Митрополит-местоблюститель неторопливо читал молитвы, коленопреклоненные дворяне и кинооператоры делали свое дело, а Павел уже давно нестерпимо устал, да к тому же зверски хотел есть. Он помнил, что в три часа начало коронационной трапезы и салюта, даже меню заранее знал наизусть, и сейчас, в духоте ладана и телесофитов, мечтал об одном - не потерять сознания. Хрен с ними, с сапфирами. Но вот уж если царь сам рухнет в алтаре на коронации - все, тогда можно обратным назадом ехать в Свердловск преподавать в школе. Да какое там - еще и на работу обратно не оформят... Или навесят нагрузку, вести кружок по истории Дома Романовых...
   - Да прославится!.. - мощным бас-профундо ревел народный артист Империи, на нынешний день временно возведенный в архидиаконы, и хор почти столь же народных отвечал с клироса: - Воистину!.. - да так, что в телекамерах лопались объективы, а контр-теноры с противоположного клироса тоже пели что-то. Цепь не рвалась. И, наконец-то, к Павлу пришло второе дыхание: митрополит, поддерживаемый за локотки Шелковниковым и каким-то очень семитским старцем, возложил на голову Павла тяжелый, специально для такого случая отлитый венец. Миропомазание совершилось. Колокола грянули так, что Павел испугался за перепонки в ушах. Медленно сошел новый император с солеи, выдержал долгое осыпание золотыми империалами с собственным профильным портретом, сунул пригоршню в карман - и, по ритуалу, двинулся в крестный ход. Его качало от голода, но был он отныне уже настоящий, совершенно законно коронованный император Всея Руси Павел Второй.
   Путь в Грановитую, с заходом на Красное крыльцо, был выстелен трехцветными ковровыми дорожками. Павел с наслаждением вдохнул чистый кремлевский воздух, широко перекрестился на Ивана Великого и куда быстрей, чем того требовал этикет, прошел на Красное Крыльцо. Оттуда полагалось отвесить народу троекратный поясной поклон. Из колоколов не звонил, кажется, только Царь-Колокол. "Надо будет отдать в переливку, пусть звонит за государево здравие", - подумал Павел, откланялся и поспешил в Грановитую палату, где, как он надеялся, все-таки дадут императору пожрать. Для начала обязательно горячего супа. Иначе непременно будет простуда.
   У входа в Грановитую аккуратной толпой стояли дипломаты, из их рядов вышагнул сухой старик и с поклоном протянул царю большой сверток на подносе. С удивлением признал Павел невинно дрыхнущего в его, хозяйском присутствии русского спаниеля Митьку, оставленного им в родном Свердловске на Катино попечение. Павел отвернул фланель и слегка погладил пса, видать, накачанного снотворным, чтобы не мешал, с благодарностью пожал дипломату руку - и почти бегом устремился на запах накрытого стола. Горностаевая мантия жутко мешала, и царь с удовольствием скинул ее на спинку трона. Трон был один, место царицы не обозначалось даже наличием второго сидения; на одном конце стола - митрополит, на другом - канцлер, посередке царь, поблизости - другие владыки, среди коих выделялся хан Бахчисарайский с синим попугаем на плече. Вроде бы не по протоколу, но красиво, пусть поклюет. И Митьке с тарелки надо будет чего-нибудь сунуть, раз уж он тут, - Павел на время отложил вопрос, откуда Митька появился. Но ведь не ел, поди, Митька стерляди никогда? Павел удивленно понял, что и он сам ее тоже никогда не ел, хотя в последние полгода мог бы ее затребовать хоть среди ночи. Ничего: нынче стерляди на всех хватит. То есть пирайи, но это, кажется, на вкус одно и то же. Среди дипломатов Павел заметил Долметчера, аккуратно поправляющего белые перчатки: нынче посол не гнушался побыть у царя в официантах. За спиной посла маячил персонаж, лицо коего было бледно почти как долметчеровская перчатка, до такой расцветки нынче дотрудился ректор Аракелян. А рядом с ними стоял человечек, Павлу вовсе незнакомый: старикан лет семидесяти, костюмчик фабрики "Большевичка" пятьдесят второго года, перелицованный, а вместо галстука бабочка. "Кто сей?" - спросил царь через плечо у Сухоплещенко. "Сбитнев!" - восхищенно прошептал бригадир, Павел ничего не понял, но переспрашивать не стал. Раз тут - значит, достоин.
   Император, пытаясь все-таки не упасть от голода, опустился на трон и дал знак к началу трапезы. На столе мало что стояло из еды, только посуда, солонки-уксусники, Павел подумал, что даже горчицы съел бы сейчас, если б к ней хоть сухарь отыскать. "Ничего себе мысли на коронации!.." - пристыдил Павел сам себя. Главные лица империи и гости постепенно усаживались на отведенные места, депутация же породистого дворянства тихо топталась у дверей. Долметчер беззвучно переместился к государю и встал позади двухметрового отрока-рынды, эти белокафтанные спецгвардейцы с алебардами и золотыми значками импсомола смотрелись очень хорошо, служа и охраной и вроде бы как мебелью в довольно пустой палате. Официанты в древнерусских кафтанах заскользили с кухни, и наконец-то перед Павлом водрузили что-то вроде малой супницы, не то глубокой тарелки с крышкой. Долметчер молниеносно открыл ее, обдав себя и царя рыбным духом, снял пробу - он не то что Клюлю тут не доверял, но даже Тоньке, и она с этим мирилась - а затем степенно придвинул уху к царю.
   Павел отхебнул, нашел, что горячо, но отхлебнул еще раз и еще раз. Потом вспомнил, что по этикету должен теперь попросить пить. Протянул руку к бокалу. В чарку, вырезанную из целого куска горного хрусталя, хлынул древний русский напиток - понятно, шампанское.
   - Здоровье его императорского величества, государя нашего батюшки Павла Федоровича! - провозгласил Лианозов-Теплостанский. В тот же миг по всей Москве ухнули пушки, начав первые торжественные тридцать пять залпов, по числу лет императора. Дворянство по тому же сигналу, откланиваясь, попятилось ко входу, не смея показать государю спину; для него был накрыт стол в Большом Кремлевском, уха там была точно такая же, а закуска хоть и не такая тонкая, зато от пуза. Павел выпил шампанеи и вернулся к ухе. Канцлер во втором приглашении нуждался меньше всех, а в таком случае прочим сам Бог велел: митрополит благословил, элита принялась рубать уху под шампань. А пушки гремели.
   Поскольку ни завалящей вдовствующей королевы-матери, ни императрицы-жены у государя не имелось, второй тост был абстрактный: за здоровье августейшего семейства; третий тост был еще более неопределенный: за славную нашу коммунистическую партию. Долметчер от трона удалился; вместе с ухой кончались его официальные функции; прочими блюдами русской национальной кухни покормят царя соотечественники. Теперь чисто профессионально уроженца Доминики интересовал другой человек, примостившийся на дальнем, митрополичьем конце стола, - старик с бородой лопатой, настороженно катающий порцию ухи от щеки к щеке: он дегустировал.
   - Вильгельм Ерофеич, - с отменным вежеством обратился дипломат-ресторатор к знаменитому старику, - позвольте мне выразить восхищение вашим творчеством. Заверяю вас, что во всех моих "Доминиках" немалая часть блюд, особо любимых господином президентом, стряпается с эксклюзивным использованием вашей рецептуры.
   Старик сглотнул уху и поднял глаза.
   - Тех же щей да пожиже лей... - пробормотал старик, игнорируя шампанское. - Ну, а чем твой супец закусывать?
   Мулат извлек - из рукава, что ли? - пару заранее свернутых, горячих тортильяс и подал старцу на салфетке. Тот надкусил.
   - Расстегай застегнутый, значит... Мясо тут зачем, когда уже рыба есть? Это ж не караси с бараниной, иль я чего не знаю?..
   - Наша национальная сальварсанская кухня гордится сочетаниями рыбы с мясом! Впрочем, тут филе путанского армадильо, к императорскому столу я их не предложил. Все-таки блюдо очень нерусское. - Мнение старца определенно весьма волновало мулата.
   - Вообще-то, - старик дожевал, - сюда еще рюмку водки, огурец, и очень даже можешь подать царю. Если б у меня, милок, такой повар имелся, как ты, я бы не сидел в двух комнатах в Подольске без телефона и с остолопом-сыном на голове. - Сбитнев откинулся, ожидая заказа. Мулат налил ему водки, стал искать огурец. Наконец, напротив светлейшего князя Воробьевогорского-Ленинодачного нашел банку корнишонов и с поклоном подал.
   Глаза старика расширились от ужаса.
   - Нет, нет, это невозможно... Их же умучили в уксусе, их же погубили, все из них вытянули... Ну, все испорчено... - запричитал почетный гость. Мулат сверкнул глазами на ректора, тот через мгновение подал на золотом блюдце крупный, вялый огурец, - другого не нашел, и ждал, что сейчас голова его полетит в далекие края. Но старик огурцом не побрезговал, только отметил нежинский! - выпил водку из венецианского бокала семнадцатого века и закусил. Потом откинулся в кресле и полуприкрыл глаза. Долметчер понял, что аудиенция у кулинарного князя окончена, поклонился и скользнул к другому концу стола, где чавкал ухой великий князь-сношарь Никита Алексеевич, нимало не смущаемый тем, что над ним порхает слетевший с расположенного поблизости ханского плеча синий попугай и нагло таскает куски рыбы прямо из его тарелки, как-то взлаивая при взлетах к потолку, где им совершался процесс глотания.
   Пушки бухали уже вторую порцию залпов, тридцать три, великому князю шепнули, что это сейчас за его деревню бухают и пьют. Князь дохлебал уху и увидел перед собой дивный пирог-курник, отборная Настасья уже лила в его личную, из дома принесенную братину деревенское пиво. Долметчер, одобренный сношарем раз и навсегда, в похвалах своей ухе тут не нуждался, но он отлично знал, что поклон отцу сальварсанского президента полагается отвесить. Против ожидания, сношарь его заметил, кивнул в положительном смысле и стал шарить под столом. Вынул оттуда четвертную бутыль черешневой, а дивной полнотелости Настасья подставила граненый стакан.
   - Закусить не забудь! - отрывисто бросил сношарь, берясь за курник. За пушками он не поспевал, да и вообще о них не думал. О них с ужасом думал маршал коронации Петр Лианозов-Теплостанский, он открывал и закрывал рот, но и только: отменить третий залп он не мог, убрать вторую перемену со стола тоже, синхронность трапезы шла коту под хвост. Вообще все было как-то несовершенно, - ну что стоило, в частности, заказать к коронации специальный сервиз? А то натаскали что поизящней из Кускова, из Эрмитажа, из Гусь-Хрустального и поставили на стол. А, ладно, кажется, никто не жалуется.
   Но генсек-канцлер все-таки был недоволен, и коронация, и обед со всех сторон его устраивали - кроме одной. Он сидел перед пустой тарелкой и жадно шарил глазами по столу. В поле зрения попадали маленькие голубцы с аджикой - и голубцов как не бывало, каперсы - и они туда же, а когда же, однако, тридцать один залп за родную и любимую, как ее, Советскую Социалистическую Империю? Холодцу бы... Наконец, Шелковников плюнул на приличия и полез в карман за портсигаром. Но при нынешнем напряжении что ему была эта пара бутербродов?..
   Дамы вели себя на редкость непринужденно, кроме разве что непомерно военизированных Настасий. Катя пила шампанское, заедая маслятами: и то, и другое подсовывал ей Джеймс, отталкивая официантов. Елена Эдуардовна пригубляла и отведывала, но не более, она берегла фигуру, а еще зорко следила, чтобы ни единый кусок не попал к Павлу иначе как из рук весьма близко усаженной к нему Антонины, - Елена ей верила, а к тому же знала, что та по своему интересному положению нынче не напьется. "А это еще кто?" - спросила себя баронесса Учкудукская - будь оно неладно, это звание, но уж с ним как-нибудь потом разберемся, - рассмотрев близ митрополита некое дружное семейство. Она не верила глазам: там совершенно безнаказанно жевал шашлык лично изменник Витольд - государь дружественной Народно-демократической Гренландии, потому и присутствует на трапезе в честь коронации. Верноподданное дворянство рубало халяву под двадцать девять залпов за собственное здоровье, рубал ее и Витольд и гордился, что стерлядей дрессированных к нынешнему столу из своих садков поставил он, и подарок был принят, и все семейство усажено на весьма почетные места: все четыре дочери-алкоголички, и мужья их, даже Дарьин задохлик, которому дозволили привезти с собой из Пуэрто-Рико и сестрицу свою, приволокшую с собой цельную копченую свинью, требовавшую, чтобы этот деликатес целиком подложили императору, чего, впрочем, не допустил армянин-повар, - и матушку, грымзу еще поискать такую вторую. Вот одна только эта матушка отчего-то за столом не пила и не ела, явно нарушая этикет.
   Елена волновалась не зря. Едва лишь начались двадцать семь за доблестное российское воинство под разварного барашка, - в теории, конечно, потому что никто за столом уже не знал, что ест его сосед, - Дарьина свекровь поднялась со своего места, хлопнула бокал шампанеи, видимо, для бодрости, да и для того, чтобы сухости во рту не было при разговоре, и двинулась в направлении великого князя и его избранных Настасий.
   В это же время там разворачивалось своеобразное действо. Сложившись пополам, ректор Военно-Кулинарной академии снял с сервировочного столика и водрузил перед сношарем порционный заказ - мысли с подливою. Князь придирчиво поглядел на кучу мыслей, на аппетитную корочку и на дымящуюся подливу, выбрал одну мысль и разжевал.
   Женщина меж тем спокойно миновала царя, тот был огорожен рындами, а за прочих охрана не отвечала. Один лишь лазурный попугай беспокойно завис над женщиной, готовый в любое время поступить с ней по-пушкински. Но женщина через кордон Настасий ломиться не стала, она просто окликнула князя:
   - Лукаш, а Лукаш? Лукаш?..
   Мысль застряла у князя в горле. Этот голос он узнал бы даже и еще через сто лет. Он понял, что зря нарушил правило есть только свое, деревенское, зарядскоблагодатное, зря выбрал не придвинутую к нему стопку блинов, а острую и весьма скоромную мысль: до добра эта мысль его, конечно, не довела. Обычный его бледно-голубой, мутный и ласковый взгляд стал наполняться ужасом. Настасьи ощетинились семистволками. Сношарь отвел рукой ближайшую пушку и привстал.
   - Тина!.. - выдохнул он, падая в кресло.
   Перед ним стояла родная мать Георгия и Ярослава Романовых, а следовательно, - законная жена сношаря, великая княгиня Устинья Романова. Настасьи были готовы расстрелять эту чужую бабу на месте - за попытку покушения на их кровное добро, на сношаря Луку Пантелеича, но тот сделал слабый знак рукой: мол, отставить, все путем. Женщина не двигалась, а князь, помедлив, совершил нечто, никем не виданное доселе: взял четвертную бутыль черешневой да и присосался к горлышку. Испив не менее пивной кружки, просветлел взором и вновь глянул на жену.
   - Ну, Тина, судьба, стало быть... Настя, подвиньсь, пусть княгинюшка сядет... Садись, Тин, сказывай, кто Георгий, кто Ярослав.
   Княгиня дождалась, что от гренландского семейства ей переставили кресло, степенно опустилась в него и наконец-то соизволила переменить выражение своего кикиморного лица на более благостное. Она взяла с тарелки мужа блин, обмакнула в сметану и конвертиком опустила его в свою широкую, по-американски зубастую пасть. Настасьи похмурнели, но им своего мнения не полагалось. Между супругами пошел какой-то разговор, не слышимый даже тем, кто был поблизости, ибо артиллерия сейчас грохотала на полную катушку, двадцатью пятью громовыми раскатами прославляя все сущее на Руси свободное и добровольное надворно-крепостное землепашество.
   Павел заметно надрался. Пил он то шампанское, то "Белый аист", то сношареву черешневую, то "Ай-Даниль", то бастр, то мальвазию, то личного сбитневского настаивания виноградную граппу, то еще Господь знает что. Собеседником его стал тот единственный гость, которого он нашел рядом: это был великий князь Ромео Игоревич, неизвестно почему получивший место ошую царя. Князь был один, без супруги, нарезавшейся до положения риз еще когда царь был в Успенском, - Гелия тогда же увели и уложили поспать где-то в заднекремлевских покоях. Ромео своим подчеркнуто кавказским видом навел царя на размышления по прежней профессии - по истории.
   - Урарту... - говорил Павел заплетающимся языком, откусывая ломтик оленьей печени, пошедшей под двадцать три бабаха за подвластные верноподданнейшие меньшинства. - Распрекрасная была страна, надо бы ее снова собрать и привести под наш скипетр. Язык, ничего, выучу, я уже много выучил...
   Ромео деликатно кивал и чокался с царем: ему чарку шампанского было еще пить и пить - жена окончательно отвадила его от пьянства, он с тоской мечтал о разводе, но вспоминал скопцов с зубилами, и мечты исчезали. Молодость его увядала, едва расцветши: изменять жене он боялся, да и любил ее до сих пор. Ромео впадал в меланхолию, но в этом смысле сегодняшнее действо было в самый раз, какое-никакое, а развлечение. Да еще место досталось прямо возле царя, потому что Ивана с матушкой в Грановитую вообще не допустили, и по беглому подсчету среди младших великих князей Ромео мог считаться условно старшим. К тому же придворные герольдмейстеры полагали, что в силу своего армянского происхождения именно этот царевич не очень-то сможет и захочет претендовать на трон.
   - Шумер там, Аккад... - бормотал царь, - мне что, я и по-шумерски могу, я и по-аккадски могу...
   А за стенами Кремля грохотал заключительный залп в двадцать один бабах: за весь русский народ. Москва давно обожралась и упилась, лишь синие гвардейцы были трезвей трезвого и свежи, как парниковые овощи. Пройти по городу было, как и утром, почти невозможно, хотя сейчас уж никто и не пытался, ухой все наблевались, да и кончалась она на раздаточных пунктах. Прожекторы чертили премудрые фигуры в сморкающемся, вновь сизеющем небе, и снег пока что чуть-чуть, но все более наглея, сыпался на московские окраины. А за окраинами - так и вовсе начиналась метель. Подмосковье сидело перед телевизорами, где по всем каналам гнали сейчас разные серии бесконечной исторической картины "Федор Кузьмич", снятой в мексиканской тайге. Впрочем, по пятому каналу шел "Элиасэ", голливудско-японская кинокомедия по Евсею Бенцу. Владельцы видеомагнитофонов смотрели кто что мог, но отчего-то никто не смотрел порнуху: воздух, видимо, не располагал. Тянулись почти пустые электрички в оба конца области, то бишь из Москвы и в Москву, быстро замерзал лед в канавах раскисшего сердца великой Московии. Недвижно чернели леса под Раменским и Серпуховым, но кое-где, в самых дальних от проезжих путей местах на опушках, хорошо вооруженный и должным образом заколдованный взор мог наблюдать одну и ту же картину.
   Среди малой полянки всегда стоял пень, притом непременно слегка тронутый огнем, еловый или сосновый. В пень был воткнут нож, охотничий, непременно ржавый, - эдак внаклон воткнут. Каждые четыре-пять минут из леса выходил волк, серый, с прижатыми ушами, с висящим палкой хвостом, делал короткую разбежку, перекувыркивался в воздухе над пнем через голову, пролетал над ножом и приземлялся на две ноги. Именно на две - потому что теперь это был человек. Высокий ли, низкий ли, чаще обутый в кроссовки, реже в датские полуботинки, одетый в куртку-аляску, иной же раз в теплый плащ на гороховой подкладке. Человек бегло, еще по-волчьи зыркал по сторонам - и уходил прочь. А потом из чащи выходил следующий волк, разбегался, и... вот именно.
   Они нигде не шли из лесов толпами, лишь поодиночке и в разных местах, но были их тысячи. Они шли весь вечер и всю ночь, в российских лесах давно должны бы иссякнуть волки, но волки не сякли, они шли и шли, оборачиваясь деловитыми нестарыми парнями, - шли к ближайшей электричке. У большинства топорщились карманы, и кассирши на малых станциях нередко ругались, не находя сдачи с крупной купюры. Никто не ехал зайцем: не по чину, не по званию, не по происхождению. Пришло их время, они вышли дело делать, хватит бегать по лесу, того и гляди в красные флаги упрешься.
   Но красных флагов больше не было. Бывшим волкам не нравилось, впрочем, и трехцветное полотнище, но его, хоть и с трудом, они готовы были потерпеть. Побаивались они только московских эс-бе, но тех все же было не очень много. Уж как-нибудь. Не так, так эдак.
   В государевых покоях тоже была тишина. Мирно посапывал надравшийся царь. Подремывала охраняющая его покой Тонька. Не спал один лишь престарелый русский спаниель, на всю оставшуюся жизнь отоспавшийся в холодильнике американского посольства и уставший лаять на сомнительного попугая, который за обедом мотался над столом. Пес наконец-то обрел хозяина.
   И Россия тоже. Формально, во всяком случае.
   5
   Когда добычи становится мало, особенно зимой, волки, словно сознавая всю выгодность кооперативного труда, соединяются в стаи.
   АЛЬФРЕД БРЭМ. ЖИЗНЬ ЖИВОТНЫХ
   Роман зиме назначатель. А Роман - это первое декабря по советскому стилю; старый календарь царь-батюшка пока не ввел. Так что жить пока будем, как Роман велит. Пенсий никому не платят, трудодней нету, да вот еще холодюга на Романа. И совсем бы плохо, да вот сношарь-батюшка вспомнил про неимущих блюстителей засмородинных далей и всего остального, чего вывезти со знаменитым поездом не смог. Прислал с оказией сотню полушубков, да новых монет, империалов, на Матренин день, на двадцать второе: помнит, помнит батюшка, по какому дню будущую зиму прознают. А была на Матрену холодюга даже хуже, чем нынче на Романа. Полушубки поделили сразу же, по дюжине на душу, все, что сверх того осталось, Николай Юрьевич запер в управе, бывшем сельсовете. Империалов сношарь-батюшка из личных средств уделил целую тысячу, Николай Юрьевич всем, кто в селе жить остался, по десять штук выдал, а прочие припрятал: не ровен час, опять кто из военных забредет, из тех, что в сентябре удумали в Нижнеблагодатском квартироваться. В октябре их, правда, выгнали, но кто знает, далеко ли. Уж не в танке ли их Николай Юрьевич у себя спрятал, в том, в котором на болото ездит, домашних уток стрелять? Хорошо, если так, а то ведь, может быть, что спрятать-то спрятал - а где, сам потом не вспомнит. Но вообще-то остепенился мужик. С утра два стакана огреет, и до обеда ни-ни, ни капли. В обед, конечно, тоже только два стакана. Ну, за ужином. Да перед сном. И все. Совсем справный мужик стал. А то ведь и "калашникова" в руках удержать не мог. Теперь вот все на утку с базукой пойти хочет; ему прежний милиционер, тихий человек Леонид Иванович, сказал, что так противотанковое ружье называется. Запропал куда-то Леонид Иванович, приехали за ним из Старой Грешни на газике, увезли - и как не было. Все же хороший человек был, он бы старосте эту самую базуку в наилучшем виде, в смазанном, непременно представил: он в военной части хоть что хошь укупить мог. А теперь они там все злые, что их в село не пустили, форма у них новая, синяя, на погонах двуглавые орленки.
   Перебивая подобными мелочами обычную свою невеселую думу, шла Маша Мохначева к стародевьему дому, где и по сей день жили поповны. Обе старухи были крепки, близняшки года эдак двадцатого. Когда их папаню-попа, непротивленца, раскулачили, то девчушек не тронули, позабыли: изба у батюшки была хоть и с резными наличниками, да вся насквозь гнилая, тогда уж, так венец обтрухлявел, - а вот поди ж ты, стоит и поныне, переживши и войну, и коллективизацию, и, прости Господи, советскую власть. Так и жили поповны в отцовском доме; кабы не остались старыми девами, так уж давно были бы бабушками. Звали их Марфа Лукинична да Матрена Лукинична, а вот как отца их, попа-непротивленца, звали - того на селе уж давно никто не помнил. В Москву сестры не поехали; вообще-то не слишком их с собою сношарь-батюшка зазывал, не числил, видать, кровными. Но по десять империалов им Николай Юрьевич лично отвез на танке. Взяли поповны и полушубки, и золото. Чай, к Николе зимнему, это через три недели как раз, без них не обойдешься. Вон, Смородина, того гляди, до дна промерзнет. Теплую Угрюм-лужу сношарь-батюшка с собой увез, а в ней, видать, и золотоперого подлещика, и того рака большого, что однажды на Верблюд-горе свистнул. Где ж теперь мелкому пескарю от лютого мороза таиться?
   Маша Мохначева три дня в голос ревела, как узнала, что Лука Пантелеевич к подмастерью в Москву навострился. Коронуют того подмастерья, Пашу, русским царем. А уж кто, как не Маша Мохначева, знала на деревне лучше всех, когда и как у Паши сердечко бьется. Решила не ехать никуда. Все мохначевское семейство, напротив, все пятнадцать душ, снялись и поехали. Машу за то, что осталась, обозвали вековухой. Ну и вековуха, ну и вышла у нее младшая сестра замуж, а Маша не вышла - будто не у одного и того же Луки Пантелеича и начальное, и среднее специальное образование получали. Будто маменька не там же науку проходила. Будто бабка Степанида в коллективизацию не ту же академию кончала. Будто... Маша в который раз сбилась со счета и вновь решила, что покойная прабабка Марья все же где-то еще, в другом месте обучалась: она ведь еще в гражданскую померла, кажись, от тифа. Ну, да и три поколения - немало: бабка Степанида, даром что ей семьдесят шесть стукнуло, с печи слезла, барахло собрала и в тот поезд, что и вся деревня: ту-ту. А Маша осталась. Проявила характер.
   А сейчас Маша несла старухам-поповнам кошелку с шестью десятками яиц. На нее, на Машу-вековуху, бросило семейство полсотни лишних кур и петушка. Вроде бы и зима, вроде бы и не должны куры нестись, обычно в такой курятне в декабрь одно-два яйца бывает, не более, - а у Маши, как в издевку, неслись все куры кряду, а иные по два раза в день. Ну куда столько яиц девать одинокой бабе, когда семья вся уехала, а любимый человек с золотой монеты только и смотрит, да и то рожу эдак отворотил, профилем, будто пo-новой понравиться хочет? Ехать продавать и далеко, и опасно, и невыгодно, и ненужно, когда сношарь-батюшка такое большое пособие назначил. Раз в неделю относила Маша авоську с яйцами старосте Николаю Юрьевичу, заранее сварив их вкрутую: сырые он не пьет, а вареные очень уважает, закусывает ими, даже лично облупить может, если с утра. А то ведь у него по хозяйству, кроме водки, хоть шаром покати, собаку нечем заманить. В другой день несла Маша такую же большую авоську с яйцами, впрочем, сырыми, - в дом к поповнам. У тех куры были, но по зимнему времени, понятно, нестись не умели. В третий раз относила она яйца в убогую избенку старика Матвея, что Николаю Юрьевичу танк ремонтировал да уток на охоте в трубу ему пускал. Тот держал со своей старухой индюшат, возил на рынок в Брянск либо же в Москву. И все равно много у Маши яиц просто пропадало.