По цынгалинским меркам, кладовщик – это большой начальник. В его руках и под его присмотром все поступающие в сельпо товары. Он знает, когда и что в Цынгалы завезут, какая предполагается нехватка, чтобы предусмотреть и впрок закупить все необходимое. Особенно рыболовные снасти и охотничьи припасы. С Николаем Степановичем здоровались уважительно, почти как с Васей-партизаном. У Васи была репообразная голова и маленькие хитренькие глазки. Вася-партизан никогда партизаном не был, но из-за его хромоты прицепилось к нему такое прозвище. Когда Вася с берданкой на плече выходил, прихрамывая, из лесу после очередной охоты, у него был вполне партизанский вид. А по социальному своему положению Вася был продавец в сельпо. Еще неизвестно, кто главнее в деревенской жизни – кладовщик или продавец!
   К нам в избу под разными предлогами с первого дня потянулись цынгалинцы – поглядеть на приезжих и познакомиться. Первым прихромал Вася-партизан, якобы обсудить сельповские дела с коллегой-кладовщиком. Выяснив имя и отчество новой учительницы, Вася пообещал свою поддержку по части обустройства на новом месте. Потом спросил деликатно про мужа. Мать ответила, что сейчас он на Дальнем Востоке, но надеемся, что скоро приедет. Вася ничего не понял, но уважительно покивал. Знакомство состоялось.
   После начальства как ближайшая соседка пожаловала Таня-Маремьяна. Татьяна была из местных, которых советская власть почему-то переименовала из остяков в национальность ханты. Таня-Маремьяна с мужем Ваней жили оседло, среди русских чалдонов, и занимались рыболовством в местной артели. На вопрос, почему она еще и Маремьяна, Таня ответила, что не знает, потому что поп крестил, да пьяный был. Ваня согласно закивал, словно был свидетелем на крестинах собственной жены. Потом Ваня намекнул, что с приезжих причитается «со знакомством». Хозяйка Татьяна Васильевна посоветовала соседей не приваживать, потому что они «попивают». Ваня возмутился и заявил, что пришли они от чистого сердца и не пустые. Он похлопал по грязной, лоснящейся от рыбьей чешуи, малице[3] и достал из-за пазухи извивающуюся живую стерлядку.
   – Ну, – сказала хозяйка, – Ваня с дарами пришел. Придется тебе, Даниловна, уху варить и подносить Ване «со знакомством».
   Соседи быстро развеселились, Ваня пел, а Таня-Маремьяна танцевала остяцкий – он же хантский – танец. Хозяйка нас остерегла, что прерывать их нельзя, а то они обидятся. Таня танцевала долго, потом к ней присоединился еще и трехгодовалый Ваня-младший. Ваня-старший дал отхлебнуть из своей рюмки Ване-младшему и веселье возобновилось. Поздно вечером довольные соседи повели нас в свой дом. На почерневших от копоти бревенчатых стенах висели рыболовные снасти: переметы, самоловы, остроги и прочее. Никакой мебели не было, потому что все спали на печи, а ели на полу. Впрочем, пола тоже не было – под ногами хрустел толстый слой всякого мусора и рыбьих костей. По всему видно было, что хозяева от юрты отказались, а к избе не привыкли. Со стены, рядом с острогами и сетями, Ване и Тане улыбались наш старый знакомый Вячеслав Михайлович и герр Рибентроп, германский министр иностранных дел. Как раз, в нынешнем, сороковом году они здорово подружились и сфотографировались на память для журнала «Огонек».
   Наступила осень, и все в деревне готовились к зимовке: утепляли оконные рамы, поправляли завалинки, конопатили стайки для скотины, чтоб не дуло зимой коровам, поросятам и курям. По сибирскому обычаю жилой дом и скотный двор помещались под одной крышей – так сподручнее ухаживать за скотиной, а в лихую погоду можно неделями отсиживаться от вьюг и морозов. В таком доме, как в крепости!
   Цынгалы – это десятка четыре потемневших от непогоды бревенчатых крепостей, рассыпанных на полоске земли между берегом Иртыша и тайгой. Плюс – сельповский магазинчик, плюс – аккуратная часовенка, плюс – длинная изба-пятистенка – Цынгалинская неполная средняя школа. Вот, кажется, и все. Пароходы здесь пристают редко – только, когда запасаются дровами. Электричества нет. Почту сбрасывают с пароходов на ходу. До ледостава всякая связь с внешним миром прекращается. Когда лед окрепнет, по Иртышу накатывают санную дорогу, и по ней от Омска и Тобольска тянутся обозы и мчится почта. Такую почту называют «веревочка», потому что обозы в пути вытягиваются на узкой санной дороге в длинную цепочку. Через деревеньки и села почта проскакивает со звоном колокольчиков, лихим гиканьем и свистом, а потом снова вытягивается в «веревочку» на белых просторах замерзшей реки. Цынгалинские школьники все знали и понимали про «колокольчик однозвучный» и про «глушь и снег навстречу мне». Знали не по книжками, а по жизни. Так было при Пушкине, так было при двоюродном моем деде, лошаднике Евграфе, так было и при нас, в одна тысяча девятьсот сороковом году.

Роньжа

   Ближе к первому сентября в Цынгалы стала съезжаться местная интеллигенция. Однажды, когда я шел мимо школы, меня окликнул с лестницы толстый человек в перепачканной известью ситцевой рубахе.
   – Ты ученик? – спросил он меня.
   Я сказал, что ученик.
   – Тогда лезь ко мне! – и толстяк стал карабкаться на крышу.
   Я полез за ним. Когда мы добрались до конька, толстяк отдышался и объявил: «Считай, что у нас сейчас урок труда – будем трубу белить!» Это был преподаватель истории и географии Григорий Григорьевич Григорьев, а сокращенно – Гри-Гри. Утром я проснулся оттого, что кто-то с улицы меня негромко окликает: «Ученик! Эй, ученик!» Под окном опять стоял Гри-Гри в старом ватнике и с берестяным коробом за плечами. Из окна выглянула мать, и историк церемонно поклонился. Они познакомились, и я получил разрешение на совместную с Гри-Гри ознакомительную прогулку.
   Прогулка началась с того, что мы набрали полный короб спелой черемухи. Лазал по деревьям я, потому что Гри-Гри мешала полнота. Потом он отдыхал на пеньке, а я ел малину. Увлеченный этим приятным делом, я не сразу почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Из сумрака кустов уставились на меня два блестящих глаза. Мы долго смотрели друг на друга – два глаза и я. Потом я отступил, и под ногой хрустнула ветка. Надо мной вдруг выросло что-то огромное и мохнатое. Мохнатое заревело, открывая розовую пасть. И тут же я услышал голос Гри-Гри. Он громко кричал нехорошие слова, которые мне запрещено было произносить. Мохнатое отступило, не то застонало, не то захрюкало и кинулось прочь, ломая кусты. Гри-Гри даже не слез с пенька.
   – Ты матери не говори, что я тут ругался, – попросил Гри-Гри, – медведи, видишь ли, матерщины боятся!
   – Это был медведь? – испугался я.
   Историк равнодушно кивнул.
   От малинника в лес тянулась желтая полоска чего-то жидкого.
   – Это его от страха медвежья болезнь прихватила, – пояснил Гри-Гри, – а пошли-ка на Чугас-гору! Там интересно!
   С Чугас-горы видно было, как извивается Иртыш и теряется в бесконечности лесов, как плывут по нему словно из спичек связанные плоты и одиночные, совсем игрушечные, лодки. Но интереснее всего было у подножия Чугаса, на остяцком кладбище. Остяки здесь зарывали своих покойников, а на могилах оставляли все необходимое для будущей загробной жизни. У могил на деревьях висели рыболовные снасти, полуистлевшие звериные шкуры и малицы. Лежали проржавевшие ножи, наконечники копей и острог. И даже старинное кремневое ружье лежало! Чуть ли не времен Ермака! Были здесь и женские бусы, ожерелья, посуда… Здешние жители – и остяки, и русские никогда ничего не трогали на этом кладбище. Даже мальчишки! Гри-Гри рассказывал, как жили эти люди. Как они охотились и ловили рыбу, во что верили и как храбро защищались от казаков Ермака. Он бегал среди могил, размахивал руками и наглядно изображал, как и что происходило много лет назад. В эти минуты он совсем не казался толстым и смешным.
   Началась учеба. Директор Трофим Моисеевич произнес речь о пользе учения, о том, как нас всех любит дорогой товарищ Сталин, и еще о том, что бродяжничать в тайге без спроса, да еще целыми неделями, нехорошо – Сталин нас за это не похвалит. При этом директор поглядывал на задние ряды, где обосновались ребята ханты и манси. Как рассказывал Гри-Гри, эти ребята имели обыкновение сбегать на охоту или рыбалку в процессе обучения, прямо с урока, иногда даже через окно. «Особенно, с уроков истории», – огорчался Гри-Гри.
   Потом директор обратился к новичкам. Он назвал мою фамилию и сообщил, что я приехал с Дальнего Востока, где наши пограничники ежедневно бьют японских самураев. Все головы повернулись ко мне. Я встал и сказал, что видел одного японца, и он погрозил мне кулаком. «Молодец, Мельников!» – почему-то похвалил меня директор. Знал бы я, к чему это приведет!
   На каждой перемене меня обступали ребята и требовали всяких боевых подробностей. Чтобы их не огорчать, я эти подробности выдумывал. Тогда они стали требовать продолжения. Наступили для меня тяжелые времена. Каждый раз, собираясь в школу, я мучительно вспоминал, что врал накануне. Я должен был держать в голове кучу выдуманных мною подробностей и продолжений, чтобы меня не уличили. Кроме того, мне тут же прилепили прозвище «самурай»! Оно держалось до тех пор, пока ко мне не привыкли.
   В своей торжественной речи Трофим Моисеич особо обратился к группе совсем взрослых девчат и парней. У одного даже были усы. Новички приехали из дальнего лесного урочища и говорили, как моя подружка Верка, на «мове». Но Верка была «голодающая», а новички были спецпереселенцы. Новички в школе никогда не учились и теперь должны были начать с первого или второго класса. Директор сказал, что он за них поручился и что «сын за отца не ответчик».
   В их спецпоселение ездила мать по поручению директора, а меня взяла с собой. Это был самый настоящий украинский хутор, как у Гоголя! Хутор стоял в глухом урмане[4], на расчищенном от деревьев пятачке. На этом пятачке лепились беленькие хатки, их окружали плетни, на плетнях – глиняные горшки, а за плетнями – подсолнухи. Живя в лесу, переселенцы бревенчатых домов не строили, а лепили глинобитные хаты, как делали их деды-прадеды на теплой степной Украине. А еще глубже в тайге жили какие-то молокане. Они всех сторонились и детей в школу не пускали. Год назад к молоканам прибыли малиновые для установления личностей. Но молокане заперлись все в одной избе, а избу подожгли.
   Выспрашивать, кто ты, откуда и почему здесь объявился, в наших краях было не принято. Все друг о друге, конечно, узнавали, но не сразу, а постепенно. Вот Роньжу, например, аж из самой Москвы завела в Цынгалы большая любовь. Все это знали. Про это рассказала сама переполненная чувствами Роньжа случайной попутчице, с которой они вместе плыли на пароходе «Третий Интернационал». Роньжа и думать забыла про этот разговор, но попутчицей оказалась фельдшерица из соседней деревеньки со смешным названием Семейка. Семейкинская фельдшерица тут же рассказала все бакенщику, который перевозил ее с парохода на берег. А бакенщик, как известно, зажигает сигнальные огни по всему фарватеру. И получилось, что, когда Роньжа прибыла в Цынгалы, про ее любовь знали все, даже Таня-Маремьяна и Ваня-маленький. Сама виновата! Не откровенничай с первым встречным – это тебе не Москва!
   Теперь нужно, наверное, объяснить слово «роньжа»? В Сибири есть такая птица – кедровка, но, по-местному, она называется роньжа. Она рыженькая, вертлявая и у нее над круглыми глазками тоненькие, словно рисованные, бровки. Наша Лидия Андреевна была вылитая роньжа. Цынгалинцы не понимали, почему в Москве нарисованные брови считаются лучше настоящих. В той же самой Москве, по слухам, началась и непостижимая для цынгалинцев любовь Роньжи и Вадим Вадимыча. Роньжа преподавала русский, а Вадим – рисование и пение. Непонятно было, отчего видный, здоровый мужик занимается такими пустяками. Но потом все привыкли и поняли: Роньжа – большая выдумщица. Она выдумала себе жизнь и Вадимыча тоже выдумала. Выяснилось, что Вадим умом не отличался, рисовать не умел и петь тоже. В прошлой московской жизни он был скромным школьным завхозом, а Роньжа полюбила его за то, что в профиль он был похож на Печорина и Онегина одновременно, не говоря уж о его имени: Вадим!
   Поначалу столичные коллеги Лидии Андреевны с пониманием отнеслись к этому роману, но нарушился учебный процесс: Лидия Андреевна на уроках языка и литературы говорила только о Вадиме, сравнивала его то с Печальным Демоном, то почему-то с Павкой Корчагиным и перечисляла всенародно его милые домашние привычки и склонности. Состоялся педсовет. Влюбленной деликатно намекнули, что она ведет себя непедагогично. Роньжа вспылила, заявила в ответ, что «рожденные ползать летать не могут» и что ей чужды предрассудки, а с Вадимом она готова уехать от всей этой пошлости «на край света». После этого Роньжа и уплыла в Цынгалы, прихватив с собой Вадима.
   И вот, теперь ветреными сибирскими вечерами Вадим покорно гуляет с Роньжей по берегу Иртыша, а она непрерывно читает ему стихи. Еще она попробовала сделать из Вадима смелого добытчика, как в книгах Джека Лондона, и велела ему заняться рыбной ловлей. За известное вознаграждение Ваня-старший соорудил Вадиму отличный перемет на пятнадцать крючков. В тот же день мальчишки нашли Вадима на берегу Иртыша. Он бился, запутавшись в леске, а в разные места одежды и тела впились крючки. Хуже всего было то, что один крючок зацепился за мочку уха. Так, на крючке, его и вели мальчишки через всю деревню к Устинье Гавриловне.
   Гавриловна была высокая, худая и суровая старуха. Она размашисто вышагивала по деревне с видом хозяйки. Да она и была здесь, в Цынгалах, подлинной хозяйкой. За отсутствием попа, сосланного куда-то в Салехард, она служила в часовне, крестила и отпевала цынгалинцев, а также оказывала первую медицинскую помощь. На чердаке у нее уже много лет стоял гроб, заботливо приготовленный на случай собственной кончины. Но окончательно помирать она, вроде бы, не собиралась и пока хранила в гробу березовые веники. Осмотрев ухо, Устинья Гавриловна принялась точить сапожный нож, потом она наклонила вадимову голову над тарелкой и он испугано задергался. Тогда Гавриловна схватила его за ухо, обмакнула нож в водку и резанула мочку – о тарелку звякнул выпавший крючок. Гавриловна орудовала спокойно и привычно. С нашими ребятами на рыбалке такое случалось не раз.
   Когда начались школьные занятия и приехали ребята-спецпереселенцы, в классах стало тесно. Учителя долго обсуждали, как нас всех теперь размещать. И получалось, что есть только одно подходящее место – часовня. Никто, конечно, не решался говорить об этом с Гавриловной. Боялись еще и, как говорил директор Трофим Моисеевич, «нежелательных последствий». Народ здесь ненадежный, ссыльно-каторжный, да и от местных всего можно было ожидать. Подумали и решили вызвать кого-нибудь из малиновых. Приехал малиновый, собрал учителей.
   – А какой тут вопрос, товарищи? – удивился он. – С утра будем ломать.
   – Как ломать? – сказал Гри-Гри, – нам нужно помещение для школы!..
   – Да вы поймите, – рассердился малиновый, – это же такой удобный случай ликвидировать последнюю церковь в районе!
   – А школа? – снова спросил Гри-Гри.
   – Проведем разъяснительную работу, – упрямо решил малиновый.
   С утра к часовне согнали школьников, притащились плачущие старухи и мрачные учителя. Малиновый уже приготовился говорить разъяснительную речь. Но в это время в конце улицы появилась Устинья Гавриловна с лучковой пилой и веревкой. Она прошагала мимо примолкших цынгалинцев и взобралась на крышу, аккуратно обмотала крест веревкой и принялась пилить. Она пилила долго под всхлипывание старух, и, наконец, крест повис на веревках и медленно пополз к земле. Здесь Устинья Гавриловна взвалила его на спину и медленно пошла прочь по грязной деревенской улице. «Как Иисус, наша Гавриловна», – сказал кто-то громко в толпе. И больше никто ничего не говорил, а все только смотрели ей вслед.
   Лед на Иртыше давно уже окреп, и пришла пора добывать налима. Мы с Николай Степанычем прорубили пешней лунки и принялись поднимать переметы. Налимы сначала извивались на крючках, а потом застывали и каменели. Они падали в мешок с деревянным стуком – на реке было очень холодно и ветрено. По льду шли двое с котомками за спиной, в красноармейских шинелях и ботинках с обмотками. Лица они кутали в какое-то тряпье.
   – Вы чьи, ребята? – окликнул их Николай Степаныч.
   – Реполовские! – отозвался один.
   – Откуда чапаете? – спросил Степаныч.
   – Из Тобольска!
   – Откуда? – переспросил он.
   Степаныч позвал красноармейцев погреться и похлебать налимьей ухи. Прохожие оттаяли и разговорились. Идут они после демобилизации с финской войны. Попали в осеннюю распутицу и теперь вот, после ледостава, решили добираться домой на своих двоих. – Полтыщи верст! – всплеснула руками хозяйка Татьяна Васильевна и кинулась подливать гостям.
   Они рассказывали такое, про что в нашей газете «Сталинская трибуна» ни слова не написано. Говорили они, что наших в войне полегло многие тысячи, а еще больше померзло в лесах и погибло безымянно и безвестно. Потом они показали нам цветные, красивые открытки из Финляндии. Там были снега и леса, очень похожие на наши, а вот дома были другие – веселенькие и чистенькие.
   – И вот эдак-то люди там и живут? – охала Татьяна Васильевна. – А мы в дерьме маемся!
   Николай Степаныч вдруг стал серьезным:
   – Вот что, ребята, – сказал он, – вы отогрелись, отдохнули и айда домой, в Реполово. И лишнего не болтайте. Счастливо!
   Зимняя жизнь в Цынгалах была однообразная и на новости скупая. Раз или два в месяц приходили с «веревочкой» письма и газета «Сталинская трибуна» величиной с развернутый тетрадный листок. В газете перечислялись имена разных победивших передовиков и стахановцев, а также обязательства других передовиков работать еще лучше. Мать, конечно, ждала хоть каких-нибудь вестей от отца, но вестей не было.
   Роньжа затеяла поставить в школе спектакль – пьесу Лермонтова «Маскарад». Учителя оживились. Роньжа назначила себя режиссером и с выражением прочитала пьесу. Для начала, она сыграла за всех: и за Арбенина, и за князя Звездича, и за Шприха, и за баронессу Штраль. На роль Нины она назначила себя, а на роль Арбенина, конечно, Вадима. Плясать на балу, обниматься и целоваться с мужчинами мать отказалась наотрез, и ее определили в суфлеры. На роль князя Звездича назначили молодого математика Александра Ильича – он подходил по возрасту и у него был черный пиджак, который можно было выдать за фрак. Затруднения возникли с Гри-Гри, потому что на него ничего невозможно было натянуть, кроме его собственной ситцевой косоворотки. Решено было подумать и поискать по домам. Спор возник также из-за роли Шприха. Роньжа предложила сделать Шприхом учителя физкультуры, недавно высланного к нам из Ленинграда.
   Ихо Тойвович был финн по национальности, а в финскую войну таких из Ленинграда высылали. Говорил Ихо с очень сильным финским акцентом. Роньжа заявила, что нам просто повезло – Шприх, как раз, и может говорить с акцентом. Это очень украсит роль. Стали выяснять, с каким именно акцентом должен был говорить Шприх. У Лермонтова Шприха зовут Адам – стало быть, он поляк. Но, по словам того же Лермонтова, он мог оказаться и евреем. Решили сохранить у Ихо финский акцент, тем более что он по-другому говорить и не умел.
   Спектаклем заинтересовался Вася-партизан. Он бесплатно притащил в школу здоровую жестянку с керосином и теперь репетиции шли до поздней ночи. Учителя жаловались на чрезмерную требовательность Роньжи – то и дело она кричала на своих коллег «не верю!», почти как настоящий Станиславский.
   Спектакль назначили после нового, сорок первого, года и ближе к Рождеству, чтобы заодно отвлечь цынгалинцев от чрезмерного пьянства и вредной привычки колядовать. Прежде такого за цынгалинцами не водилось, но переселенные сюда хохлы перетащили с собой и обычай колядовать. Жители натягивали вывороченные вверх овчиной шубы, мазались сажей и ходили из дома в дом. Ребятишки с нетерпением ждали колядок, а взрослые – с некоторой тревогой. Иногда ряженые вели себя мирно – плясали и пели, а иногда буянили и требовали выпивки. Были и такие, кто говорил всякие дерзости нелюбимым соседям. Колядок остерегались малиновые, потому что под маской, да еще в подпитии много чего говорилось лишнего.
   И вот, настал день, когда в самом большом классе сколотили подмостки и повесили занавес. Вася-партизан керосина не пожалел – было очень светло и жарко от натопленных печей. В школу набились стар и млад. Хоть артисты и говорили стихами, но зрители все поняли и очень переживали. Таня-Маремьяна плакала в голос, когда Нина-Роньжа ела отравленное мороженое. На самом деле, Роньжа ела из рюмки ложечкой обыкновенный снег и потом подхватила ангину. Вадим-Арбенин показывал зрителям свой профиль и сердито кричал на Роньжу: «Послушай, Нина, я рожден с душей кипучею, как лава!» Ему тоже все очень сочувствовали, а прежде над ним смеялись.
   В Цынгалах наступила полоса везенья – прошел слух, что «по кольцу» к нам приближается кинопередвижка и скоро мы посмотрим кино. Какая будет картина – неважно. Нас репертуаром не баловали. Кино было немое, потому что электричества в Цынгалах не было. Для таких глухих точек, как наша, к обычным звуковым копиям изготавливали еще и надписи. Киномеханик читал зрителям вслух эти надписи, а мальчишки по очереди крутили ручку динамки. После каждой части – перезарядка. Пока мальчишки сменялись и отдыхали, зрители спрашивали у киномеханика про непонятные или пропущенные из-за бесконечных склеек места, а механик разъяснял, как умел, содержание.
   Все бы ничего, но где-то в районе лучшие кинокартины припрятывали, а нам, в глушь, присылали, в основном, фильмы-оперы: «Запорожец за Дунаем» или «Наталка-Полтавка». Поскольку в опере главное – музыка, из фильмов для краткости удаляли и надписи. Смотреть, как запорожцы долго и беззвучно разевают рты, было скучновато, но ничего, терпимо. Ведь можно разглядывать еще декорации, сабли и жупаны, а механик, в конце концов, все объяснит и растолкует. Однажды нам показывали грузинский фильм «Арсен из Марабды». Это был необыкновенный, красивый фильм со стрельбой и скачками. И все происходило в высоких, скалистых горах. И люди были тоже необыкновенно красивые и смелые. В перерыве между частями я пробрался поближе к экрану. Я никогда не видел его так близко. Это была обыкновенная белая тряпка. Я, конечно, это знал, но все же отогнул угол полотнища. Я увидел там обшарпанную стену нашего класса и больше ничего – ни горной сказочной страны, ни гордых всадников… Мне было очень грустно.
   Роньже понравилось быть режиссером, и она решила организовать концерт с участием теперь уже не учителей, а учеников. Я должен был изобразить в «злободневном скетче» злющего польского помещика, который всячески угнетает батрачку из западной Украины. Но в самый драматический момент появляется Красная армия и батрачку освобождает. Освобожденных украинцев играли настоящие украинцы, только ссыльные, из лесного хутора. Одетые в дедовские свитки и шаровары, они кричали «хай живэ», а дивчины размахивали платочками, сохранившимися со времен их прежней жизни. Батрачка преподнесла красноармейцу хлеб-соль на красивом рушнике, который тоже был расшит еще до ссылки. Роньжа была довольна: все было очень убедительно – почти как в опере «Запорожец за Дунаем».

Если завтра война

   В Цынгалах начиналось что-то похожее на весну. Появились и защебетали птички. На завалинках с солнечной стороны кое-где протаяла земля. На обсохших бугорках мальчишки пробовали играть в бабки и чижа. Потом просохли уже целые полянки – настало время футбола и лапты. Вася-партизан был главным футбольным болельщиком, но болел он по-своему. На всю деревню имелся единственный футбольный мяч. Покрышка еще ничего, а вот камера – латаная-перелатаная. «Эй, ребя, полегче!» – кричал Вася в самые острые голевые моменты.
   И вот, вскрылся Иртыш – все стали ждать путины. У сельповского крыльца народ уже загодя занимал очередь на товары, которых еще не привезли. По вечерам в очереди бабы перекликались и отмечались. Было весело. Играла гармошка. Бабы перемывали друг другу косточки. Ребята и девчата постарше кучковались и перешучивались отдельно. Когда подвалил потребсоюзовский катер с баржой, нагруженной товарами, мужики бросились помогать с разгрузкой, а бабы выстроились в длинный хвост, приготовившись стоять в очереди всю ночь. Всем нравилось это стояние. По мере разгрузки, поступали противоречивые и заманчивые сведения о товарах. Серьезный, загадочный Вася-партизан прохаживался вдоль очереди, как генерал перед войском. Настал главный Васин день!
   Цынгалинцы бойко раскупали товары. Брали не то, что нужно, а что кому досталось. Главным и дефицитным товаром была мануфактура, то есть ткани. Вася заказывал ткани в районе на свой вкус. Уже через неделю женщины в деревне красовались в одинаковых платьях, а мужчины в одинаковых рубахах Васиных любимых расцветок. Материнский «Зингер» крутился изо всех сил, превращая мануфактуру в штаны и рубахи. У матери начались тяжелые дни, но отказать соседям было невозможно.