубликовать вторую статью о лекциях Грановского в «Московских ведомостях» не увенчалась успехом – ее не напечатали. Профессор русской словесности Степан Петрович Шевырев (1806–1864), ставший в 1847 году академиком, усмотрел в лекциях Грановского некую крамолу и напечатал отзыв о лекциях Грановского в журнале «Москвитянин» (1843. № 12), в которой обвинил Грановского за то, что он пожертвовал всеми славными именами России ради торжества немецкого ученого Гегеля, от которого отказались многие его ученики, поклонявшиеся его философскому учению. Того же мнения придерживался и профессор Московского университета Михаил Петрович Погодин (1800–1875), издатель журнала «Москвитянин», иной раз позволяя в своем журнале печатать материалы своих оппонентов, как и было с Герценом, восторженно отозвавшимся о Грановском. Погодин и Шевырев решили осенью 1844 года прочитать цикл публичных лекций, в которых они попытаются опровергнуть столь лестно принятые лекции Грановского.
На Западе крепостное право было отменено, говорил Грановский, Запад пошел иным путем, который продиктовали ему реформы Французской революции. России тоже предстоят такие же реформы… Эти и другие намеки в лекциях вызывали опасения, что лекции могут запретить. Но лекции закончились триумфально. «Грановский прямо касался самых волнующих душу вопросов и нигде не явился трибуном, демагогом, – писал Герцен в дневнике, – а везде светлым и чистым представителем всего гуманного… Когда он в заключение начал говорить о славянском мире, какой-то трепет пробежал по аудитории, слезы были на глазах, и лица у всех облагородились. Наконец он встал и начал благодарить слушателей – просто, светлыми, прекрасными словами… Безумный, буйный восторг увлек аудиторию, – крики, рукоплескания, шум, слезы, какой-то торжественный беспорядок, несколько шапок было брошено на воздух. Дамы бросились к доценту, жали его руку, я вышел из аудитории в лихорадке».
Здесь я привожу подлинные слова Герцена, которых, естественно, не знал Дмитрий Милютин, но шум вокруг этого исторического события, разговоры постоянно возникали в интимном кружке Милютиных. И это неудивительно… Повзрослевший Владимир Милютин начал сотрудничать с журналом «Современник», в кругу близких друзей стал бывать Иван Иванович Панаев, который был в курсе всех событий, старых и новых. Отсюда и постоянные разговоры о разных событиях в общественной жизни.
А обед в честь Грановского, которого студенты донесли на руках до экипажа? Обед, задуманный как примирительный между западниками и славянофилами, – разве это не интересный факт?
…На минутку отвлечемся от хроники сиюминутных событий и погрузимся в историю возникновения западников и славянофилов и распри между ними.
Конфликт между западниками и славянофилами был естественным порождением победы над Францией в 1812–1814 годах и реакцией русского передового общества на события, начавшиеся 14 декабря 1825 года, – следствие, суд и казнь декабристов.
Алексей Степанович Хомяков (1804–1860), поэт и публицист, помнил еще то время, когда он на собраниях у Мухановых спорил с Рылеевым и Оболенским и выступал против военного переворота с привлечением войска, ибо военный переворот «сам по себе безнравствен», приведет «к тиранству вооруженного меньшинства», а когда началось следствие и суд над декабристами, высказал порицание восстанию на Сенатской площади.
Александр Иванович Кошелев (1806–1883), публицист и общественный деятель, тоже застал заговорщиков перед восстанием, тоже полемизировал с Рылеевым, Оболенским, Пущиным, тоже говорил о «перемене в образе правления», ему казалось, что пришла та пора, когда началась Французская революция, им оставалось только ждать новых Мининых и Пожарских. Но позорной смерти декабристов никто не ждал: «Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели нами, – нет возможности: словно каждый лишался своего отца или брата», – вспоминал эти годы Кошелев (Кошелев А.И. Записки. Берлин. 1884. С.18).
Уже в те годы у передовой образованной молодежи возник протест против самодержавной власти, но о революционном пути, как во Франции, никто из них и не помышлял. Крепостное право крестьян тяготило всех. Но как от этого сложившегося исторического состояния уйти – никто не знал.
Иван Васильевич Киреевский (1806–1856), философ, критик, публицист, и Петр Васильевич Киреевский (1808–1856), фольклорист, археограф, публицист, получили широкое образование в Европе: Иван слушал лекции Гегеля в Берлине, по приглашению философа был у него дома, был знаком с Шеллингом и Океном, Петр учился в Мюнхене, братья были увлечены немецкой философией, но думали о реформах в России, которая явно отставала от Европы по многим формам общественной жизни. Но не только немецкая философия привлекала будущих славянофилов. Широкий круг вопросов привлекал их воображение. Кошелев в Берлинском университете, как утверждают историки и биографы, слушал лекции Фридриха Шлейермахера (1768–1834), философа и протестантского богослова, который определял религию «как внутреннее переживание, чувство «зависимости» от бесконечного», превосходного знатока греческой древней культуры, переводчика Платона; слушал лекции историка и юриста Фридриха Савиньи (1779–1861), который утверждал, что право – «органический продукт развития «народного духа»; в Веймаре познакомился и беседовал с Гете (1749–1832); в Женеве слушал лекции Росси, в Париже общался с историками Франсуа Гизо (1787–1874) и Адольфом Тьером (1797–1877), автором книги «История Французской революции»; в Англии познакомился с Генри Пальмерстоном (1784–1865), известным государственным деятелем. В то же время учились на Западе Грановский, Боткин, Анненков, стоявшие на платформе западной культуры…