Страница:
Мой отец. Он в отчаянии, он потерял состояние, землю, место; он потерял свой мир. Он охватил голову руками и рыдает, а я тянусь к нему через огонь. Он — жертва той личности, которая все потеряла, у которой все отнято, но он вцепился в нее мертвой хваткой, не в силах расстаться с нею. Вон он, здесь, напротив, отделен от меня только огнем, который меня сжигает.
Я сдерживаю себя, прижимая к груди костяной жезл и качаясь вперед-назад; я оплакиваю тяжкий груз его гордыни и свое отчаянное желание помочь ему, сыграть его игру, приспособиться к миру его ценностей, его стандартов, его тщеславия. Я вижу, что он никогда не избавится от своей гордыни, и я схожу с дистанции. Я вытираю слезы с подбородка. Я освобожу себя от его примера, я отойду в сторону от его презрения; но моя аЬuellа, моя прабабушка, качает головой: «Береги его, Бомби». Бомби — это мое детское имя. «Не оставляй его».
С этого момента я уже не мог остановиться. Я кормил огонь кусками моего прошлого, и от огня поднимался пар, закручивался в кольца, спирали, клубки, издавая невнятный шум событий и переживаний.
Из всех моих опытов в области сознания и лечения самыми разительными были, пожалуй, эти двенадцать часов, проведенные под Храмом Кондора. С того дня я ношу память о них в своей душе.
Когда-то я их тоже сброшу с себя. Я столкнусь лицом к лицу с этими двенадцатью часами и сожгу их на другом огне. Но пока что я сижу здесь, скрестив ноги перед жаркими углями, плачу, смеюсь, терзаю себя муками катарсиса, который сам же и вызвал. Клетку за клеткой, волосок за волоском, палец за пальцем, член за членом я кладу себя в огонь. Друзья, знакомые, пациенты, удивленные лица индейцев-гвнколов над картой мира, нарисованной на песке. Были моменты, когда я думал, что все закончено, костер догорает, мне остается вспомнить песню Антонио, вызывать видение орла и дуть на угли, поднимая дым с искрами, прежде чем предать огню еще один сучок, ветку или пук травы. Сквозняк очистит пещеру от дыма, но образы останутся, они будут со мной, вокруг меня и во мне.
И были какие-то неясные эмоции, женщина, которой я не знал, знакомое, но неизвестное мне лицо, какие-то изображения, не мои и не имеющие отношения к тому, кем я был, и, со всем этим, сильное желание свалить оставшееся дерево в костер.
Утром костер потух как-то сам собою. Тяжкое испытание закончилось, стены пещеры снова стали стенами пещеры.
Я вышел, держа под мышкой костяной жезл. Антонио сидел на камне, силуэт его был ярко освещен утренним солнцем. Я помню, что он положил мне руку на плечо.
— Вам хватило дров?
— Да. Немного осталось.
— Всегда будут оставаться, — сказал он.
Мы вместе поднялись к Храму Кондора на краю руин. Прибыл автобус, набитый туристами, и мы наблюдали, как они шли вниз от Камня Смерти и как вошли в Затерянный Город древних и нков. Антонио повел меня по тропе вниз, удаляясь от развалин.
— Вы еще придете сюда не раз, — сказал он. — В следующий раз вы войдете в город, и камни, вытесанные руками наших предков, заговорят с вами.
Я был слишком измучен, чтобы думать о смысле его слов.
28 марта
Видимо, существует два вида памяти. Все то, что мы носим при себе, доступное сознательному воспоминанию, например, все то, что я вспоминал во время голодания. Субъективная память. Звуки, образы, чувства, самые обычные детали, которые становятся тем более живыми, чем больше значения мы им приписываем при воспоминаниях. Это ретроспективная память.
Под гипнозом взрослый человек может вспомнить цвет своей детской кроватки. Это объекчивная намять. В ней находится то, что я вызывал и с чем боролся. Оно живет собственной жизнью. Как и сновидение, оно не подчиняется сознанию и развивается неуправляемо. Независимо от меня. Это не ретроспектива, а ретро-спектакль.
Но сейчас я не в состоянии написать об этом. Мы находимся в маленькой гостинице в Агуаскалиентес. Здесь, у подножия Мачу Пикчу, есть горячие ключи.
Вспоминаю, что Альберт Эйнштейн однажды определил науку как попытку привести хаотическое разнообразие нашего чувственного опыта в соответствие с логически единой системой мышления.
Так как мне подступиться по-научному ко всему тому, что произошло со мной? Через два дня я улетаю в Калифорнию.
Мое перо тяжелеет, и строка загибается вниз, но мне кажется, что по мере того, как изменяется характер нашего чувственного опыта, должна изменяться и наша наука, и наше определение системы мышления, сам способ нашего мышления.
Я подумаю об этом утром.
ЗАПАД
*11*
Аэропорт Куско прекратил полеты. Небо опустилось вниз, облака расположились прямо в городе. Видимость в аэропорту измерялась футами. Последний самолет взлетел два с лишним часа назад, после чего все полеты были отменены до следующего утра, когда туман поднимется «согласно расписанию» — так мне и сказал диспетчер, улыбаясь и уверенно кивая головой.
Я возвратился в Куско и обнаружил в гостинице почту для себя. Я был уже выписан из гостиницы, но пригоршня soles, высыпанных на стол перед администратором, решила вес проблемы. Письмо оказалось от Брайена, а еще была телеграмма от отца: у бабушки инсульт, и мне, видимо, следует возвращаться в Калифорнию через Майами.
Я заказал билет на самолет, и мы с Антонио вместе пообедали. На следующий день он сопровождал меня в аэропорт.
Я покачал головой, взваливая на плечи рюкзак:
— Вы не можете знать расписание тумана.
Он посмотрел на часы. Он выглядел так же, как в тот день, когда я увидел его впервые. Профессор Антонио Моралес Бака. Мешковатый костюм, потертая белая сорочка, темный галстук, волосы зачесаны назад, карманы оттопырены. Безупречная неряшливость. Кожа его лица едва заметно потемнела от загара на altiplano, а в движениях чувствовалась здоровая легкость; какое-то обновление светилось в уголках глаз и в улыбке.
— Через полчаса будет ясная погода, — сказал он.
Я посмотрел ему в глаза и улыбнулся:
— Вы так думаете?
— Конечно.
— Откуда вы знаете?
— Я же индеец, — улыбнулся он.
— Да, я почти забыл, — рассмеялся я. — Индейцы знают нес.
— Все. Не знают только, как жить в безоблачном мире физических объектов и прямых утлов. — Он положил мне руку на плечо. — Я должен идти. У меня занятия в первом часу.
— Спасибо вам, — сказал я.
— Вам спасибо, мой друг. Мы оказались хорошими спутинками.
Я открыл рот, но не нашелся, что сказать.
— Вы попробовали знание на вкус, — сказал он. — Скоро нам предстоит опыт силы. Но не ожидайте его.
— До свидания, — сказал я.
Я протянул руку, но он только посмотрел на нее и покачал головой:
— У шаманов, говорят, принято прощаться только раз. Я держал руку протянутой.
— Кто это говорит?
— Да мы и говорим. Вы и я. Для нас это всегда будет husta pronto. Пока мы снова не встретимся.
И он пожал мне руку.
Полчаса спустя туман рассеялся. Над аэропортом засняло небо, и молодая женщина в униформе перуанского аэропорта объявила посадку на рейс Куско— Лима.
В Майами я провел один день. Отец осмотрел меня с головы до ног и нахмурился: волосы я не стриг еще с Калифорнии, и у меня отросли усы, одежда измялась.
— Тебе следует пойти к бабушке, — сказал отец. Глаза у него были усталые.
— Я для этого и прилетел, папа.
Я побрился, и Соледад, сорокалетняя служанка моих родителей, дала мне одну из отцовских сорочек, накрахмаленную и отглаженную. Я повел бабушку к завтраку.
Инсульт был незначительным, скорее, просто церебронаскулярный спазм. Вся ее слабость объяснялась преклонным возрастом и ничем более. Она опиралась о мою руку, и я отвел ее в ярко освещенный ресторан над водой.
Мы болтали с ней о всякой всячине. Она радовалась мне — или откликалась на мою радость. Я хорошо выгляжу, сказала она, и у меня красивые длинные волосы. Она сильно щурилась, и я спросил, в чем дело.
— Здесь так тускло. Почему не включат свет?
Я обошел столик и снял с ее лица толстые очки. Я протер их льняной салфеткой и снова надел, просунув дужки за уши сквозь седые волосы.
— Теперь намного лучше! — сказала она и непринужденно рассмеялась. Мы всегда так смеялись с ней. Ее рука потянулась через скатерть и нашла мою, и мы так и сидели, словно лю бовники, за столиком для двоих. Женщина, которая стала мне матерью, которая являлась мне в огне в Мачу Пикчу, чей дух был так силен, но тело таяло, слабело под натиском времени.
Мы никогда больше так не посидим. Я это сознавал, и я улыбался своей памяти.
Я возвратился в Калифорнию. Я уезжал зимой, а прилетел в первый день весны. Я начал с того, что привел в порядок свои материалы по диссертации, доложил свою работу в психиатрической клинике, получил грант Института Развития Ребенка на разработку программ психической гигиены в школах для отсталых детей, открыл небольшую частную практику и влюбился в Стефани, Страстная влюбленность Брайена закончилась ничем. А моя была билетом в один конец, туристской поездкой по местам, где я уже бывал и куда еще не раз возвращусь. Да, человеческий опыт рождается из пар противоположностей: Инь и Ян, тьма и свет, сцепившись друг с другом; тьма усиливает свет, свет определяет тьму, и центры удовольствия и страдания в человеческом мозгу расположены радом, так что редко удается возбудить один из них, не затронув другого. Я любил Стефани, и мы вместе переживали экстаз и боль встреч и разлук.
Как я и подозревал, с ней оказалось нелегко: непоколебимый романтик, яростная феминистка. Она никак не могла прийти в себя от мучительного разрыва после двухлетней связи со студентом-стоматологом по имени Эдвард; и тут мы влюбились друг в друга. Мы пировали всю весну, мы наслаждались друг другом. Мы решили и лето провести в моногамии.
Моя работа в это время была как никогда разнообразной. Я начал отбирать материалы из своей диссертации для книги «Мир целительства», которую мы будем писать со Стенли Криннпером. В клинике я непосредственно занимался психозами — многочисленными изменениями личности, шизофренией (неопределенное состояние), социопатическими расстройствами и попытками самоубийства. В частной практике я вел пациентов с депрессией, сексуальными нарушениями, наркотической занисимостью, психическими травмами. А в школе для отсталых детей я участвовал в разработке и проверке критериев нормальности и стандартов развития применительно к детям. Я наблюдал учащихся из семей бедняков, из трущоб и национальных меньшинств, детей пяти-шести различных культур, наблюдал, как они приспосабливаются к нашей культуре, ассимилируются с системой образования. Дети привыкли приспосабливаться, служить программе ради того, чтобы программа послужила им.
Необходимо что-то другое. Система обучения и оценки путем вопросов-ответов, неспособная активизировать личностный и культурный потенциал ребенка, является, на мой радикальный взгляд, главным производителем умственно отсталых детей.
Мне не понадобилось много времени, чтобы заработать репутацию яркой эксцентрнчной личности в клинической работе и заносчивого оригинала в вопросах образования.
Странно, однако, было то, что, не забывая ни на минуту о моей работе с Антонио, я почти не говорил о ней. Я очень много думал о нем в те первые несколько месяцев; я даже нашел себе укромное местечко в Сономских горах, естественное убежище возле водопада в часе ходьбы; я ходил туда в выходные дни медитировать и упражнять видение. Но в основном моя работа на Южном пути ограничивалась рамками моего сознания и страницами дневника.
1 июня 1974 года
Только что из клиники. Стакан вина — и сразу мысль: раскрыть и заполнить страничку. Все тянулось слишком долго.
Глория снова поступила сегодня ночью. Великий Четверг, Вознесение. Первый раз это была Великопостная Среда, затем Страстная Пятница. Ее снова спасли, а завтра моя очередь. Снова к доске. По-прежнему чувствую себя сосредоточенным и сильным. Результаты моей работы в Мачу Пикчу? Вырывание внутренностей, ритуал сожжения души — один вечер в таком состоянии сознания, когда я прямо, визуально, в каком-то катарсисе сталкивался с элементами собственной биографии. Не аналитически, не интеллектуально; это не был неокортекс. Я иду дальше, пытаюсь локализировать хлам, из которого складываются сновидения. Приписать их лимбическому мозгу.
Это проблема. Здесь нет прямых линий, нет подходящих теорий, нет готовых ящичков и полочек. Куда же мне сложить свой опыт? Я знаю, что работа, равноценная одному или двум годам интенсивной терапии, была выполнена за одну ночь. Если я добрался до своего бессознательного, следует ли мне объяснять, как я это делал? Если я хочу, чтобы кто-то здесь меня понял, то следует. Если для меня так важно, чтобы мне верили… Кого я дурачу? Наука определила тип нашей действительности уже тогда, когда появился разум, и нельзя применять научный метод к сознанию. Нельзя быть объективным в том, что является самой сущностью субъективного опыта. Я должен удовлетвориться тем, что приобретаю опыт, служу опыту, собираю «данные». Звучит мрачно и цинично. Почему?
Стефани не позвонила. Глория снова госпитализирована. Глория Пирс была послушницей женского монастыря недалеко от Наны; в ближайшее время, после отпуска, ей предстояло постричься в монахини. Ей было двадцать три года — ровесница Марии Магдалины, чувственность и набожность. Послушничсский обет она дала на следующий же день после двадцатитрехлетней подготовки. Христос явился ее матери во время трехдневных родов, так что Глория была посвящена Богу по предопределению, еще до рождения.
Обет монахини является ее брачным обетом, ее ритуальным бракосочетанием с Христом. И вот перед нами молодая женщина, которая была предназначена Ему с момента рождения. Брак по договоренности. Ее религиозная преданность была подлинной и страстной; ее страсть стала ее демоном. Проснувшаяся сексуальность застала Глорию врасплох, открыла ей глаза на слишком многие вещи. Физическое вожделение повергло ее в ужас: она чувствовала себя девственницей, живущей во грехе. В Великопостную Среду она перерезала себе вены на запястьях. Ей наложили швы в городской больнице и перевели в психиатрическую клинику к одному из моих коллег для обследования и выводов. Вскоре она повторила попытку; это было в страстную Пятницу. Я как раз был на дежурстве.
Мне здорово досталось за мой «метод лечения». Мы использовали больницу в качестве терапевтического окружения: комната скорой помощи, реанимационная, родильное отделение. Травмы, смерти, рождения. Мы выбирались на длительные прогулки в Сономский лес, и она начала приоткрываться, рассказывать о муках вожделения, о своей любви к Христу, о жестоких страданиях из-за оргазмов, которые она сама у себя вызывала. Вскоре ее история стала требовать чрезмерного внимания; тогда мы прекратили скорую помощь и занялись соскабливанием прошлого. У нее уже зажили шрамы; один приобрел устричный цвет (Великопостная Среда), другой был еще нежно-розовым.
Ежедневные сеансы перешли в еженедельные. Потом она один пропустила, вскоре еще один. А накануне не ответила на мой телефонный звонок. Не могла: она выпила какую-то дрянь. Теперь шрамы будут внутри — в горле, пищеводе и желудке. Обожженные слизистые оболочки.
Я никогда не забуду, как вошел в ее комнату. Она сидела, прижимая к себе подушку, словно ребенка или любовника, и уставившись в стену. На меня она даже не взглянула. Страх в ее глазах был заразительным, и во мне что-то оборвалось. Я сказал ей, что если она хочет умереть, то я могу дать ей свой карманный ножик, но резать ей нужно не поперек, а вдоль. Ей следует сделать знак креста с предыдущими шрамами на запястьях. Я сунул руку в карман и достал свой ножик. Несколько монет упали на кровать и покатились на пол.
— Вот, — сказал я и бросил красный ножик на ее постель.
— Сделай это как следует.
Она швырнула ножик в меня. Я сидел на постели и держал ее, пока слезы не перешли в хохот; я понял, что мне еще многому надо научиться. Ничто из того, что кто-либо когда-либо говорил ей, не воспринималось критически. Решающий взрыв произошел спонтанно, он родился из страха и через драму.
Ее выписали на следующей педеле. Вскоре она ушла из монастыря. Меня вызвали к главному психиатру и съели с потрохами за непрофессиональное поведение. Я пытался доказать, что наша профессия давно сбилась на паллиативные меры. Мы стали пенхопарамедиками, мы ставим заплаты на человеческую душу до следующего кризиса. Глорию я увидел через месяц, когда она пригласила меня, чтобы познакомить со своим женихом.
В одну из июньских пятниц я обнаружил, что у меня свободный уик-энд. Стефани поехала в Санта-Барбару навестить родителей. Я осмотрел последнего пациента в клинике, отпустил последнего клиента из кабинета и, вместо того чтобы два дня корпеть над диссертацией, решил приготовить Сан Педро. Сам кактус широко распространен, достать его нетрудно, и, хотя я не очень хорошо знал, как это делается, я все же нарезал его кусками и несколько часов варил в литре воды. Отвар я сцедил во флягу и отправился к своему месту в лесу, в часе ходьбы от грунтовой дороги за дальним концом частных виноградников.
В этом году начало лета было дождливым; вода все еще падала с тридцатифутовой скалы в мелкий пруд у подножия и плелась дальше в лес по каменистому ложу ручья. Я сидел на песчаной отмели посреди потока; крупный песок и гладкне камешки, листья и нависающие ветви дубов. Сидел и медитировал на журчании воды среди камней, на дроздах, ссорившихся из-за ягод пираканты; на запахе дуба, на земле виноделов, и солнце грело мое обращенное к небу лицо.
У меня было ощущение, что я вернулся в свою естественную среду. Я чувствовал себя ближе, чем когда-либо прежде, к жизни моего маленького естественного убежища. Словно я научился в Пepy, как быть с Природой, и привез это знание с собой. Жизнь на ulliplano была жизнью Антонио, а это уже моя жизнь.
Солнце клонилось к западу, когда я выпил чашку Сан Педро. Я оказал надлежащее уважение Четырем Сторонам, призвал архетипы духов Четырех Сторон прийти и посидеть со мною и выпил напиток. Я не завтракал и не обедал, и все же прошел час, другой, а я ничего не чувствовал. К моему блаженному состоянию добавилось только ожидание эффекта от питья. Я вспоминал слова Антонио о дистилляции растения и об использовании «очистительных трав». Тут я поймал себя на том, что где-то в глубине сознания повторяю последние его слова, его упоминание об опыте силы.
Несколько лет спустя я узнал, что только особый кактус Сан Педро, выросший в горах, в «местах силы», за которым ухаживали и над которым молились шаманы, может дать эффект. Американский окультуренный подвид, сваренный мною, не дает ничего, кроме токсического расстройства желудка.
День был жаркий. Вода ласково струилась по обеим сторонам моего песчаного островка, и солнечные лучи отражались от ее поверхности. Я снял сорочку и поднялся на ноги. Проверяю свои ощущения. Что-нибудь происходит? Чувствую ли я что-нибудь? Надо выбросить это из головы. Я слишком озабочен действием питья, и это начинает мне мешать. Я чувствую себя хорошо. Я чувствую себя прекрасно. Расслабляюсь; приятное ощущение силы в теле. Я подойду прямо к водопаду. По воде.
Башмаки мокрые, в них стало неловко. Я не иду, я стою посреди потока. Снимаю их и швыряю на свой островок. Там моя Вода так ласково падает со скалы, льется по крутизне, по лоснящимся скользким водорослям, облепившим каменную стену высотою… тридцать футов? Я могу взобраться на нее. Там хорошее место для медитации, и рядом с потоком. Это легко. Я взбираюсь быстро, ловко, работая руками и ногами. Мгновенно. Как кот.
И вот я сижу здесь, наверху блаженства, где маленький ручей переваливает через гребень крутой скалы, на уровне верхушек дубов, и мой песчаный островок и башмаки на нем кажугся совсем крохотными. Ничего особенно таинственного не произошло. Не было никаких Богоявлений, просто спокойно-эйфорическое чувство свершения, ощущение, что ты возвратился к себе, что ты весь у себя дома.
Я не знаю, сколько времени прошло, пока я осознал свое положение, осознал, что я не помню, как взобрался на скалу. Уже темнело, когда мой рассудок забил тревогу, и я заглянул вниз и с удивлением увидел, что на отвесной поверхности скалы не было никаких уступов; не было никакого приемлемого пути обратно. Справа, где падала вода, была скользкая органическая пленка. Слева и прямо подо мной была вертикальная стена высотою в тридцать футов. Там, внизу, лежали мои башмаки. Мой пакет, фляга, ключи от автомобиля. Я понимал, что мне нужно спуститься вниз; я понятия не имел, каким образом я очутился наверху; и когда солнце зашло и надвинулась темнота, я ощутил страх в желудке. Внизу, среди деревьев, происходило какое-то движение. Свет и тени. Мой страх был осязаем и нарастал с наступлением ночи. Я лихорадочно размышлял, что же делать дальше, и решил снова обрести силу и мощь, которыми я обладал несколько часов назад. Я визуализировал своего кота.
Мой кот. Почему-то мне пришла в голову мысль именно об этом, предположительно моем, звере силы. Сейчас, подумал я, есть возможность испытать его, призвав его. Я закрыл глаза и представил, как он появляется из джунглей, — нет, из леса, здешнего леса, — и как уверенно, целенаправленно передвигается, голова опущена к земле, лапы мелькают в безупречном ритме, одна за другой, мягко и точно подошвы касаются земли, вперед, вперед, передние лапы уже на скале, левая, правая, свободные гибкие движения, знание без размышления, вперед, непреклонно, дюйм за дюймом.
И был момент такого восторга, такой опьяняющей силы, какую только возможно испытать, но описать нет возможности. Это было мгновение, какая-то пауза, и было ощущение кота, понимающего, что он кот.
Я затаил дух и… соскользнул в рациональное состояние; я висел в десяти футах от подножия скалы, лицом вниз, тело под углом 45 градусов, одной рукой уцепившись за едва заметную выпуклость скалы, а другой — за крохотную ступеньку, спрятанную под водопадом, и я упал вниз головой, успев смягчить удар вытянутой левой рукою, и скатился в мелкую воду. Я вскочил на ноги и стряхнул с себя воду. Запястье было растянуто, по боль ничего не значила по сравнению с моим ликованием. Нa мгновение, на неуловимый интервал времени я стал котом.
На следующий день, в воскресенье, мне позвонили из Майами. У бабушки был сердечный припадок. Я попытался дозвониться до Стефани, но ее не было в Сайта- Барбаре. Я оставил информацию ее матери и улетел в Майами.
14 июня
Больницы принадлежат ночи. Глухой полночи. Какое это странное место. Стерильная белизна, дезинфекция, все сверкает. Мы приходим сюда «навещать», а потом — умирать.
Дом ожидания. Мы ожидаем в нем, а он ожидает нас. Мы здесь ожидаем улучшения самочувствия, ожидаем смерти, ожидаем освобождения от беспомощности. Пациенты учатся терпеть, а терпение — это разновидность надежды.
Мария Луиза умирает. Мой отец удержал ее на краю пропасти, оттащил от смерти и теперь ее удерживают в этом состоянии искусственно, в реанимационном отделении.
Четыре внугривенных иглы. Одна на центральной линии шеи для ввода лекарств и жидкостей, по одной в каждом сгибе локтя для интенсивных мер и еще одна — в артериальном стволе левой руки для отбора крови и для подключения датчика при измерении кровяного давления.
Через нос введена назогастрическая трубка, подключенная к компрессору, который стоит на полу и постоянно откачивает содержимое желудка, чтобы отрыжка не могла попасть в трахею при вдохе. В трахею через рот введена вентиляционная трубка: у бабушки так мало сил, что она сама почти не может дышать. Она получаст постоянную диету внутривенно: морфий, нитроглицерин, валиум.
Седативные необходимы, потому что при беспокойстве сердце работает быстрее и использует больше кислорода; все стараются щадить сердечную мышцу. Беспокойство? Временами мне приходит в голову, что понастоящему ее беспокоит только вся эта дрянь, которую они в нее запихивают и которая сама по себе создает основной дискомфорт. Так она и лежит в белоснежно чистой, дезинфицированной, сверкающей палате с подключенными к ее телу шестью системами жизнеобеспечения.
Но она была дома. Она это сама мне сказала. Она увидела меня. Я наклонился над ее лицом и ее отяжелевшие от наркотиков веки приподнялись, она посмотрела мне в глаза и сказала: «Я была дома».
Тогда я взял ее за руку, и она сжала мою руку с неожиданной силой и отпустила ее, и ее указательный палец в нервном тике стал постукивать по моей ладони; я заплакал, и она снова стиснула мою ладонь, утешая меня в своем страдании.
Потом мне пришлось отступить в сторону, потому что ей вставляли трубку в трахею, а это всегда сложно, если человек в сознании.
Боже мой! Мы так боимся смерти, что хватаем восьмидесятилетних женщин, вырываем их из домашней почвы и пересаживаем в искусственную технологию, которую создали для поддержания такой драгоценной жизни. Ибо все, все, что угодно, кажется нам лучше, чем смерть.
Это варварство. Что в этом есть человечного? И все эти интерны и врачи, живущие при больнице, все эти милые, изящные женщины и мужчины, профессионалы здравоохранения, кивают головами, когда профессора философии в их колледже толкуют о жизни и смерти, о великом цикле, о благородном уроборосе, природе вещей, естественном цикле. Понимают ли они, о чем идет речь? Или просто записывают в конспекты, а потом по отработанной методике выбирают вопросы для выпускных экзаменов — и на том все кончается?
Я сдерживаю себя, прижимая к груди костяной жезл и качаясь вперед-назад; я оплакиваю тяжкий груз его гордыни и свое отчаянное желание помочь ему, сыграть его игру, приспособиться к миру его ценностей, его стандартов, его тщеславия. Я вижу, что он никогда не избавится от своей гордыни, и я схожу с дистанции. Я вытираю слезы с подбородка. Я освобожу себя от его примера, я отойду в сторону от его презрения; но моя аЬuellа, моя прабабушка, качает головой: «Береги его, Бомби». Бомби — это мое детское имя. «Не оставляй его».
С этого момента я уже не мог остановиться. Я кормил огонь кусками моего прошлого, и от огня поднимался пар, закручивался в кольца, спирали, клубки, издавая невнятный шум событий и переживаний.
Из всех моих опытов в области сознания и лечения самыми разительными были, пожалуй, эти двенадцать часов, проведенные под Храмом Кондора. С того дня я ношу память о них в своей душе.
Когда-то я их тоже сброшу с себя. Я столкнусь лицом к лицу с этими двенадцатью часами и сожгу их на другом огне. Но пока что я сижу здесь, скрестив ноги перед жаркими углями, плачу, смеюсь, терзаю себя муками катарсиса, который сам же и вызвал. Клетку за клеткой, волосок за волоском, палец за пальцем, член за членом я кладу себя в огонь. Друзья, знакомые, пациенты, удивленные лица индейцев-гвнколов над картой мира, нарисованной на песке. Были моменты, когда я думал, что все закончено, костер догорает, мне остается вспомнить песню Антонио, вызывать видение орла и дуть на угли, поднимая дым с искрами, прежде чем предать огню еще один сучок, ветку или пук травы. Сквозняк очистит пещеру от дыма, но образы останутся, они будут со мной, вокруг меня и во мне.
И были какие-то неясные эмоции, женщина, которой я не знал, знакомое, но неизвестное мне лицо, какие-то изображения, не мои и не имеющие отношения к тому, кем я был, и, со всем этим, сильное желание свалить оставшееся дерево в костер.
Утром костер потух как-то сам собою. Тяжкое испытание закончилось, стены пещеры снова стали стенами пещеры.
Я вышел, держа под мышкой костяной жезл. Антонио сидел на камне, силуэт его был ярко освещен утренним солнцем. Я помню, что он положил мне руку на плечо.
— Вам хватило дров?
— Да. Немного осталось.
— Всегда будут оставаться, — сказал он.
Мы вместе поднялись к Храму Кондора на краю руин. Прибыл автобус, набитый туристами, и мы наблюдали, как они шли вниз от Камня Смерти и как вошли в Затерянный Город древних и нков. Антонио повел меня по тропе вниз, удаляясь от развалин.
— Вы еще придете сюда не раз, — сказал он. — В следующий раз вы войдете в город, и камни, вытесанные руками наших предков, заговорят с вами.
Я был слишком измучен, чтобы думать о смысле его слов.
28 марта
Видимо, существует два вида памяти. Все то, что мы носим при себе, доступное сознательному воспоминанию, например, все то, что я вспоминал во время голодания. Субъективная память. Звуки, образы, чувства, самые обычные детали, которые становятся тем более живыми, чем больше значения мы им приписываем при воспоминаниях. Это ретроспективная память.
Под гипнозом взрослый человек может вспомнить цвет своей детской кроватки. Это объекчивная намять. В ней находится то, что я вызывал и с чем боролся. Оно живет собственной жизнью. Как и сновидение, оно не подчиняется сознанию и развивается неуправляемо. Независимо от меня. Это не ретроспектива, а ретро-спектакль.
Но сейчас я не в состоянии написать об этом. Мы находимся в маленькой гостинице в Агуаскалиентес. Здесь, у подножия Мачу Пикчу, есть горячие ключи.
Вспоминаю, что Альберт Эйнштейн однажды определил науку как попытку привести хаотическое разнообразие нашего чувственного опыта в соответствие с логически единой системой мышления.
Так как мне подступиться по-научному ко всему тому, что произошло со мной? Через два дня я улетаю в Калифорнию.
Мое перо тяжелеет, и строка загибается вниз, но мне кажется, что по мере того, как изменяется характер нашего чувственного опыта, должна изменяться и наша наука, и наше определение системы мышления, сам способ нашего мышления.
Я подумаю об этом утром.
ЗАПАД
*11*
Аэропорт Куско прекратил полеты. Небо опустилось вниз, облака расположились прямо в городе. Видимость в аэропорту измерялась футами. Последний самолет взлетел два с лишним часа назад, после чего все полеты были отменены до следующего утра, когда туман поднимется «согласно расписанию» — так мне и сказал диспетчер, улыбаясь и уверенно кивая головой.
Я возвратился в Куско и обнаружил в гостинице почту для себя. Я был уже выписан из гостиницы, но пригоршня soles, высыпанных на стол перед администратором, решила вес проблемы. Письмо оказалось от Брайена, а еще была телеграмма от отца: у бабушки инсульт, и мне, видимо, следует возвращаться в Калифорнию через Майами.
Я заказал билет на самолет, и мы с Антонио вместе пообедали. На следующий день он сопровождал меня в аэропорт.
Я покачал головой, взваливая на плечи рюкзак:
— Вы не можете знать расписание тумана.
Он посмотрел на часы. Он выглядел так же, как в тот день, когда я увидел его впервые. Профессор Антонио Моралес Бака. Мешковатый костюм, потертая белая сорочка, темный галстук, волосы зачесаны назад, карманы оттопырены. Безупречная неряшливость. Кожа его лица едва заметно потемнела от загара на altiplano, а в движениях чувствовалась здоровая легкость; какое-то обновление светилось в уголках глаз и в улыбке.
— Через полчаса будет ясная погода, — сказал он.
Я посмотрел ему в глаза и улыбнулся:
— Вы так думаете?
— Конечно.
— Откуда вы знаете?
— Я же индеец, — улыбнулся он.
— Да, я почти забыл, — рассмеялся я. — Индейцы знают нес.
— Все. Не знают только, как жить в безоблачном мире физических объектов и прямых утлов. — Он положил мне руку на плечо. — Я должен идти. У меня занятия в первом часу.
— Спасибо вам, — сказал я.
— Вам спасибо, мой друг. Мы оказались хорошими спутинками.
Я открыл рот, но не нашелся, что сказать.
— Вы попробовали знание на вкус, — сказал он. — Скоро нам предстоит опыт силы. Но не ожидайте его.
— До свидания, — сказал я.
Я протянул руку, но он только посмотрел на нее и покачал головой:
— У шаманов, говорят, принято прощаться только раз. Я держал руку протянутой.
— Кто это говорит?
— Да мы и говорим. Вы и я. Для нас это всегда будет husta pronto. Пока мы снова не встретимся.
И он пожал мне руку.
Полчаса спустя туман рассеялся. Над аэропортом засняло небо, и молодая женщина в униформе перуанского аэропорта объявила посадку на рейс Куско— Лима.
В Майами я провел один день. Отец осмотрел меня с головы до ног и нахмурился: волосы я не стриг еще с Калифорнии, и у меня отросли усы, одежда измялась.
— Тебе следует пойти к бабушке, — сказал отец. Глаза у него были усталые.
— Я для этого и прилетел, папа.
Я побрился, и Соледад, сорокалетняя служанка моих родителей, дала мне одну из отцовских сорочек, накрахмаленную и отглаженную. Я повел бабушку к завтраку.
Инсульт был незначительным, скорее, просто церебронаскулярный спазм. Вся ее слабость объяснялась преклонным возрастом и ничем более. Она опиралась о мою руку, и я отвел ее в ярко освещенный ресторан над водой.
Мы болтали с ней о всякой всячине. Она радовалась мне — или откликалась на мою радость. Я хорошо выгляжу, сказала она, и у меня красивые длинные волосы. Она сильно щурилась, и я спросил, в чем дело.
— Здесь так тускло. Почему не включат свет?
Я обошел столик и снял с ее лица толстые очки. Я протер их льняной салфеткой и снова надел, просунув дужки за уши сквозь седые волосы.
— Теперь намного лучше! — сказала она и непринужденно рассмеялась. Мы всегда так смеялись с ней. Ее рука потянулась через скатерть и нашла мою, и мы так и сидели, словно лю бовники, за столиком для двоих. Женщина, которая стала мне матерью, которая являлась мне в огне в Мачу Пикчу, чей дух был так силен, но тело таяло, слабело под натиском времени.
Мы никогда больше так не посидим. Я это сознавал, и я улыбался своей памяти.
Я возвратился в Калифорнию. Я уезжал зимой, а прилетел в первый день весны. Я начал с того, что привел в порядок свои материалы по диссертации, доложил свою работу в психиатрической клинике, получил грант Института Развития Ребенка на разработку программ психической гигиены в школах для отсталых детей, открыл небольшую частную практику и влюбился в Стефани, Страстная влюбленность Брайена закончилась ничем. А моя была билетом в один конец, туристской поездкой по местам, где я уже бывал и куда еще не раз возвращусь. Да, человеческий опыт рождается из пар противоположностей: Инь и Ян, тьма и свет, сцепившись друг с другом; тьма усиливает свет, свет определяет тьму, и центры удовольствия и страдания в человеческом мозгу расположены радом, так что редко удается возбудить один из них, не затронув другого. Я любил Стефани, и мы вместе переживали экстаз и боль встреч и разлук.
Как я и подозревал, с ней оказалось нелегко: непоколебимый романтик, яростная феминистка. Она никак не могла прийти в себя от мучительного разрыва после двухлетней связи со студентом-стоматологом по имени Эдвард; и тут мы влюбились друг в друга. Мы пировали всю весну, мы наслаждались друг другом. Мы решили и лето провести в моногамии.
Моя работа в это время была как никогда разнообразной. Я начал отбирать материалы из своей диссертации для книги «Мир целительства», которую мы будем писать со Стенли Криннпером. В клинике я непосредственно занимался психозами — многочисленными изменениями личности, шизофренией (неопределенное состояние), социопатическими расстройствами и попытками самоубийства. В частной практике я вел пациентов с депрессией, сексуальными нарушениями, наркотической занисимостью, психическими травмами. А в школе для отсталых детей я участвовал в разработке и проверке критериев нормальности и стандартов развития применительно к детям. Я наблюдал учащихся из семей бедняков, из трущоб и национальных меньшинств, детей пяти-шести различных культур, наблюдал, как они приспосабливаются к нашей культуре, ассимилируются с системой образования. Дети привыкли приспосабливаться, служить программе ради того, чтобы программа послужила им.
Необходимо что-то другое. Система обучения и оценки путем вопросов-ответов, неспособная активизировать личностный и культурный потенциал ребенка, является, на мой радикальный взгляд, главным производителем умственно отсталых детей.
Мне не понадобилось много времени, чтобы заработать репутацию яркой эксцентрнчной личности в клинической работе и заносчивого оригинала в вопросах образования.
Странно, однако, было то, что, не забывая ни на минуту о моей работе с Антонио, я почти не говорил о ней. Я очень много думал о нем в те первые несколько месяцев; я даже нашел себе укромное местечко в Сономских горах, естественное убежище возле водопада в часе ходьбы; я ходил туда в выходные дни медитировать и упражнять видение. Но в основном моя работа на Южном пути ограничивалась рамками моего сознания и страницами дневника.
1 июня 1974 года
Только что из клиники. Стакан вина — и сразу мысль: раскрыть и заполнить страничку. Все тянулось слишком долго.
Глория снова поступила сегодня ночью. Великий Четверг, Вознесение. Первый раз это была Великопостная Среда, затем Страстная Пятница. Ее снова спасли, а завтра моя очередь. Снова к доске. По-прежнему чувствую себя сосредоточенным и сильным. Результаты моей работы в Мачу Пикчу? Вырывание внутренностей, ритуал сожжения души — один вечер в таком состоянии сознания, когда я прямо, визуально, в каком-то катарсисе сталкивался с элементами собственной биографии. Не аналитически, не интеллектуально; это не был неокортекс. Я иду дальше, пытаюсь локализировать хлам, из которого складываются сновидения. Приписать их лимбическому мозгу.
Это проблема. Здесь нет прямых линий, нет подходящих теорий, нет готовых ящичков и полочек. Куда же мне сложить свой опыт? Я знаю, что работа, равноценная одному или двум годам интенсивной терапии, была выполнена за одну ночь. Если я добрался до своего бессознательного, следует ли мне объяснять, как я это делал? Если я хочу, чтобы кто-то здесь меня понял, то следует. Если для меня так важно, чтобы мне верили… Кого я дурачу? Наука определила тип нашей действительности уже тогда, когда появился разум, и нельзя применять научный метод к сознанию. Нельзя быть объективным в том, что является самой сущностью субъективного опыта. Я должен удовлетвориться тем, что приобретаю опыт, служу опыту, собираю «данные». Звучит мрачно и цинично. Почему?
Стефани не позвонила. Глория снова госпитализирована. Глория Пирс была послушницей женского монастыря недалеко от Наны; в ближайшее время, после отпуска, ей предстояло постричься в монахини. Ей было двадцать три года — ровесница Марии Магдалины, чувственность и набожность. Послушничсский обет она дала на следующий же день после двадцатитрехлетней подготовки. Христос явился ее матери во время трехдневных родов, так что Глория была посвящена Богу по предопределению, еще до рождения.
Обет монахини является ее брачным обетом, ее ритуальным бракосочетанием с Христом. И вот перед нами молодая женщина, которая была предназначена Ему с момента рождения. Брак по договоренности. Ее религиозная преданность была подлинной и страстной; ее страсть стала ее демоном. Проснувшаяся сексуальность застала Глорию врасплох, открыла ей глаза на слишком многие вещи. Физическое вожделение повергло ее в ужас: она чувствовала себя девственницей, живущей во грехе. В Великопостную Среду она перерезала себе вены на запястьях. Ей наложили швы в городской больнице и перевели в психиатрическую клинику к одному из моих коллег для обследования и выводов. Вскоре она повторила попытку; это было в страстную Пятницу. Я как раз был на дежурстве.
Мне здорово досталось за мой «метод лечения». Мы использовали больницу в качестве терапевтического окружения: комната скорой помощи, реанимационная, родильное отделение. Травмы, смерти, рождения. Мы выбирались на длительные прогулки в Сономский лес, и она начала приоткрываться, рассказывать о муках вожделения, о своей любви к Христу, о жестоких страданиях из-за оргазмов, которые она сама у себя вызывала. Вскоре ее история стала требовать чрезмерного внимания; тогда мы прекратили скорую помощь и занялись соскабливанием прошлого. У нее уже зажили шрамы; один приобрел устричный цвет (Великопостная Среда), другой был еще нежно-розовым.
Ежедневные сеансы перешли в еженедельные. Потом она один пропустила, вскоре еще один. А накануне не ответила на мой телефонный звонок. Не могла: она выпила какую-то дрянь. Теперь шрамы будут внутри — в горле, пищеводе и желудке. Обожженные слизистые оболочки.
Я никогда не забуду, как вошел в ее комнату. Она сидела, прижимая к себе подушку, словно ребенка или любовника, и уставившись в стену. На меня она даже не взглянула. Страх в ее глазах был заразительным, и во мне что-то оборвалось. Я сказал ей, что если она хочет умереть, то я могу дать ей свой карманный ножик, но резать ей нужно не поперек, а вдоль. Ей следует сделать знак креста с предыдущими шрамами на запястьях. Я сунул руку в карман и достал свой ножик. Несколько монет упали на кровать и покатились на пол.
— Вот, — сказал я и бросил красный ножик на ее постель.
— Сделай это как следует.
Она швырнула ножик в меня. Я сидел на постели и держал ее, пока слезы не перешли в хохот; я понял, что мне еще многому надо научиться. Ничто из того, что кто-либо когда-либо говорил ей, не воспринималось критически. Решающий взрыв произошел спонтанно, он родился из страха и через драму.
Ее выписали на следующей педеле. Вскоре она ушла из монастыря. Меня вызвали к главному психиатру и съели с потрохами за непрофессиональное поведение. Я пытался доказать, что наша профессия давно сбилась на паллиативные меры. Мы стали пенхопарамедиками, мы ставим заплаты на человеческую душу до следующего кризиса. Глорию я увидел через месяц, когда она пригласила меня, чтобы познакомить со своим женихом.
В одну из июньских пятниц я обнаружил, что у меня свободный уик-энд. Стефани поехала в Санта-Барбару навестить родителей. Я осмотрел последнего пациента в клинике, отпустил последнего клиента из кабинета и, вместо того чтобы два дня корпеть над диссертацией, решил приготовить Сан Педро. Сам кактус широко распространен, достать его нетрудно, и, хотя я не очень хорошо знал, как это делается, я все же нарезал его кусками и несколько часов варил в литре воды. Отвар я сцедил во флягу и отправился к своему месту в лесу, в часе ходьбы от грунтовой дороги за дальним концом частных виноградников.
В этом году начало лета было дождливым; вода все еще падала с тридцатифутовой скалы в мелкий пруд у подножия и плелась дальше в лес по каменистому ложу ручья. Я сидел на песчаной отмели посреди потока; крупный песок и гладкне камешки, листья и нависающие ветви дубов. Сидел и медитировал на журчании воды среди камней, на дроздах, ссорившихся из-за ягод пираканты; на запахе дуба, на земле виноделов, и солнце грело мое обращенное к небу лицо.
У меня было ощущение, что я вернулся в свою естественную среду. Я чувствовал себя ближе, чем когда-либо прежде, к жизни моего маленького естественного убежища. Словно я научился в Пepy, как быть с Природой, и привез это знание с собой. Жизнь на ulliplano была жизнью Антонио, а это уже моя жизнь.
Солнце клонилось к западу, когда я выпил чашку Сан Педро. Я оказал надлежащее уважение Четырем Сторонам, призвал архетипы духов Четырех Сторон прийти и посидеть со мною и выпил напиток. Я не завтракал и не обедал, и все же прошел час, другой, а я ничего не чувствовал. К моему блаженному состоянию добавилось только ожидание эффекта от питья. Я вспоминал слова Антонио о дистилляции растения и об использовании «очистительных трав». Тут я поймал себя на том, что где-то в глубине сознания повторяю последние его слова, его упоминание об опыте силы.
Несколько лет спустя я узнал, что только особый кактус Сан Педро, выросший в горах, в «местах силы», за которым ухаживали и над которым молились шаманы, может дать эффект. Американский окультуренный подвид, сваренный мною, не дает ничего, кроме токсического расстройства желудка.
День был жаркий. Вода ласково струилась по обеим сторонам моего песчаного островка, и солнечные лучи отражались от ее поверхности. Я снял сорочку и поднялся на ноги. Проверяю свои ощущения. Что-нибудь происходит? Чувствую ли я что-нибудь? Надо выбросить это из головы. Я слишком озабочен действием питья, и это начинает мне мешать. Я чувствую себя хорошо. Я чувствую себя прекрасно. Расслабляюсь; приятное ощущение силы в теле. Я подойду прямо к водопаду. По воде.
Башмаки мокрые, в них стало неловко. Я не иду, я стою посреди потока. Снимаю их и швыряю на свой островок. Там моя Вода так ласково падает со скалы, льется по крутизне, по лоснящимся скользким водорослям, облепившим каменную стену высотою… тридцать футов? Я могу взобраться на нее. Там хорошее место для медитации, и рядом с потоком. Это легко. Я взбираюсь быстро, ловко, работая руками и ногами. Мгновенно. Как кот.
И вот я сижу здесь, наверху блаженства, где маленький ручей переваливает через гребень крутой скалы, на уровне верхушек дубов, и мой песчаный островок и башмаки на нем кажугся совсем крохотными. Ничего особенно таинственного не произошло. Не было никаких Богоявлений, просто спокойно-эйфорическое чувство свершения, ощущение, что ты возвратился к себе, что ты весь у себя дома.
Я не знаю, сколько времени прошло, пока я осознал свое положение, осознал, что я не помню, как взобрался на скалу. Уже темнело, когда мой рассудок забил тревогу, и я заглянул вниз и с удивлением увидел, что на отвесной поверхности скалы не было никаких уступов; не было никакого приемлемого пути обратно. Справа, где падала вода, была скользкая органическая пленка. Слева и прямо подо мной была вертикальная стена высотою в тридцать футов. Там, внизу, лежали мои башмаки. Мой пакет, фляга, ключи от автомобиля. Я понимал, что мне нужно спуститься вниз; я понятия не имел, каким образом я очутился наверху; и когда солнце зашло и надвинулась темнота, я ощутил страх в желудке. Внизу, среди деревьев, происходило какое-то движение. Свет и тени. Мой страх был осязаем и нарастал с наступлением ночи. Я лихорадочно размышлял, что же делать дальше, и решил снова обрести силу и мощь, которыми я обладал несколько часов назад. Я визуализировал своего кота.
Мой кот. Почему-то мне пришла в голову мысль именно об этом, предположительно моем, звере силы. Сейчас, подумал я, есть возможность испытать его, призвав его. Я закрыл глаза и представил, как он появляется из джунглей, — нет, из леса, здешнего леса, — и как уверенно, целенаправленно передвигается, голова опущена к земле, лапы мелькают в безупречном ритме, одна за другой, мягко и точно подошвы касаются земли, вперед, вперед, передние лапы уже на скале, левая, правая, свободные гибкие движения, знание без размышления, вперед, непреклонно, дюйм за дюймом.
И был момент такого восторга, такой опьяняющей силы, какую только возможно испытать, но описать нет возможности. Это было мгновение, какая-то пауза, и было ощущение кота, понимающего, что он кот.
Я затаил дух и… соскользнул в рациональное состояние; я висел в десяти футах от подножия скалы, лицом вниз, тело под углом 45 градусов, одной рукой уцепившись за едва заметную выпуклость скалы, а другой — за крохотную ступеньку, спрятанную под водопадом, и я упал вниз головой, успев смягчить удар вытянутой левой рукою, и скатился в мелкую воду. Я вскочил на ноги и стряхнул с себя воду. Запястье было растянуто, по боль ничего не значила по сравнению с моим ликованием. Нa мгновение, на неуловимый интервал времени я стал котом.
На следующий день, в воскресенье, мне позвонили из Майами. У бабушки был сердечный припадок. Я попытался дозвониться до Стефани, но ее не было в Сайта- Барбаре. Я оставил информацию ее матери и улетел в Майами.
14 июня
Больницы принадлежат ночи. Глухой полночи. Какое это странное место. Стерильная белизна, дезинфекция, все сверкает. Мы приходим сюда «навещать», а потом — умирать.
Дом ожидания. Мы ожидаем в нем, а он ожидает нас. Мы здесь ожидаем улучшения самочувствия, ожидаем смерти, ожидаем освобождения от беспомощности. Пациенты учатся терпеть, а терпение — это разновидность надежды.
Мария Луиза умирает. Мой отец удержал ее на краю пропасти, оттащил от смерти и теперь ее удерживают в этом состоянии искусственно, в реанимационном отделении.
Четыре внугривенных иглы. Одна на центральной линии шеи для ввода лекарств и жидкостей, по одной в каждом сгибе локтя для интенсивных мер и еще одна — в артериальном стволе левой руки для отбора крови и для подключения датчика при измерении кровяного давления.
Через нос введена назогастрическая трубка, подключенная к компрессору, который стоит на полу и постоянно откачивает содержимое желудка, чтобы отрыжка не могла попасть в трахею при вдохе. В трахею через рот введена вентиляционная трубка: у бабушки так мало сил, что она сама почти не может дышать. Она получаст постоянную диету внутривенно: морфий, нитроглицерин, валиум.
Седативные необходимы, потому что при беспокойстве сердце работает быстрее и использует больше кислорода; все стараются щадить сердечную мышцу. Беспокойство? Временами мне приходит в голову, что понастоящему ее беспокоит только вся эта дрянь, которую они в нее запихивают и которая сама по себе создает основной дискомфорт. Так она и лежит в белоснежно чистой, дезинфицированной, сверкающей палате с подключенными к ее телу шестью системами жизнеобеспечения.
Но она была дома. Она это сама мне сказала. Она увидела меня. Я наклонился над ее лицом и ее отяжелевшие от наркотиков веки приподнялись, она посмотрела мне в глаза и сказала: «Я была дома».
Тогда я взял ее за руку, и она сжала мою руку с неожиданной силой и отпустила ее, и ее указательный палец в нервном тике стал постукивать по моей ладони; я заплакал, и она снова стиснула мою ладонь, утешая меня в своем страдании.
Потом мне пришлось отступить в сторону, потому что ей вставляли трубку в трахею, а это всегда сложно, если человек в сознании.
Боже мой! Мы так боимся смерти, что хватаем восьмидесятилетних женщин, вырываем их из домашней почвы и пересаживаем в искусственную технологию, которую создали для поддержания такой драгоценной жизни. Ибо все, все, что угодно, кажется нам лучше, чем смерть.
Это варварство. Что в этом есть человечного? И все эти интерны и врачи, живущие при больнице, все эти милые, изящные женщины и мужчины, профессионалы здравоохранения, кивают головами, когда профессора философии в их колледже толкуют о жизни и смерти, о великом цикле, о благородном уроборосе, природе вещей, естественном цикле. Понимают ли они, о чем идет речь? Или просто записывают в конспекты, а потом по отработанной методике выбирают вопросы для выпускных экзаменов — и на том все кончается?