В своем предисловии к «Рассудку моралиста» Фрейда Филипп Райф пишет: «Человек отягощен грузом прошлого, и даже огромной терапевтической работой удается достичь немногим большего, чем перемещения ноши на плечах». Западная традиционная психотерапия безусловно подтверждает это наблюдение. Западный человек раскапывает свое прошлое с помощью памяти — исключительно ненадежного инструмента. Мы никуда не годимся, если нам приходится эксгумировать свое прошлое в полном объеме и в одиночестве. Нам куда привычнее вызывать фрагменты нашего прошлого и представлять себя другим людям в рассказах, которые мы сами выбираем, в событиях, которые подкрашивают нашу личность. Каждый из нас представляет целую иконографию импрессионистского и абстрактного стиля в аккуратных рамах. Во время моего недолгого пребывания в индейской резервации на юго-западе США я услышал об обычае рассказывать историю своей жизни камню; это яркий пример смирения, если к этому относиться серьезно. Легче обращаться к предмету — булыжнику, скале, лилии, безучастному врачу, чем к самому себе. Возможно, акт говорения вносит порядок в ту часть памяти, которая иначе оставалась бы бесформенной.
   Я не могу воспроизвести беспорядочность моего опыта на склоне горы в то утро; но я могу вспомнить основные моменты: это они составили сознательный фундамент большей части того, что произошло вечером третьего дня и на рассвете четвертого.
   Мой дедушка по отцу. Широкие, в печеночных пятнах руки, слишком жесткие для хирурга, но он был уже стариком. Редкие седоватые волосы и мягкие очертания орлиного профиля. По-моему, он посмеивался над отцом. Он закончил Колумбийскую Медицинскую школу в 1905 году и стал главным хирургом юродского госпиталя в Нью-Йорке. В 20-е годы он возвращается на родную Кубу и строит небольшую клинику в центре Гаваны — только для того, чтобы узнать, что муниципальные власти не в состоянии обеспечить его заведение нужным количеством электричества. Он строит гидроэлектростанцию, которая будет обслуживать его больницу. Он был нетвердым католиком и преданным капиталистом.
   Мой отец был адвокатом и бизнесменом с обширной клиентурой и внушительным счетом в банке. Красавец мужчина, волнистые волосы, тонкие усики, эффектный аристократ. Он завтракал с Батистой. Упрямый, самоуверенный, всецело занятый собой. В 40-х годах он добился разрешения Ватикана на развод с первой женой, оформил попечительство над сыном и несколько лет спустя женился на моей матери.
   Мое рождение было случайным результатом путешествия родителей по Европе. Когда они возвратились «с континента», мать с удивлением узнала о предстоящем пополнении семейства. Она была красавицей; ее влажные карие глаза постоянно и с обожанием были подняты на отца.
   Меня воспитывала няня, и мне нравится думать, что именно это спасло меня от многих связанных с родителями неврозов, которые дают хлеб и масло психотерапевтам. Тати была кубинкой в третьем поколении, потомком афро-американских рабов. Насколько я помню, ей было около двадцати пяти лет в то время. Мы вместе купались, вместе принимали душ, вместе играли, но она была служанкой, как наш шофер. Это было до революции. Я очень любил ее и обращался с ней по-свински.
 
    26 марта
   Беспомощность моих сожалений о поведении в прошлом сильно преувеличена одиночеством. Неизмеримо легче голодать, когда знаешь, что пища есть. Я прислушиваюсь к своему желудку и заставляю себя медитировать на его шуме. Это может оказаться хорошим способом визуализации, когда я забираюсь в собственные внутренности, чтобы вытащить на свет воспоминания. Чем дольше я этим занимаюсь, тем голоднее становится мой желудок.
   Тати была спириткой. Лекарства она обычно спускала в унитаз. Помню, как я выскальзывал из спальни и, пробираясь через кусты, следил за старым Родольфо, Тати, другими нашими слугами и их друзьями, с которыми я не был знаком; они пели, танцевали, кружились во дворике на берегу моря, освещенные луной и свечами; моих родителей в эти дни не было дома. Помню ночные приключения, когда, вооружившись карманным ножиком и бойскаутским электрическим фонариком, я вылезал через окно и по-пластунски полз по набережной, охотясь на крабов-отшельников.
   Когда мне было десять лет, я услышал ружейную стрельбу; иногда от ближних взрывов содрогался весь дом. В тех ранних воспоминаниях время не имело значения; несколько недель, а может быть и месяцев, мы жили под аккомпанемент стрельбы.
   Гавана, 1959 год, беспорядочная беготня людей на улицах. Женщина из соседнего дома смывает из шланга кровь с тротуара. Меня перестали посылать в школу. Помню лицо отца, освещенное желтым заревом от горящих в камине бумаг. Это происходило в доме друга нашей семьи, неподалеку от аэропорта. Мои пальцы были самыми тонкими, и я заталкивал туго скрученные стодолларовые банкноты в трубки из-под сигар. Отец снимал электрические выключатели и опускал эти трубки и пустоты внутри стен. Я помню, что он туда не возвращался больше до нашего выезда из Гаваны. Аэропорт меня напугал.
   В Майами мы со сводным братом ловили верховодку, а моя сестричка играла в песочнице; отец в это время вел переговоры, в доме было полно беженцев высокого ранга и контрреволюционных лидеров.
   К нормальной семейной жизни мы вернулись, кажется, в Пуэрто-Рико, хотя ретроспективный взгляд мог и подмалевать снимки моей памяти. Отец снова занялся бизнесом, это был строительный бизнес, и я чувствовал себя белой вороной в Высшей Иезуитской школе Сан-Хуана. Лето я проводил на Карибском побережье. Я был участником команды пловцов и страстно боролся за медали; они и сейчас лежат дома в ящике с носками. А еще я помогал геодезистам па строительных площадках. В конце концов, я был сыном владельца.
   Обучал туристов подводному плаванию с аквалангами. У одной пары была дочь с белыми вьющимися волосами; мы с ней неуклюже занимались любовью среди коралловых зарослей, двадцатью футами ниже.
 
    27 марта. Утро
   Сегодня должно быть легче. Виден конец. Я уйду отсюда перед заходом солнца.
   Много думал о Виктории. Первая любовь, первые обязательства. Поездка но стране в ее шикарном фольксвагене. Я любил ее со всей страстью, на которую был способен. Возможно; я никогда не любил, просто наклеивал этикетки на свои чувства. С годами смысл этого понятия изменяется.
   Она учила меня играть в бридж. Вознамерившись поразить своей интеллектуальной мощью ее и ее друзей, я мужественно продирался сквозь ночи. Страстно хотелось произвести впечатление. Моя сосредоточенность была похожа на транс. Потом я часами ворочался в постели, мучил себя сомнениями и, наконец, засыпал тревожным прерывистым сном — пики, черви, бубны, трефы, предложения, взятки, шлемы, большие шлемы. Я просыпался вконец измученным.
   Как сегодня. Не могу вспомнить, когда я заснул, все перебирал воспоминания о воспоминаниях предыдущей ночи.
   Все неоконченные дела, все испорченные отношения, все сожаления и радости.
   Весь второй день был унизительным. Я обнаружил, что не могу больше медитировать на состоянии своего желудка. Вместо этого я сосредоточился на плитке шоколада. Упражнения были немыслимы: после трех отжиманий я понял, что сжигаю драгоценное топливо.
   Тот день я и сейчас помню во всех подробностях и со всей его жестокостью. Все мы временами испытываем ощущение своей смертности, муки собственного ничтожества по сравнению с Землей, космосом. Вы прогуливаетесь вдоль берега, ваша собака помчалась за куском дерева или пластиковым диском; вы задумчиво смотрите ей вслед, вдоль бесконечной полосы прибоя, и всплески волн доносятся до вашего подсознания. Причудливый лейтмотив напоминает вам о вездесущем ритме Природы. Вы обращаетесь к горизонту, к заходящему солнцу; ваши личные проблемы становятся незначительными, и вы вздыхаете, ощущая свою ничтожность, бессмертие крохотной песчинки и бесконечное бытие Вселенной. Возвращается собака, игривая и мокрая, она выполнила поручение и кладет диск к нашим ногам. Вы улыбаетесь ей, поднимаете диск, и игра возобновляется. Что-то подобное я переживал в своей пещере на склоне горы, только это было не так сентиментально: беспощадный голод и острое чувство одиночества исключали всякую пошлость.
   Я вспоминал и анализировал свои решения, свое представление о себе самом как личности, людей, с которыми я сонрикасался, и как я с ними соприкасался; людей, которых я использовал, и как я их использовал. И как использовали меня.
 
    Позже
   Сегодня я чувствую себя покинутым, как в тот день с пейотом, только еще хуже.
   Если бы мне довелось завтра умереть, что оставил бы я после себя? Хоть что-нибудь стоящее? Помог ли я кому-нибудь? Или же мои действия были подаянием, вроде той рго-pirta на железнодорожной станции? Насколько подлинна работа, которую я делаю? Не раздаю ли я свою медицинскую помощь как дешевые пакетики для перевязок? Может быть, это еще хуже. Может быть, занимаясь лечением, я подаю милостыню самому себе. И просто приобретаю себе достоинство.
   Пытаюсь вздремпуть. Нет, не усну. Жду, когда солнце пойдет к закату. Закрываю глаза. Я измучен, устал от напряжения памяти. Мне кажется, я ощущаю, как трутся друг о друга стенки моего желудка. Вода из фляги смачивает внутренности, я чувствую, как она стекает все ниже. Глаза у меня закрыты, но я начал что-то и не могу закончить.
   Мы с Викторией снимали тот домик в лесу. Я разглагольствовал на тему своей докторской диссертации, изображал из себя бунтовщика мирового масштаба. Романтический жулик с душой поэта. Она видела меня насквозь. Актеришка.
   Я открыл глаза. В мою дыру вторглось солнце. Половина лица загорает. Я взмок от пота, шею свело. Пью воду.
   Я достаточно голоден и глуп, чтобы считать, что я знаю, что такое голод. Но даже соль собственных слез освежает меня. Я избалован и продолжаю баловать себя. Голод — величайший учитель. Ничего удивительного в том, что вся западная психология сосредоточена вокруг орального и анального отверстий. Мы слишком набиты всякой дрянью.
   На протяжении утра я время от времени размышлял о том, что по сравнению с ровесниками я сделал большие успехи: эдакий двадцатичетырехлетний психолог-вундеркинд, дикий осел под защитой егерей; но на теле Земли, чей гранит окружает меня, я выгляжу просто паразитом. Моя цель остается совершенно неопределенной, я живу для себя.
   Наконец пришло время идти дальше. Я упаковал свои вещи и некоторое время сидел и наблюдал, как вращается Земля, прячась от Солнца. Меня ожидала очередная сотня фугов высоты, и я не представлял, что ожидает меня на вершине. Там ли уже Антонио? Сумею ли я противостоять призракам своего прошлого?
   Меня интересовало также, столкнусь ли я с воспоминаниями об этих двух с половиной сутках, и если да, то как это будет выглядеть.
   Со времени открытия руин Мачу Пнкчу в 1911 году им приписывалось много функций. Говорили, что это последнее убежище инков, последняя столица инков, Затерянный Город инков, тайная обитель Избранных Женщин, Дев Солнца. Перуанский историк семнадцатого столетия Салкаманхуа пишет, что первый Инка, Манко Великий, повелел развернуть строительство на месте своего рождения, в частности, возвести каменную стену с тремя окнами. Бишам обнаружил это сооружение, и оно подсказало ему, что Мачу Пикчу вовсе не последняя столица инков, а место рождения первой. Позже его осенило, что одно ничуть не мешает другому, что на самом деле он открыл Вилка-пампу, главный город Манко и его сыновей, последнее убежище инков от нашествия испанцев.
   Затратив полчаса, я наконец вскарабкался на круглый гранитный выступ; по бокам его тянулось более десятка каменных ступеней, каждая высотою в человеческий рост. Оставалось менее получаса до того момента, когда солнце скроется за дальней грядой гор справа от Хуайяна Пикчу, и я отправился дальше по одной из самых широких ступеней. Повсюду видны были стены разрушенных домов, обломки изысканной работы древних каменщиков Священного Города. Огромный гранитный навес, под ним углубление, выложенное безупречно подогнанными каменными плитами, а сверху и сзади — Храм Солнца, повторяющий своими очертаниями естественную кривизну скалистой местности. Здесь трудились каменотесы высочайшего классе. Я продолжал двигаться поперек склона горы; я знал, что иду по периметру города ниже его руин. Из-за высоты и нетерпения и дышал все чаще и труднее. Впереди, справа от меня, показался небольшой травянистый холм; заходящее солнце осветило его вершину. Небольшое крытое тростником строение неправильной формы и рядом силуэт Антонно. Сумерки. И тут я вспомнил, что забыл собрать дерево для костра. Длинная цепь каменных ступенек вела к основанию холма, прижимаясь к разрушенной и обросшей мохом стене. Я поднимался все выше, останавливаясь время от времени, чтобы поднять ветку мескнтового дерева или сухой стебелек.
   Я миновал Ворота Солнца, не заглядывая в них, и решительно направился к холму. На полпути я остановился, чтобы вытащить деревянную щепку из-под травы, и, случайно обернувшись, ахнул от восхищения. Заросшие и наполовину откопанные коробки зданий, кладки из тесаного гранита, храмы, стены из камня, сложенные без капли раствора, площади и дворы, и все это отделано пятнистым бело-серым гранитом, зеленым мохом и пастельным лишайником. Сотни террас. А надо всем, словно величественная башня, возвышается с северной стороны шпиль Хуайяна Пикчу. Подо мною, к западу, Храм Солнца и отвесная скала до самой Урубамбы. На востоке — небольшой разрушенный храм с тремя широкими окнами, обращенный к восходящему солнцу. Снизу и с запада, откуда я пришел, поднимался из долины туман, сначала почти вертикально, а затем отклоняясь к востоку и закручиваясь в клубки: казалось, огромное одеяло постепенно укрывает город, или гигантская рука нащупывает опору.
   Перед укрытой тростником хижиной на самой верхушке холма, похожий на покинутое каноэ, лежал Камень Смерти, словно выброшенный на вершину Арарата миниатюрный ковчег.
   Антонио приветствовал меня широкой и очень выразительной улыбкой. Видимо, испытание наложило на меня свою печать.
   — Выглядите вы ужасно, — сказал он.
   — Grades, profesor.
   — И вам понадобится больше дров.
   Я сбросил рюкзак и поплелся искать сучья. Где был Антонио эти три дня? Дважды я поймал себя на том, что, как зачарованный, рассматриваю декорации моего приключения — окаменелую цитадель, дикое гнездо доколумбовой культуры, окутанное туманом, подобно руинам в легендах об Артуре. Я вспомнил, как Антонио велел мне выбирать кусочки дерева, а не сгребать все подряд для растопки, поэтому на две охапки ушло более получаса. На холме Антонио дал мне кусок бечевки, я обвязал дрова и отложил вязанку в сторону.
   — Когда мы пойдем в руины?
   — Вы не пойдете.
   — Я не пойду?
   — Вы можете пойти в руины как турист, когда пожелаете, хотя это будет профанация, рожденная невежеством. — Он обернулся спиной к Камню Смерти и стал смотреть вниз на руины. — Но вы не можете войти в город, пока не выполнена ваша работа на Южном и на Западном пути, пока вы не научились жить жизнью духовного воина, пока вы не освободились от собственного прошлого и не стали лицом к лицу со смертью, пока вы не освободились от своего тела, как это мы делаем, когда умираем.
   — Тогда зачем мы сюда пришли?
   — Чтобы вы начали свой Южный путь. Но вы сделаете это за пределами города. Под Храмом Кондора есть пещера. — Он показал рукой направо, где заканчивались руины. — Для того чтобы наилучшим образом исполнить работу Южного пути, вы должны освободиться от страха. Страх — это реальность Западного пути, где вы столкнетесь со смертью. Но вы не сможете вызвать смерть, пока не завершите работу Южного пути. Получается что-то вроде порочного круга, листа Мебиуса…
   — Уловка-22.
   — Ваш Западный путь начнется позже. Сегодня ночью мы можем только поставить смерть на повестку дня, сделать то, что сможем, чтобы подготовить вас к ритуалу. Камень Смерти имеет форму каноэ, нос которого смотрит на запад. Здесь дух посвященного оставляет тело и путешествует на Запад, в край тишины и смерти. Легенды говорят, что он возвращается с Востока, где появляется Солнце и рождается новая жизнь.
   — Легенды?
   — Да. Ложитесь на камень, головой к носу каноэ. Вам понадобится несколько минут, чтобы войти в спокойное состояние.
   Я вытянулся на холодной гранитной глыбе и старался заставить свое сердце перейти на медитативный ритм. Он оставил меня в одиночестве, и я закрыл глаза, настраиваясь на полусон.
   Температура упала до ощущения комфортного холода, я забыл о своем пустом желудке. Молчание приближающейся ночи было полным, тишина лишь подчеркивалась еле слышным шелестом сухой травы. Что делал Антонио? Когда мое дыхание стало регулярным, я услышал его тихий, почти бездыханный свист. Я почувствовал, что он рядом, и услышал его пение, многосложный ритм, озвученный реверберирующим гудением, похожим на звук камертона. Температура продолжала понижаться, и легкое дуновение воздуха по лбу передавалось дрожью вдоль позвоночника. Будет еще одна холодная ночь в Андах. Я посмотрел сквозь ресницы вверх: он переводил руки с моего лба к горлу, затем к грудине. Он освобождает мои чакры: вращение против часовой стрелки; зарядка чакр; вращение по часовой стрелке; пение в чакры. Я проверяю свои ощущения и ничего не нахожу, кроме относительного покоя, некоторого облегчения моей тревоги и опасений и удивления от того, что нет особыхощущепий.
   Я ничего не чувствовал.
   Пение закончилось решительным ihoyl Он снова тихо засвистел, и свист растаял, как легкое дуновение.
   — Лицом к стене. Сосредоточься на огне, — сказал он. — Не дай ему погаснуть. Не своди с него глаз. Ты можешь заблудиться, если ослабишь внимание. Призывай видение орла.
   Песня Востока: «hoy, hoy, charduay, charduay, hoy».
   Он положил мне руку на плечо:
   — Я приду к тебе утром.
   Я сжег шесть или семь спичек, прежде чем добрался до конца пещеры. Должно быть, в ней было два входа, потому что в лицо мне дул едва заметный сквозняк. Я воткнул жезл в земляной пол пещеры и подготовил костер так, как это делал Аптонио: квадратный колодец из четырех групп сучьев по четыре в каждом этаже, а в середине — пучок сухой травы. Я сжег почти все спички, пока зажигал этот маленький погребальный помост. Трава затрещала, щепки дерева подхватили ее пламя, и гранитные стены осветились неровным светом. Я помню свое удивление: то ли языки пламени выделялись несколько резче, чем обычно, то ли как-то изменилось мое видение; или это действовал Сан Педро. Я не мог припомнить, чтобы когда-либо что-либо видел гак отчетливо.
   Я подкладывал сучья из охапки Аптонио, пока не убедился, что огонь горит надежно. Я сел удобнее, и по мере того, как я всматривался, пламя изменялось, изменялось и мое восприятие.
   Мой фокус смещался, и то, что вначале было четко очерчено, теперь окутывалось сиянием, светилось, словно сквозь дымку. Я вынул жезл из земли и проверил зрение по его поверхности. И хотя я различал каждую деталь и каждую трещинку или неровность кости, пламя по-прежнему мерцало матовым, рассеянным светом.
   Я закрыл глаза и стал глубоко дышать, наследуя стиль Антонио. Свет костра падал мне на веки и вызывал головокружение. Потом пламя начало мигать, и свет хлынул сквозь закрытые веки, как тогда на altiplano, но теперь появился звук, похожий на шум порывистого ветра, и он был связан с потоком крохотных световых частиц. Цвета были яркие и легкие, как сияние раскаленных углей в костре.
   Я открыл глаза. Огонь горел ярко, и мне было приятно его сияние. Я взглянул на собранные мною кусочки дерева. Какой выбрать? Мне бросился в глаза мескитовый сучок, старый и обкатанный, словно галька; он напоминал тело птицы с прижатыми к бокам крыльями перед тем, как нырнуть в воду. Я вытащил его из кучи и аккуратно положил в центр костра, на пламя. Он придавил своим весом горящие ветки, края его быстро темнели. Я смещал свой фокус, я искал изображение, но не знал, чего следует ожидать. Что-то появилось, какое-то движение возникло на периферии поля зрения. Я немного повернул голову, чтобы посмотреть лучше, и ощутил волну адреналина. Но свет костра по-прежнему играл на стенах пещеры; казалось, он дурачит меня. Я выдохнул и вдруг понял, что задерживаю дыхание; тело напряжено, шея и плечи затвердели от ожидания.
   Так не годится. Слишком уж я стараюсь.
   Дышу.
   Я снова закрыл глаза, чтобы ощутить свое состояние и проверить действие Сан Педро. Огоньки были, но они стали крупнее, ярче и летели сквозь меня со свистом, как ветер сквозь деревья, и был в их движении ритм океанского прибоя. Один светящийся шарик задержался передо мной. Еще один. Я поднимаю руку, откидываю противомоскитную сетку своей кроватки и выгибаюсь на холодных простынях, чтобы дать место гостю. Он передвигается, парит рядом со мной, и я чувствую, что он улыбается.
   Я не припомню, чтобы я открывал глаза. Знаю только, что в какой-то момент я был маленьким мальчиком, уютно укрывшимся в постели, а в следующее мгновение снова сидел в пещере под Мачу Пнкчу, глядя на огонь. Я посмотрел на часы.
   Как, 8:04? Похожий на птицу кусок мескитового дерева превратился в догорающий уголь и темно-серый пепел. Спал ли я?
   Образы из сновидения, память о сновидении. Опыт вспоминания сновидений. Детские секреты. Вдруг я вспомнил Тати. Ее образ вторгся в мои мысли, и я потянулся за другим сучком для костра; это была покрученная ветка мескитового дерева с несколькими засохшими листьями на тонком конце. Я наклонился вперед, через скрещенные ноги, и положил ее в огонь.
   Я конвульсивно содрогнулся и почувствовал тошноту от адреналина в желудке. В затылке у меня сидел страх, мои глаза метались рефлекторно, прощупывая мрак за пределами света и танцующих теней. Жезл! В какой руке его держать? В горле появился какой-то ком. Как! Я не ел три… Я тужился рвать, меня душил спазматический кашель. Дуновение прохладного воздуха подняло пепел с искрами. Дым, терпкий запах благовоний, жертвенные свечи из пчелиного воска, дешевая кубинская сигара.
   Тати обнажена до пояса, ее кожа блестит от пота в свете от пламени свечей, она ритмически покачивается взад-вперед над чашей с тлеющими листьями. Она что-то делает ртом, но я не вижу, она стоит спиной ко мне.
   — Мальчик, иди сюда! — Голос у нее низкий, горловой, как у садовника Родольфо.
   — Тати?
   Она оборачивается, и у меня перехватывает дыхание. Ее лицо искажено гримасой, глаза закатились, веки тяжело сползают на них. С оттянутой нижней губы свисает прилипшая к ней сигара.
   — Иди сюда. — Сигара качается надо мной. — Стань здесь.
   Мне четыре года. Она моя няня. Я послушно становлюсь возле чащи с тлеющими листьями. Она вынимает сигару изо рта, поворачивает ее и охватывает губами горящий конец. Она втягивает дым в легкие, а затем выдыхает его мне в лицо, она очищает меня дымом.
   — Ты хороший мальчик, маленький хороший мальчик, ты сильный. Я буду приходить к тебе во сне.
   — Тати?
   — Ист.
   Я протягиваю руку и касаюсь ее кожи цвета красного дерева.
   — Я хочу молока, Тати. Принеси мне. Скорее.
   Листок мескитового дерева свернулся, зашипел и вспыхнул над углями. Я потрогал свое лицо, я хотел его ощутить, обрести уверенность. Мокрое. Мое лицо мокрое. Трехдневная щетина. В уголок рта скатилась слеза, и я пробую ее на вкус кончиком нзыка. Всхлипывание сотрясает мою грудь, я осознаю, что плачу.
   Это не сон. Не сон. Я видел отчетливо. Прямо зрительными рецепторами. Лимбическимн? Галлюцинация? Нет. Никаких фантазий, ничего эксцентричного, характерного для галлюцинаторных состояний. Ничего не понимаю.
   Ветка сгорела, развалилась на сияющие угли.
   Сосредоточься.
   Следующая ветка оказалась тяжелее, чем я ожидал. Или я ослабел? Чепуха. Но она совсем небольшая. Я положил ее в огонь. Мягкое голубоватое пламя пробегало по догорающим углям. Хватит ли жара, чтобы зажечь эту ветку? Почему я так запустил огонь… Что это с моей ладонью? Я подношу ее ближе к лицу и с удивлением разглядываю небольшой панцирь конической формы в корнчнево-белую полоску в углублении моей маленькой детской ладошки. Панцирь щекочет ладонь и шевелится. Из-под него высовывается заостренная мохнатая лапка, похожая на крохотный пальчик. Я хватаю себя за запястье, чтобы рука не дрожала. Я не должен пугать его. Панцирь движется: это миниатюрный краб. Краб-отшельник. Крохотные лапки с нежными коготками. Он метнулся в сторону и свалился с раскрытой ладони на песок возле самой воды.
   Я посмотрел на свои руки. Правая сжата в кулак, левая прижимает ее к животу. Я с трудом разжал пальцы и поднес руку к глазам. Мокрая от пота. Никакого песка, моя привычная взрослая рука.
   Я посмотрел по сторонам. Стены пещеры, казалось, изменил и форму и сомкнулись со всех сторон. Я находился внутри гранитного яйца. Страх поднимался из глубины живота к грудной клетке, сердцу, горлу; свет костра, казалось, пульсировал, но мере того как цвет его изменялся от желтого к оранжевому и темнота уже готова была поглотить его. Я не мог дать ему угаснуть, но единственным топливом было то, которое я принес.
   Выбора нет, только эта охапка. Выбирай.
   Не отрывая взгляда от углей, я нащупал кусок мескитового дерева и положил его на угли вместе с крохотным пучком вереска прежде, чем вспомнил предостережение Антонно: по одному.