Колеса вязли в песке.
   Здесь до войны ходила, когда ее не чинили, полуторка с газогенераторными колонками по бортам. Останавливалась то и дело. Шофер закладывал березовые чурки, закрывал герметичные дверки в колонках и курил, ждал, когда газу наберется вдоволь. Но чаще останавливались из-за того, что не пускал песок. Все слезали толкать. Весело ездили!
   Лейтенант, лежа, напевал въевшееся танго – «Счастье свое я нашел в нашей встрече с тобой»… Он чувствовал, как с каждым уходящим назад столбом из офицера-фронтовика превращается в Ваньку Капелюха, который исходил все эти дороги и леса; его здесь знали все, и он всех знал.
   Перед войной он жил на два дома. Одним домом был городской интернат, а вторым, родным, Глухары, где жила бабка и где он рос до пятого класса. Каждый раз, на зимние или летние каникулы, он мчался сюда, будто выпущенный из рогатки. И теперь чудилось, что он едет из школы.
   Лошадь остановилась. В песок ударила струя. Дедок посвистывал, как это делают сельские ездовые, чтобы лошадь полностью опорожнилась.
   – Ты ее пивом, что ли, напоил?
   – Проявление организму, – ответил дедок.
   Тронулись. Ехали все медленней: песок, в начале пути прибитый колесами, стал совсем рыхлым.
   – Слушай, батя, а бегать она умеет? – Иван привстал.
   – В Первой Конной, може, бегала. Так и Буденный уже не бегае, – старик зевнул. – А шо, девка годка три ждала, а часок не подождет?
   Проплыл столб с разбитыми изоляторами. Провода свисали к земле, а дальше их вовсе не было.
   – Э, а где связь? Я же телеграммы посылал.
   – Послать можно, – сказал дедок. – Чего ж не послать, если желательно?
   Съехали к реке. Посреди воды стояла полуторка с газогенераторными колонками. Колонки темнели отверстиями от пуль.
   – Ну слава богу, – сказал ездовой. – Дотепали! Полуторка! Эта, газо… е… як ее, енераторна.
   – Что, с довойны тут стоит?
   – Та не. После немца трошки ходила: подремонтовали, и ходила.
   – А кто ж ее подбил посреди реки?
   – Не я. Слезай, брод, тут тебе по то самое, не выше.
   – Чего, дальше не повезешь?
   – Не… Довго тащились… А дале лес сильно густой. Пеши-то лучше. Ноги молодые, за три часы дотопаешь.
   – Сразу не мог сказать?
   – Во, Глухарский горб, – старик махнул кнутом в сторону холма, подрезанного рекой, на другом берегу. – От него туды вроде Беларусь, туды Вкраина, туды Россия. А може, наоборот. В общем, СэСэР. Тут народ неведомо чей. Язык у их перемешанный, як пойло для коровы.
   – Старый ты хрен, я и сам знаю, где тут перемешано, – сказал Иван.
   Он аккуратно сложил одежду и спрятал в сидор. Звякнули медали.
   – Ты иди без этого… геройства, – указал на грудь старик. – Блестит и дзвенит на весь лес.
   – Может, и без штанов прикажешь идти?
   Дедок дал лошади попить и развернул телегу. Оглянулся: Иван переходил реку, держа сидор и сапоги над головой.
   – Эй! – крикнул дедок. – По Болотной стежке, по короткой, не ходи!
   Лейтенант то ли не слышал, то ли не хотел отвечать. Ездовой подождал.
   – Поперся по стежке, – буркнул он. – С фронту хлопец, глупый!
   …Иван медленно брел, рассекая воду и борясь с течением. Взглянул на полуторку, на пробитую пулями колонку. Из отверстий в спинках сиденья торчал ватин. Вода играла полусорванными дверцами, лишенными стекол. Борта разнесло в щепки. Такой плотный, густой огонь могли вести только из немецкого скорострельного «МГ». Видно, память дедка подводила, путал события: полуторку бросили здесь во время боев.

14

   Лес, вначале светлый, становился мрачным и сырым. Он густо пророс подлеском. Тропа, которую называли кто Болотной, кто Охотничьей, была едва видна, похоже, по ней мало ходили. Но она позволяла выиграть целых полчаса.
   Лес изменился не настолько, чтобы не узнавать знакомые деревья. Лейтенант отдал честь дубу со сгоревшей от молнии вершиной. Набрал горсть уже слегка привядшей, но очень сладкой черники. Пропустил ежа, спокойно переходившего тропу. «Счастье свое я нашел в нашей дружбе с тобой…»
   Охотничья сторожка открылась неожиданно за буйными побегами ясеня. Ее забросили за эти годы. Замшелая крыша провалилась. Вышка для засидки еще стояла. Само гнездо скрывала листва. Обычно охотники, прежде чем затаиться там, наверху, обламывали ветки для обзора.
   В кадушке, куда стекала дождевая вода, плавали листья. Иван зачерпнул воды, охладил лицо. Скамейка сохранилась, приглашала присесть, но Иван задерживаться не стал.
   Дальше тропка стала чуть утоптаннее, и лейтенант зашагал быстрее. Он не слышал шепоток в зарослях возле строжки:
   – Якийсь лейтенант. Може, зря пропустили?
   – В отпуск, на шо он нам. Хай идет погуляет.
   – Артиллерист! Оглох там, приехав ухи прочищать самогонкой.
   Посмеялись тихонько.

15

   Заскрипела сойка и, не переставая издавать скрежещущие звуки, стала прыгать с ветки на ветку. Кто-то был в подросте. Иван на ходу скинул на одну руку сидор и вытащил из него «вальтерок». Вещмешок прикрывал оружие.
   – Стоять! – произнес голос. – Документы!
   Иван переложил пистолет в карман брюк. Какой бандюга будет спрашивать документы в лесу? Да и голос был мягкий, певучий, с явным белорусским акцентом, а белорусам, по фронтовой привычке, Иван доверял.
   Из-за дерева вышел человек в штатском, держа карабин наготове, но не целясь. Он сам чего-то опасался, оглядывался. Приближался медленно. Лицо его было изможденным, а слезящиеся глаза говорили о крепкой дружбе с деревенским самогоном. Лейтенант окончательно успокоился.
   – Документы! – повторил человек.
   Он приблизился, и теперь карабин был направлен в колено Ивана.
   – Может, запасные кальсоны показать? – сказал Иван. – А ты-то кто?
   Человек предъявил написанную от руки бумагу, держа ее на вытянутой руке. Листок подрагивал. Не опохмелился сегодня, что ли? У лейтенанта были зоркие глаза, иначе не был бы во взводе артнаблюдателей, или, как красиво выражался на курсах старенький майор, визуальщиков.
   «Настоящим удостоверяется… Штебленок Н. А. является бойцом истребительного батальона… с правом проверки… задержания… допроса… при сопротивлении имеет право применить оружие…». Печать была невнятной.
   – Хорошая бумага. С ней можно Гитлера арестовать, – сказал Иван и достал удостоверение, серьезное, с фотокарточкой, а не фитюльку с печатью. Добавил отпускной билет. Отдал в руки. Штебленок опасений не вызывал.
   Ястребок пробежал глазами документы, вернул. Дуло карабина опустилось к земле.
   – Куда направляетесь? – у ястребка на лице было страдальческое выражение: не иначе, еще и язвенник.
   – А стежка только в Глухары. Сам не местный, значит?
   Штебленок посматривал на лес вокруг. Думал о чем-то. Сойка снова застрекотала у него за спиной. Ястребок мгновенно обернулся.
   Неподалеку на тропу выбежала собака с веревочным ошейником, обрывок которого волочился по земле. Посмотрела на них равнодушно, обнюхала кусты и, оставив свою метку, исчезла в лесу.
   Ястребок напрягся. Сказал тихо, приятельским тоном:
   – Лейтенант! Не в службу, в дружбу! Пройдем обратно до реки.
   – Тут все пуганные? Я только что прошел, никого нет.
   – Кто знает! Может, есть, может, нет. Спешу – во как! Важное дело! – он схватил себя за кадыкастую шею. – Вдвоем, а? У тебя пистолет, я заметил.
   – Ну, ястребки! – Иван тронул разбитую губу. – Герои тыла! Не дрейфь!
   – Ну, ладно… иди! – вздохнул Штебленок.
   Он с тоской посмотрел вслед лейтенанту. Повернулся и зашагал торопясь, держа карабин под мышкой. Палец не оставлял спусковой крючок.

16

   Дорога веселила лейтенанта, он напевал. Густой и высокий орешник, смыкаясь над тропой, сбил с лейтенанта пилотку. Он поднял ее, развел ветви, из зеленых оберток глянули светло-желтые соплодия. Сорвал самое крупное, расколол зубами: ядра еще не поспели, но прохладное молочко показалось Ивану вкусным. Когда-то он мешками носил отсюда орехи.
   Из травы выпорхнула птица. Иван осторожно разгреб мятлик, увидел гнездо с кладкой из крапчатых яичек. Рядом с гнездом проступал стабилизатор 82-миллиметровой мины, неизвестно как сюда залетевшей. Перья стабилизатора проржавели и по цвету сливались с почвой, а сама мина, видно было, с годами погружалась в грунт, по мере того как подрастал слой гумуса.
   Лес, который столько времени уродовали, жгли, начиняли осколками и пулями, валили гусеницами, рубили для гатей, землянок, дзотов, возвращался к мирной жизни. Лес опутывал стеблями трав каски и гильзы, съедал ржавчиной остовы боевых машин, пробивал пожарища ростками, хоронил оставленных мертвых, превращая их в питательную почву для кустов и деревьев… Война капитулировала перед этим настойчивым зеленым натиском.
   Но Иван об этом не размышлял, а просто радовался Лесу, как радуются встрече с давним другом. Он сорвал соцветие дикой гераньки, сунул под отворот пилотки. «Счастье свое я нашел в нашей дружбе с тобой…»
   Тропа то взбегала на лесной холм, то спускалась, идти было радостно и вольно. Даже хрипы в груди утихли, Лес возвращал былую легкость движения.

17

   Куда более сосредоточенно и хмуро вымахивал длинными ногами Штебленок. Он почти бежал, стараясь нагнать время, которое он потерял на разговор с лейтенантом-отпускником.
   Впереди темнела заброшенная сторожка и вышка с засидкой. Штебленок остановился за деревом, выставив хрящеватое ухо и прислушиваясь. Никого не было слышно или видно. И птицы попискивали, не проявляя тревоги. К тому же лейтенант только что проходил здесь, никого не приметил.
   Ястребок осторожно, по-танцевальному, прошел к кадке с дождевой водой, отгреб нападавшие в воду листья и умылся. Повеселел.
   Зашагал более уверенно, до реки было недалеко, а там кончался Глухарский лес, начинались веселые перелески и поля.
   Темная фигура выросла в лесном подросте, в десяти шагах от сторожки.
   – Не спеши, ястребок! – Голос был высокий, тонкий, принадлежавший, казалось, подростку.
   Штебленок вскинул карабин, поймал фигуру в прорезь прицела. Но человек тут же исчез. Дрогнули ольховые листья чуть в стороне. Штебленок выстрелил. В подросте раздался смешок. Почти детский.
   И тут же за спиной кто-то басовито и значительно откашлялся. Ястребок мгновенно повернулся. Ни шороха, ни движения. С ним играли в прятки люди, хорошо знающие лесную жизнь. Не дети.
   – Выходь, сволочь! – крикнул Штебленок неожиданно осипшим голосом.
   В ответ кто-то рассмеялся в самой сторожке. Издеваясь и подражая блеянию овцы. Штебленок выстрелил в прогнившую стенку, сложенную из тонких жердей. Полетела труха.
   Человек с басовитым голосом рассмеялся где-то рядом, должно быть, стоя за дубовым стволом. Штебленок понял, что играют не из баловства и что живым его не отпустят. Он стал заходить за дуб.
   – И нашо ты сюды приехав, – сказал бас из-за другого дуба. – Сидел бы дома.
   – А он с погорелого села, ему жить нема где, – прошелестело из сторожки.
   В подросте рассмеялись. Сколько их? Человек пять? Напоминание о сгоревшем селе вышибло из Штебленка остатки страха.
   – Выходь! – крикнул он звонко и ясно. – Выходь, покажись!
   – Та пожалуста! – подрост зашелестел.
   Штебленок не успел прицелиться: сверху, из засидки, на него упал кто-то, по-звериному верткий и хищный. Он обхватил тощую шею ястребка и опрокинул его на землю. Карабин отлетел в сторону.
   И тут же, выскочив из сторожки, из-за деревьев, на Штебленка навалились трое.
   В ольховом подросте приподнялся тот, у кого был тонкий подростковый голосок. Но не подросток. Выпуклую крепкую спину обтягивал китель, перехваченный портупеей. Погон или петличек на человеке не было. Половина лица была изуродована ожогом, бугорчатая кожа оттягивала глаз книзу.
   Автомат висел на боку, а в руке человек держал моток черного шнура. Со Штебленка уже стащили сапоги и заткнули рот портянкой. Ястребок был распят на земле и не мог ни сказать что-либо, ни пошевелиться.
   – Держи, Брунька! – крикнул человек подростковым голосом и метнул моток шнура тому, кто бросился на Штебленка сверху. – Телегу давай!
   Брунька, сунув пальцы в рот, свистнул. В лесу затрещало, но еще раньше к сторожке выбежал крупный, непонятной масти пес с веревочным ошейником, с которого свисал, как поводок, конец этой веревки.
   …Меж деревьев, ломая кусты, обдирая кору на стволах, пробился целый стог сена, прижатый жердью и спеленатый привязанными к телеге веревками. Наверху, утонув в стогу, держал вожжи ездовой: судя по свесившемуся сапогу, мужик крупный и увесистый. Лошадь, сельская трудяга, напрягая жилы, тащила стог вместе с возницей. Хлопья пены текли по бурой шерсти.
   Стог замер у дуба. Брунька, схватившись за веревку, мигом влез на стог. Перебросил шнур через сук. Коренастый парень с басовитым голосом схватил спущенный конец и быстро, со знанием дела, завязал петлю.
   – Готово!
   Трое подняли ястребка словно сноп. Штебленок изгибался, пытался вырваться, но руки и ноги были связаны.
   Командир с обожженной щекой стоял, расставив ноги, и наблюдал за происходящим, словно инструктор, проверяющий выучку подчиненных.
   Телега отъехала. Штебленок повис в воздухе. Он хрипел. Басовитый и его дружки, державшие другой конец черного шнура, опустили ястребка. Босые ноги коснулись земли, хрип прекратился.
   – Трошки повыше! – приказал обожженный.
   Ступни Штебленка повисли у самой земли.
   – Закрепляй!
   Пальцы ног пытались нащупать землю. Дотрагивались до нее, но тут же какая-то пружинящая сила приподнимала их на полвершка.
   – Вира, майна! – засмеялся сверху, со стога, Брунька. – Добре?
   – Добре!
   Ноги дергались в воздухе. Пытались коснуться твердой основы. Один раз даже коснулись. Но снова оторвались, ушли вверх. Словно кто-то играл ястребком, как шариком на резинке.
   Понемногу движения становятся все слабее.
   Несколько человек молча, одни на вершине стога, другие внизу, наблюдали за странным танцем повешенного.

18

   Иван прислушался, его насторожил далекий посвист позади, там, где он недавно прошел. Но нет, опять тихо. Может, какой-то деревенский охотник подзывал собаку, ведь кобелек с веревкой на шее не случайно бегал. Пропел одинокий дрозд. Лето шло на спад, и птицы давно прекратили концерты.
   Лейтенант зашагал дальше. Лицо стало потным, комары удвоили атаки. Лес становится светлее, тропа выбежала на дорогу и слилась с нею. С Малой поляны, куда обычно гоняли стадо из Глухаров, донеслось мычание, потом замысловатая ругань пастуха: как известно, все пастухи считают, что коровы понимают только матерный язык.
   Иван выбросил уже поблекшую гераньку и вытер пилоткой лицо, потом, пилоткой же, обмахнул пыльные сапоги. Пригладил волосы и, выбив о ладонь, водрузил головной убор на место, чуть набекрень. Ладонью провел по лицу, наводя на него выражение строгое и сдержанное.
   Послышались голоса. У телеги, заполненной ящиками с укутанной в солому глиняной посудой, спорили трое. На телеге сидел бухгалтер Яцко, человек маленький, с виду тихий, но вредного характера. Сельских пацанов хлестал хворостиной, на вопрос «за что» отвечал: «профилактически». Рядом с Яцко были мрачноватого вида председатель колхоза Глумский и хитроглазый сорокалетний сторож Попеленко, который пилотку-«румынку» нахлобучил, как каску. До войны Попеленко вечно служил в сторожах, в колхозных бумагах именовался «легкотрудником» по причине килы.
   На дороге, в пяти шагах от телеги, стояла председательская бричка. Из нее торчали стволы двух карабинов.
   – Отдавай, – требовал Попеленко. – Люди видели.
   – Я сказал: нема. У бухгалтера слово як гербова печать.
   – Слушай, Василь Сафоныч, ты зараз экспедитор, – внушал Глумский. – В прошлый раз пятнадцать про́центов битого по́суду…
   – Ну, трошки выпил…
   – Трошки? – возмутился Попеленко. – Четверть[1] люди видели. Взяв бы штофчик!
   – Яка четверть? Товарищ председатель! При вас ложное обвинение!
   Попеленко и Глумский поднырнули под телегу, отыскивая четвертную бутыль. И увидели офицерские сапоги. Они переглянулись и высунулись поверх ящиков. Иван предстал во всем командирском блеске.
   – О господи! Весь в орденах, як с иконы. – Попеленко всмотрелся. – А шоб я вмер! То ж Иван Капелюх!
   Лейтенант не любил, когда вспоминали его фамилию. Капелюх на украинском, который входил составной частью в язык глухарчан, означал «шляпа». Раз уж он никогда не видел отца и ничего не знал о нем, мать могла дать ему фамилию получше. Но сейчас Иван обрадовался соседу как родному.
   – Ну, ты дивись! – грузный Попеленко обнял лейтенанта и дружескими ударами ладони принялся выбивать гимнастерку на спине. – Орел! А такий был пацанчик квеленький, як ципля недосиженное. Ты подивись на него, Петро Харитоныч! – обратился он к председателю.
   – Ну як в кино, – ехидно произнес Яцко. – Возвращение героя!
   Пока все были увлечены встречей, он тронул лошадь и скрылся в лесу со своими ящиками.
   Коренастый, приземистый и крепкий, как дубовый чурбачок, Глумский протянул увесистую ладонь. Улыбка его была вымученная и тут же растаяла.
   – Ну, Иван, везучий ты! – сказал Глумский. – Три года воюешь, и целый…
   Попеленко поспешил разъяснить:
   – То ничо́го, то у Харитоныча от карахтеру. Война… А так человек добрейшей души. От скажи ему: Харитоныч, выпиши мне мешок кукурудзы – выпишет без разговору!
   – Не закидывай удочку, Попеленко, – сказал председатель. – Не выпишу!
   Иван Глумского знал плохо. Председателем он стал перед войной, а до того работал директором стеклозавода в Гуте и, говорили, «отбывал срок». После Гуты, с ее средней школой и техникумом, Глухары считались ссылкой.
   Сели в бричку. Попеленко снова протянул Ивану руку:
   – Надо ж это… представиться!
   – Ты ж только что здоровался! – рассмеялся Иван.
   – То здоровался, а то представиться. Разная позиция. Я теперь являюсь боец истребительного батальону. А Харитоныч голова колхозу, добровольно оказывает… – Попеленко смолк под ироническим взглядом председателя.
   Иван удивился:
   – Что тут, кругом ястребки? Тут один у меня среди леса документы проверял… Щебленок, что ль…
   – Штебленок? А мы шукаем: куды делся? – сказал Попеленко. – Значит, в райцентр подался, наскучило тут. Хочь бы сказал. А то ж переживаем!
   Глумский дернул вожжи.

19

   Сельского дурня Гната встретили на опушке. В старом ватнике, с треухом на лохмах, с пустым мешком, он загребал дырявыми сапогами песок.
   – Здорово, Гнат! – крикнул Иван. – Все поешь?
   – Чего дурню сделается? – сказал Попеленко. – На земле без забот, а там сразу в рай.
   Гнат улыбнулся, снял шапку. Невнятно пропел одну из своих песен:
 
– Ой, вернувся козаченько до дому родного, ой,
Шо ж нихто зустричае, шо ж нема никого, ой!
 
   Он загегекал. Долго пятился и кланялся вслед. Споткнулся, упал и снова стал кланяться. Гнат был частью Глухаров. Никто не знал, сколько ему лет, кто его родня. Казалось, он родился вместе с селом, с ним и кончится.

20

   Бухгалтер Яцко остановил лошадь. Огляделся, достал из ящиков новенький глечик, литра на полтора. Вытащил за веревочку деревянную пробку. Налил. Выпил. Еще налил. Вскоре ехал, завалившись меж ящиками.
   Навстречу двигался стог сена, под которым утонула телега. Лошадь бурой масти, напрягаясь, роняла хлопья пены на дорогу. Наверху, рядом с прижимной жердью, лежал некто, судя по сапогу, крупный. Стог задел ящики, на лицо бухгалтера посыпалось сено. Яцко пробормотал, отплевываясь:
   – Ну, дощ с тучи – то ладно, а с чего сено?

21

   При въезде в село, у крайней хаты-развалюхи, неподвижно сидел седой, бумажной белизны старец. Взгляд задернутых бельмами глаз тоже был неподвижен. И старец, и покосившаяся скамейка, и подсохшие деревья в саду, и хата, казалось, существовали спокон веку. Приход и уход немцев были для Рамони незначительным моментом жизни. Говорили, он воевал в Русско-турецкую, под Плевной. Видывал кайзеровских немцев, польских легионеров и еще дюжину властей, которые сменялись часто, словно играли в чехарду.
   – Рамоня, – Иван произнес имя тихо, будто опасался разбудить старца. – Живой!
   – Та он невмирущий, – сказал Попеленко. – Нас переживет.
   Ухо Рамони, поросшее диким волосом, подалось к голосам. Услышал.

22

   – Ой, боже ж мой, онука Ванятко, кровинка ро́дная! – Бабка Серафима то смеялась, то плакала, то прижималась к внуку, то отстранялась, чтобы рассмотреть. – Бачите? – это предназначалось односельчанам. – Орденов-то скоко, больше, чем титек у малясовой сучки! После ранению! Ничо́го! У нас молоко як живая вода, а вода як молоко. А сало! Помажь покойника по губам, сразу танцювать пойдет.
   Босоногая детвора просочилась во двор. Некоторые висели на плетне, грозя завалить его. Попеленковский выводок взбирался на тополь, старший, Васька, уже сидел выше других.
   Немолодые глухарчане наблюдали серьезно: чета Малясов, Тарасовна, Мокеевна, Кривендиха. Примчалась, щебеча и галдя, стайка девчат.
   – Господи, то шо, Ванька Капелюх? – спрашивала себя Малашка и себе же отвечала: – Точно, он, задави его кобыла! Ну ты диви!
   – Хлопчик был. А зараз… И на физиономию живописный, – делилась мнением долговязая Орина.
   – Та ну, – у невозмутимой Софы скорлупа семечек вечно украшала губу.
   – При часах, – заметила Галка.
   Девчата хихикали, стараясь привлечь внимание Ивана. Красотка Варюся посмотрела из-за их спин и лишь прищурилась.
   – В офицеры вышел, – говорил Маляс. – В городу учился… Не простой!
   – Скажешь! – отозвалась Кривендиха. – Чого не простой? Мой Валерка его прутом стегал: яблуки с саду таскал. Фулиганил.
   – То видения детства. А зараз офицер! Штатно-должносной оклад!
   Взгляд Ивана пробежал по лицам. Варюся смотрела прямо и дерзко, с усмешкой. Лейтенант на секунду задержался на этой усмешке. Взгляд побежал дальше. Той, кого хотел увидеть, явно не было.
   Попеленко, оставив председателя, появился в нужный момент:
   – Оно, конечно, семейная приятность! Но, як подумать, политический момент! Офицер с фронту! Положено собрать, послушать подвиги, отметить…
   – Отметим! – сказал Иван многозначительно.

23

   Он сноровисто выгреб из печи угли, насыпал в зев чугунного утюга. Раздул жар, помахивая утюгом. Посмотрел в окно. Тоси не было видно. Лишь девчата все еще стояли у тына, обмениваясь шутками. Они то и дело обращались к Варе, которая продолжала загадочно улыбаться и, как старшая, отвечала односложно. А Тося… наверно, застеснялась, теперь ждет его.
   …Серафима наслаждалась ролью любимой бабуси. Набросив на плечо отрез кремового файдешина, она крутилась перед тусклым, в пятнах, зеркалом:
   – От материя! Файдешин! До чего ж ты до бабуси уважительный, Ваня!
   Она притоптывала, заставляя материю развеваться:
 
Чий, чий каравай выше, чие дзицятко краше?
Наш, наш каравай выше, наше дзицятко краше!
 
   Иван плюнул на палец, ткнул в отполированное днище утюга. Зашипело. Бросив на стол одеяло, разложил парадную гимнастерку. Прыснул водой. Еще раз посмотрел в окно. Варя все еще улыбалась, словно ждала чего-то.

24

   На улице показалась мокрая, замученная лошадь, тащившая телегу со стогом сена. Со стога свисал огромный сапог возницы. Изредка крупная рука подергивала вожжи, заставляя кобылу двигаться. Проезд стога Ивана не интересовал. Тося среди девчат так и не появилась.
   Варя бросила взгляд на копешку сена, на сапог. Улыбка исчезла.
   – Варька, тебе сено привезли, – сказала Орина.
   – Ой, – сказала красотка и пошла следом за телегой.
   – Везучая Варька! – вздохнула Малашка. – Ей все привозят, Мокевна хозяйство держит…
   – То ж Варюська, – заметила Галка. – Нам до нее не доплюнуть.
   – Та ну, – Софа справлялась сразу с горстью семечек.
   …Стог сена остановился у хаты Вари, выделяющейся размерами, широтой окон и белизной. Мокеевна принялась открывать створы ворот.
   – Шо ты там, заснул? – крикнула Варя.
   Ездовой зевнул и повернулся на бок. Сапог свесился еще ниже. За голенищем у ездового торчали рукояти двух крупных ножей. Они чуть выступили за край кожи, блеснула отточенная и отполированная сталь.
   – Слезай, лодырь! – буркнула Мокеевна.
   Когда лейтенант в очередной раз глянул в окно, улица опустела. Ветерок ворошил клок сена, оставшийся после проезда телеги.

25

   Курица трепетала в руках бабки. Из чурбана, как из плахи, торчал кухонный нож. По улице проходил Попеленко, свертывая козью ножку.
   – Шо-то ты, Попеленко, ходишь пеши! – сказала Серафима.
   – Обстоятельства жизни, – философски ответил ястребок. – Раздумываю.
   – Ну так иди, зарежь курицу!
   – Не, я не любитель такого дела!