Страница:
– Я – журналист, – гордо сказал я.
Ее руки под пуховкой, чуть гладившие мою спину, остановились.
– Ой как неудачно, – сказала она.
– Я – хороший журналист, – сказал я.
– Ну, может быть, – сказала она неуверенно, – конечно, может быть. Ты часто уезжаешь?
– Бывает.
– А что ты любишь?
– Как? – не понял я.
– Ну как – ну что ты больше всего любишь? Спать? Лежать в траве? Водить машину?
– Больше всего я люблю писать, – сказал я. – Работать.
– Хочешь, я тебе куплю зеленую лампу? Ну зеленую лампу с таким стеклянным колпаком из зеленого стекла? Ты поставишь ее слева от машинки и будешь работать. Я тебя не потревожу, ты не бойся. Да, я забыла тебя спросить – ты, конечно, женат?
– Да, – почему-то соврал я.
– Я никогда, слышишь, никогда, – твердо сказала она, – не попрошу тебя развестись. Я просто буду ждать этого, сколько бы времени на это ни потребовалось. Такие вещи, милый мой, человек должен решать сам. Без давления. Кажется, я отдохнула. Пошли?
– Пошли.
Она вытащила руки из-под моей куртки, взяла в теплые ладони мое лицо и снова поцеловала меня. Мы никуда не пошли, а стояли в снегу и целовались.
С Василием Ионовичем Граковичем я познакомился в Волгограде, где писал материал о славном капитане саперных войск Радии Брянцеве. Радий возглавлял единственную в мире городскую службу, постоянно работавшую и имевшую двузначный телефонный номер, как «скорая помощь» или пожарники. Это была служба разминирования. Почти каждую неделю речники и экскаваторщики, огородники и строительные рабочие, водопроводная и газовая службы города, дачные пригородные кооперативы, колхозники звонили Радию, и он выезжал на места, где лопата или лом, ковш экскаватора или отбойный молоток звякал о ржавую смерть, лежавшую в земле с войны. С легкой руки журналистов слово «подвиг» давно уже утратило свой высокий смысл. Иногда о том, кто просто выходит на работу и выполняет план, пишут как о большом герое, совершающем «трудовой подвиг». Радий при мне и вправду совершил подвиг.
В районе дачного кооператива при рытье погреба обнаружили бомбу. Радий приехал. Это была совершенно целая четвертьтонная фугасная бомба германского производства. Радий стал копать – для этого у него имелся специальный, придуманный им самим инструмент: всякие маленькие лопаточки, скребки, кисточки. Бомба лежала в таком положении, что по уставу Радий обязан был ее взорвать на месте. Это означало, что будет снесено взрывом по крайней мере три дома, построенных с великими трудами пожилыми людьми. Каждая досточка, каждый кирпич были привезены сюда то на попутном самосвале, то на машинах знакомых, а то и на себе, на тачке. Район оцепили, вывели людей, но хозяева домов стояли перед солдатами и плакали. Радий пожалел этих людей. Он сам стал откапывать эту бомбу, переодевшись в старую, латаную и замызганную гимнастерку и такие же галифе, Лежа и сидя в сырой дыре, он занимался этим довольно долго – пять часов. Вывернув донный взрыватель, Радий вылез, сел на краю ямы, похожей на свежеотрытую могилу, и закурил. Потом пошел к оцеплению, чтобы обрадовать стариков, хозяев этого дома, и распорядиться насчет транспортировки бомбы. В толпе зевак и мальчишек стоял невысокий, с покатыми сильными плечами пожилой человек с фибровым чемоданчиком. Увидев в руках у проходившего мимо Радия взрыватель, он спросил:
– Донный?
– Да, – сказал Радий.
– А боковой где?
– Бокового нет.
– Как нет? Это ж НХ-2 «Грабо».
Радий почему-то стал оправдываться перед совершенно незнакомым ему человеком.
– Какая ж это «Грабо»? Никакая это не «Грабо». Это стандарт типа 252.
– Это «Грабо», сынок, не сказывай мне сказки. Я по взрывателю вижу. Там, посмотри, посередке ее идет кругом насечка косая.
– Папаша, это стандарт 252.
– Поди глянь, насечка есть?
Радий пошел к бомбе. Человек, который так был уверен, что эта бомба называется «Грабо» и никак не иначе, повернулся ко мне и сказал:
– Салага, а спорит. Хоть и капитан.
Радий вернулся довольно быстро.
– Вы сапер? – спросил он человека с фибровым чемоданчиком.
– Какой я сапер… – сказал человек. – Вот капитан Лисичкин Феликс Федорович, вот это был сапер. Когда мы освободили Павловск – ну, под Ленинградом музей, – товарищ капитан шел под камероновским флигелем по туннелю и обнаружил сам 227 мин-ловушек. Пойдем, я тебе покажу, где у «Грабо» боковой взрыватель.
Человека этого звали Василий Ионович Гракович. Никуда его Радий не пустил. Сам полез снова. Оказалось, что бомба прямо-таки лежит на боковом взрывателе и нужно ее подкапывать снизу. Когда щель под бомбой была почти готова, земля неожиданно стала осыпаться, и Радий, видя, что бомба сейчас осядет, лег под нее.
Это не было подвигом. Это было просто производственной необходимостью. Радий надеялся, что боковой взрыватель не сработает – самортизирует его тело.
Так и случилось.
Вечером мы собрались у меня в номере гостиницы, Радий все сокрушался насчет своей допущенной ошибки, а я выяснил, что Василий Ионович Гракович приехал в Волгоград и был здесь без жилья, без работы и, по моим наблюдениям, без денег. Сын его Петрушка, как он его называл, и невестка Алена, практически выгнали старика из его родного дома, и он безропотно поехал в город, чтобы здесь устроиться на работу, найти какое-то жилье. Я связался с облисполкомом, оттуда последовали телефонные звонки в район, эти подлецы Петрушка и Алена глазом не моргнули, заявили, что отец ушел из дома «по пьянке» и никто его не выгонял.
Я отправил Василия Ионовича в родную деревню, приказав ему «писать в случае чего».
Через полгода этот случай объявился. «Дорогой Павел Александрович, – писал Гракович, – сердечно и официально обращаюсь к тебе. Помоги, голубчик, всею своею справедливостью и словом. Знаю, что делов у тебя в газете до черта, однако ж призакрой глаза и вспомни нашу радостную встречу в городе – герое Сталинграде и весь мой горький рассказ». В общем, когда Гракович вернулся с войны и вследствие контузии «к польским работам был негодный», взялся он гнуть дуги. И эти дуги продавал, чтобы прокормить семейство свое – малолетнего Петрушку и Анну Ивановну, ныне покойную. С тех печальных пор воды утекло предостаточно, но теперь подлец Петрушка вспомнил эту историю и наклепал на своего отца письменным образом в прокуратуру, требуя оградить молодую семью от отца-пьяницы и заодно привлечь его к ответу за то, что тот двадцать пять лет назад гнул на Петрушку не только спину, но и дуги.
Я сам решил заняться этим делом, но в это время и со мной случилась беда. Я ушел с работы и уехал из Москвы, даже не отписав ничего Граковичу. А он, я думаю, надеялся.
Слава Пугачев еще не достиг того возраста, когда мужчину могут украсить лишь деньги, Он только взошел на перевал жизни. Какая-то фальшивая важность исходила от всей его фигуры, медлительность его была многозначительна, но за этими делами я угадывал быстроту и жестокость реакции, ясность цели и общий жизненный прагматизм. Я знал эту новую формацию тридцатипятилетних ребят, быстро усвоивших правила игры, жестоких в силе и жалких в слабостям. Они точно свершали свои карьеры, легко заводили нужные связи, не отягощали себя детьми, были воспитанны. Это были скороходы, на ногам которых не висели пудовые ядра морали. Они бежали легко и просто в полях житейской суеты, свободно ориентировались в перелесках, поросших случайными женщинами, но едва они попадали, в дремучие дубравы настоящих чувств, уверенность покидала их. В лучшем случае любовь они заменяли банальной показухой – целовались на людях и ненавидели друг друга наедине.
Со Славой Пугачевым я возился на склоне больше, чем с другими новичками: в конце смены мне нужно было кого-то выставить на ущельские соревнования новичков, и я наметил именно его. Однако мое внимание и долготерпение он воспринял как попытку навязаться к нему в друзья и что-то из этой дружбы извлечь для себя. Однажды вечером он явился ко мне в номер с бутылкой какой-то заграничной сивухи и без всякого предварительного разбега стал мне демонстрировать идеологические сокровища, накопленные им за тридцать восемь лет жизни.
– Палсаныч, – говорил он мне, посматривая в темно-коричневые недра стакана, – у меня сложилось впечатление, что вы достойны большего, нежели должность тренера на турбазе. Каждый человек складывает о другом мнение. Я пришел к выводу, что вы достаточно умный и начитанный человек. Чего вы торчите в этой дыре? Ну, сегодня одна группа, завтра другая, объятия при прощании, какие-то дурацкие лекции, утомляющее непонимание со стороны участников. Какой сыр можно накатать с этого? Не понимаю. Уверен, что и зарплата выражается двузначной цифрой. И главное – никаких перспектив! Ну, если завести здесь козу, пристройку, торговать вязаными свитерами из серебрянки, это еще можно понять. Но просто так? Хотите я вам помогу?
И Слава с готовностью хлопнул себя по нагрудному карману.
– Деньгами! – спросил я.
– При чем тут деньги? Есть вещи поважней денег. Связями, голубчик, знакомствами. Я вас могу ввести в круг нужных вам людей.
– Я не понял, – сказал я, – почему вы себя хлопнули по карману? У вас что, все связи в кармане?
– Конечно, – сказал Слава. – Эти связи я добывал упорным трудом. Пожалуй, нет сферы жизни, Палсаныч, в которую я не мог бы войти или пробиться. Я вам симпатизирую и предлагаю свои услуги. Думаю, что когда-нибудь вы оцените это.
– Вы, Слава, просто Дед Мороз, – сказал я, – но я ни в чем не нуждаюсь.
– Палсаныч, отбросим взаимные уверения в скромности и приступим. Есть предложение – нет возражений.
Он полез в карман и достал обыкновеннейшую записную книжку. То ли «Союзплодовощ», то ли «Трактороэкспорт» – не помню.
– Чем вы занимаетесь вне гор? Профессия?
– А у вас что, на все профессии есть?
– Палсаныч, на все, уверяю вас. Профессии, предметы первой необходимости и всякие дела. Даже удовольствия. Так какой раздел жизни вас интересует?
– Меня интересует вся жизнь вообще. Ну а насчет профессий, то их у меня много.
– Может быть, вы думаете, что я занимаюсь мелочами? Зря. Я, конечно, могу организовать, чтобы вам каждый день на дом, заметьте, приносили финскую колбасу «Салями» или паюсную икру, но ведь это называется стрелять из пушки по воробьям. Конечно, и Моцарта можно научить играть в хоккей, но все же лучше пусть он играет, как писал наш Булат, на скрипке. Мы не будем размениваться. Я хочу решить ваши нерешенные вопросы. Так сказать, глобальные, стратегические, вы понимаете?
Да, я понимал.
– Любовь, – сказал я.
– Любовь, – удовлетворенно повторил Слава и стал листать записную книжку. – Любовь, любовь… буква «л»… Лак для ногтей… лапти… лекарства… лесник Сережа… – бормотал он, – литфак… лук зеленый…
– У вас по алфавиту! – спросил я.
– Конечно… лунный камень… лыжи… лысина лечение… льготы… люстры… Что-то любви не видно… А! Так это на букву «ж»! Открываем на «ж». Ж…ж… женщины. Так. Аверина Ирина, 29 лет, брюнетка. Конъюнктурный институт. Квартира однокомнатная, набережная М. Горького. Дача в Перхушково. Пьянеет от пива. Аверьянова, тоже Ирина. Главмосстрой, инженер, 32 года. Бл. – блондинка. Свободна в первую половину дня. Любит поесть.
– Слава, – спросил я, – вы женаты?
– Созрел, – печально сказал Слава. – Я считаю, что мужик может жениться, когда у него есть все. Квартира, машина, дача, деньги, связи. У меня все это есть.
– А любовь!
– Это приложится, – твердо ответил Слава. – Сейчас как раз я уехал, чтобы проработать этот вопрос.
– Вопрос любви?
– Вот именно, Палсаныч.
– Вы хотите здесь кого-нибудь найти!
– Нет, это меня уже не интересует. В меня влюбилась одна дама в Москве. Ну, выгнала мужа, квартира, машина, все на месте. Умная, вот это меня смущает. Умная – значит, хитрая. Хитрая значит, неверная.
– Ну, это не обязательно, – сказал я, – хотя и возможно. Ну и как же вы намерены этот вопрос проработать здесь? Испытание разлукой?
– Не смешите меня, Палсаныч! – Слава засмеялся и еще отхлебнул из стакана. – Какой разлукой? Что за романтика!
Его и вправду рассмешило мое наивное предположение.
– Во-первых, я уехал действительно отдохнуть, потому что я устал бороться с жизнью. Даже при моей системе это тяжело; не представляю, как живут другие. А во-вторых, я дал задание своему приятелю, Боре, познакомиться с ней. Ну, Боря – академик по бабам. От него живьем еще никто не уходил. Если он свалит ее, то привет горячий. Если она устоит, то можно продолжать переговоры. На эту операцию я отпустил Боре триста рублей. Подотчетных, конечно.
– Триста рублей? Значит, она вам нравится?
– Ну, в общем, это вариант. С ней интересно. А через две недели Боря мне доложит результаты ревизии.
– Боря, Боря… – сказал я. – Кажется я его знаю. Такой высокий, темный, со светлыми глазами.
– Ну точно!
– Он журналист?
– Какой он журналист! – с досадой сказал Слава. – Он из «Мосводопровода».
Нет, не знал я никакого Борю из «Мосводопровода». Не знал и слава богу.
– Ну так как, Палсаныч? – сказал Слава. – Как насчет моего предложением?
– А, насчет книжки? У вас замечательная книжка, Слава. – Можно взглянуть?
– Пожалуйста.
Слава протянул мне свою записную книжку. На первой странице было написано:
Да, это был путеводитель по жизни. Однако я предпочитал другие компасы в этом море. Я встал, открыл балконную дверь – табачный дым стал нехотя выползать из номера.
– Спасибо, Слава, – сказал я, – я не воспользуюсь вашими возможностями.
Слава встал и, как мне показалось, был несколько ошарашен.
– Как? – спросил он. – Вам ничего не надо?
– Ничего, – сказал я, – у меня все есть.
– Может, по работе что-нибудь?
Он был даже обижен.
– Вряд ли, – сказал я. – Я работаю в органах госбезопасности.
Он на секунду замер.
– Непосредственно? – спросил он.
– Непосредственно, – сказал я. – А здесь просто провожу отпуск, как и вы. Ну и заодно тренирую
– В порядке приработка? – догадался Слава.
– Безусловно. Мы ж тоже люди.
– Конечно, я понимаю, все люди.
Да, Слава понимал, что все есть люди. Он в этом никогда и не сомневался. Я видел, как на его лице, чуть раскрасневшемся от виски, отсвечивают разные мысли – от проверки того, не ляпнул ли он в разговоре со мной лишнего, до сомнения в моей принадлежности к такому учреждению. Кроме того, как мне показалось, он не знал, что ему делать с недопитой бутылкой виски – оставить мне или забрать.
– А вы работаете у них или у нас?– спросил Слава. – Ну, если это секрет, то я ничего не спрашивал.
Скажите, как его заинтересовало! Уж не собирается ли он внести меня в свою изумительную книжку как еще одну «связь»: «Павел Александрович. Может все. тел.».
– Когда как, – сказал я. – Сейчас, например, мне предстоит одна операция. На парашюте бросают с мешком денег, но все дали рублями. Неудобно.
Слава засмеялся, понял.
– Вы шутник, Палсаныч!
– Спокойной ночи.
Я выпроводил его. Бутылку он все же оставил – побоялся взять. Я убрал со стола, помыл стаканы, поправил постель. В конце концов, какое мне дело до него? Я просто должен его подготовить к ущельским соревнованиям новичков. Вот и все. Я вышел на балкон, закурил. Все пространство перед гостиницей – поляна, выкатная гора, финишная фанерная трибуна, столь многолюдные и шумные днем, с музыкой от маршей до «Бонни-М», с автобусами, с лыжниками и «чайниками», с кручением подъемников – теперь было пустынно и молчаливо. По-волчьи горели две желтые лампочки у верхнего подъемника. Кто-то далеко шел по дороге, и снег скрипел под ботинками. Горы, словно вырезанные из копировальной бумаги, окружали поляну.
– Паша, – тихо сказали внизу, – я ем снег.
– Я иду.
Там внизу на льдистых сугробах стояла в своей желтой курточке Елена Владимировна Костецкая.
…Мы мчались на юг, а машину нашу звали «Василиса». Она и вправду была крашена в пошловатый васильковый цвет, мята и правлена в задрипанных гаражах скоробыстрыми халтурщиками, диски колес были кое-где помяты, крылья поцарапаны ключами проходивших мимо нее москвичей и гостей столицы, однако мотор был мытый, масло нигде не текло, цепь не болталась, все было подтянуто и никак не гремело. На подъемам Василиса не жаловалась, высоко ревя, а урчала, как кошка. Когда Лариса сидела за рулем, она время от времени поглаживала руль и, впадая в смертный грех анимизма, приговаривала: «Василиса ты моя, Василиса, Василиса ты прекрасная, ты не смотри, что одежка у тебя царапанная, зато душа у тебя чистая, мытая-перемытая моющим маслом, карбюратор отрегулирован, компрессия замечательная. У какой девочки еще есть такая компрессия? Ни у какой. Только вот бабы мы с тобой, достался нам обеим любимый мучитель Пашка, жмет он тебе на педаль дроссельной заслонки без всякой пощады, а меня редко пускает за руль. Ты потерпи, моя дорогая, скоро мы с тобой приедем к морю, море теплое и красивое, ты отдохнешь – помоешься, а с Пашкой я расправлюсь, ты не беспокойся. Пашка на других девочек посматривает и на «Жигули 2106», и на толстозадых в белых джинсах…»
Так, жалуясь и сплетничая, она вела машину, то поглаживая Василису по рулю, то поглаживая меня по колену, то мельком заглядывая в зеркало заднего обзора и поправляя волосы. Мы ехали не быстро, расхаживали по тихим улицам города Обоянь, валялись в травах негустых южных перелесков, ночевали в лесополосах, где шуршали ежи и играли на своих скрипочках сверчки. Обычно Лариса выпрашивала у меня руль рано утром, Сизые тучи висели над синеющими горизонтами, с холмов далеко была видна дорога, пропадали печали. Отдохнувшая за ночь Василиса бодро рассекала слои воздуха, то холодноватые от реки, то нагретые асфальтом и еще не разогнанные трайлерами, то чистые и свежие, вышедшие на дорогу из предутренних лесов. В эти часы чаще всего мы молчали, как молчат и не аплодируют в консерватории между аллегро и анданте. Однажды, когда ранним утром где-то в донецких степях Василиса вынесла нас на холм и сразу нам стал виден весь здешний мир, мы разом ощутили то, чему нет названия, но это не важно, от этого оно не становится хуже. Мы ощутили себя людьми. Это очень важно – когда-нибудь да понять, что ты – человек. Мы неслись с холма, перед нами была огромная долина, полная просыпающихся белых хуторов. Слабой сталью блестела вдали речка. У обочины дороги стоял мальчик с велосипедом и смотрел на нас.
– Зверь, – сказала мне Лариса, – ты знаешь, это больше никогда не повторится. Это утро, и то, как ты глядишь, и то, как я говорю, и этот мальчик с велосипедом. Зверь, это – счастье.
Шоссе было влажное, и она переключила двигатель на третью передачу.
– Я никогда тебя не разлюблю, – добавила она. – Ты будь готов к этому.
Навстречу нам по пустынному шоссе неслась, поднимаясь в гору, такая те томно васильковая машина, и там сидели двое людей мужчина и женщина. Женщина вела машину,
– А вот мы с тобой, – сказала Лариса, – возвращаемся с юга, загорелые, отдохнувшие, забывшие все и теперь печальные, что возвращаемся к тому, от чего убежали. Только Василиса рада, что она возвращается на станцию техобслуживания, где ее немножко подлечат после дороги. Правда, Василиса?
Мы промелькнули мимо нас и так и не узнали, печальные мы возвращаемся или радостные. Ясно было только одно, что мы, включая Василису, – живы. И все это было правдой. Это никогда не повторилось. Не повторилась ни дорога, ни любовь, ни мальчик с велосипедом. Все было правдой. Правдой стал даже обман.
Я с какой-то тайной недоброжелательностью ждал, что Елена Владимировна, идущая рядом со мной по ночной дороге и так хорошо прижимающаяся к моей руке теплым боком, рано или поздно скажет – расскажите о своей жене. Вот тут и все. Я, конечно, начну рассказывать, а она, конечно, станет слушать, но колесо уже будет спущено, ехать нельзя. Она должна была об этом спросить – так бы поступило большинство женщин. Однако я не хотел, не желал этого, это было бы банально, и она должна была чувствовать это. «Моя женщина» никогда бы об этом не спросила. Я с бессильным страхом ждал этого вопроса, но она его не задавала. Это меня и пугало. Чем больше я говорил с ней и видел ее, тем все больше убеждался, что мы совпадаем во всем, чего бы мы ни касались. Это было сравнимо с тем, как море отражает небо, а небо отражает море. Иногда она говорила то, что только что собирался сказать я. Иногда она шутила так, как я бы никогда не пошутил, но ее шутки были точнее и глубже моих. Она никогда не кривлялась и не врала. Одного этого было достаточно, чтобы с нежностью относиться к ней. Я подставлял этому солнцу то один, то другой бок своей настрадавшейся души, и оно грело меня и не заходило за гору. И никакие проверки мне не требовались, и никакой коварный академик Боря из «Мосводопровода» никак не требовался мне. Я все видел сам. Я приближался к любви, она росла на моих глазах, как бетонная полоса перед заходящим на посадку самолетом.
Бревно спустился ко мне из своего кафе – помыться. Он делал это исключительно громко, фыркая и крякая, заглушая шум душа различными восклицаниями, а также громогласным пением, к которому у него, впрочем, не было приложено никакого музыкального слуха. Был понедельник, выходной день, профилактика канатных дорог. В грохоте, который издавал мой моющийся друг, я прослушал не очень громкий стук в дверь. В номер вошел интеллигентный, в шляпе пирожком и при дубленке сухощавый мужнина, пребывавший уже в том возрасте, который следовал непосредственно за молодостью. В руках у него был небольшой кейс-дипломат, и, вообще, всей своей прекрасной внешностью он напоминал мне где-то виденную рекламу первого национального банка Америки.
– Привет! – как-то весело сказал он. – Я – Саша.
– А я – Паша! – так же весело счел я нужным ему ответить.
Мы пожали друг другу руки, он сел на стул, положил свою шляпу на стол и закинул ногу на ногу. Он молчал и лучезарно улыбался мне, словно был вызван лично мной по неотложному делу и, преодолев тысячи миль, ускользнув от погонь и прорвавшись сквозь засады, доставил мне то, о чем я его срочно просил самого себя.
– Я думал, что вы совсем другой, – наконец сказал Саша, не переставая лучезарно улыбаться, – такой супер-инструктор с квадратными плечами, с гладкими твердыми щеками, которые отполированы поцелуями туристок.
– Вы мне льстите даже в предположениях обо мне, – сказал: я Саше.
– Павел, по отчеству? – спросил Сажа, учтиво склонив голову.
– Паша, – ответил я.
Саша встал, прошелся по моей клетушке, потрогал руками кровать.
– Не скрипит? – спросил он с улыбкой.
– Это зависит от силы нажима, – ответил я, и холодная лягушка недобрых предчувствий стала забираться ко мне на грудь, царапая кожу мокрыми лапками.
– У меня есть приятель, – сказал Саша, продолжая улыбаться и присев на край кровати, будто пробуя ее прочность, – ленинградский инженер. Он сильно подозревал, что его жена, милейшее создание, по ленфильмовской кличке Вина-Слон, интенсивно изменяет ему. Он подозревал, а весь Ленинград об этом просто знал. Мой приятель, имея склонность к различным техническим утехам, решил проверить это дело инструментально. Он купил в спортивном магазине шагомер и подвесил его под кровать. С методичностью исследователя он замерил показания шагомера по двум величинам – когда они проводили ночь без любви и когда с любовью.
Я внимательно слушал рассказчика, быстро прикидывая, не лежит ли у него в кейсе-дипломате вместо тугой пачки акций первого национального банка Америки какой-нибудь девятизарядный «Смитт энд Вессон».
– Уехав в командировку на Новую Землю, – продолжал Саша, – мой приятель тайно подвесил шагомер под кровать. Когда он вернулся и снял показания, он понял, что Вика-Слон не просто изменяла ему, но в семью наведывались поквартально.
– Она должна была быть более наблюдательна, – сказал я. Его подходы к теме таили какой-то подвох, и мне хотелось скорее выяснить, что это за подвох.
– Наблюдательна! – воскликнул Саша. – Речь шла о таких моментам, когда пропадает не только наблюдательность, но и сами принципы!
– Я понял, что у вас ко мне дело, – сказал я.
– Пустяковое, – сказал Саша. – Я вас нисколько не задержу, тем болев что через полчаса у меня автобус в Минводы и обратный билет в Москву. Собственно говоря, я просто прилетел, чтобы посмотреть на вас. Вот и все.
В это время в номер вошел Бревно, потирая свою мохнатую грудь цветным полотенцем. Шея и голова моего друга выглядывали из волосатого торса, как из зарослей.
– Нет, Бревно, ты все-таки последним с дерева слез, – сказал я.
Войдя в номер, Бревно сощурил близорукие глаза, отыскал очки и в этом виде уже стал менее напоминать гориллу.
– Я знал кочегара, – сообщил нам Бревно, – по фамилии Алкалин. Он был действительно алкаш н без одной ноги, на деревянном протезе. Представьте себе, что он дважды попадал под трамвай и оба раза трамвайные колеса переезжали его деревянный протез и ему приходилось заказывать новый. Вот вред пьянства? Вы здесь еще не разлили?
Ее руки под пуховкой, чуть гладившие мою спину, остановились.
– Ой как неудачно, – сказала она.
– Я – хороший журналист, – сказал я.
– Ну, может быть, – сказала она неуверенно, – конечно, может быть. Ты часто уезжаешь?
– Бывает.
– А что ты любишь?
– Как? – не понял я.
– Ну как – ну что ты больше всего любишь? Спать? Лежать в траве? Водить машину?
– Больше всего я люблю писать, – сказал я. – Работать.
– Хочешь, я тебе куплю зеленую лампу? Ну зеленую лампу с таким стеклянным колпаком из зеленого стекла? Ты поставишь ее слева от машинки и будешь работать. Я тебя не потревожу, ты не бойся. Да, я забыла тебя спросить – ты, конечно, женат?
– Да, – почему-то соврал я.
– Я никогда, слышишь, никогда, – твердо сказала она, – не попрошу тебя развестись. Я просто буду ждать этого, сколько бы времени на это ни потребовалось. Такие вещи, милый мой, человек должен решать сам. Без давления. Кажется, я отдохнула. Пошли?
– Пошли.
Она вытащила руки из-под моей куртки, взяла в теплые ладони мое лицо и снова поцеловала меня. Мы никуда не пошли, а стояли в снегу и целовались.
С Василием Ионовичем Граковичем я познакомился в Волгограде, где писал материал о славном капитане саперных войск Радии Брянцеве. Радий возглавлял единственную в мире городскую службу, постоянно работавшую и имевшую двузначный телефонный номер, как «скорая помощь» или пожарники. Это была служба разминирования. Почти каждую неделю речники и экскаваторщики, огородники и строительные рабочие, водопроводная и газовая службы города, дачные пригородные кооперативы, колхозники звонили Радию, и он выезжал на места, где лопата или лом, ковш экскаватора или отбойный молоток звякал о ржавую смерть, лежавшую в земле с войны. С легкой руки журналистов слово «подвиг» давно уже утратило свой высокий смысл. Иногда о том, кто просто выходит на работу и выполняет план, пишут как о большом герое, совершающем «трудовой подвиг». Радий при мне и вправду совершил подвиг.
В районе дачного кооператива при рытье погреба обнаружили бомбу. Радий приехал. Это была совершенно целая четвертьтонная фугасная бомба германского производства. Радий стал копать – для этого у него имелся специальный, придуманный им самим инструмент: всякие маленькие лопаточки, скребки, кисточки. Бомба лежала в таком положении, что по уставу Радий обязан был ее взорвать на месте. Это означало, что будет снесено взрывом по крайней мере три дома, построенных с великими трудами пожилыми людьми. Каждая досточка, каждый кирпич были привезены сюда то на попутном самосвале, то на машинах знакомых, а то и на себе, на тачке. Район оцепили, вывели людей, но хозяева домов стояли перед солдатами и плакали. Радий пожалел этих людей. Он сам стал откапывать эту бомбу, переодевшись в старую, латаную и замызганную гимнастерку и такие же галифе, Лежа и сидя в сырой дыре, он занимался этим довольно долго – пять часов. Вывернув донный взрыватель, Радий вылез, сел на краю ямы, похожей на свежеотрытую могилу, и закурил. Потом пошел к оцеплению, чтобы обрадовать стариков, хозяев этого дома, и распорядиться насчет транспортировки бомбы. В толпе зевак и мальчишек стоял невысокий, с покатыми сильными плечами пожилой человек с фибровым чемоданчиком. Увидев в руках у проходившего мимо Радия взрыватель, он спросил:
– Донный?
– Да, – сказал Радий.
– А боковой где?
– Бокового нет.
– Как нет? Это ж НХ-2 «Грабо».
Радий почему-то стал оправдываться перед совершенно незнакомым ему человеком.
– Какая ж это «Грабо»? Никакая это не «Грабо». Это стандарт типа 252.
– Это «Грабо», сынок, не сказывай мне сказки. Я по взрывателю вижу. Там, посмотри, посередке ее идет кругом насечка косая.
– Папаша, это стандарт 252.
– Поди глянь, насечка есть?
Радий пошел к бомбе. Человек, который так был уверен, что эта бомба называется «Грабо» и никак не иначе, повернулся ко мне и сказал:
– Салага, а спорит. Хоть и капитан.
Радий вернулся довольно быстро.
– Вы сапер? – спросил он человека с фибровым чемоданчиком.
– Какой я сапер… – сказал человек. – Вот капитан Лисичкин Феликс Федорович, вот это был сапер. Когда мы освободили Павловск – ну, под Ленинградом музей, – товарищ капитан шел под камероновским флигелем по туннелю и обнаружил сам 227 мин-ловушек. Пойдем, я тебе покажу, где у «Грабо» боковой взрыватель.
Человека этого звали Василий Ионович Гракович. Никуда его Радий не пустил. Сам полез снова. Оказалось, что бомба прямо-таки лежит на боковом взрывателе и нужно ее подкапывать снизу. Когда щель под бомбой была почти готова, земля неожиданно стала осыпаться, и Радий, видя, что бомба сейчас осядет, лег под нее.
Это не было подвигом. Это было просто производственной необходимостью. Радий надеялся, что боковой взрыватель не сработает – самортизирует его тело.
Так и случилось.
Вечером мы собрались у меня в номере гостиницы, Радий все сокрушался насчет своей допущенной ошибки, а я выяснил, что Василий Ионович Гракович приехал в Волгоград и был здесь без жилья, без работы и, по моим наблюдениям, без денег. Сын его Петрушка, как он его называл, и невестка Алена, практически выгнали старика из его родного дома, и он безропотно поехал в город, чтобы здесь устроиться на работу, найти какое-то жилье. Я связался с облисполкомом, оттуда последовали телефонные звонки в район, эти подлецы Петрушка и Алена глазом не моргнули, заявили, что отец ушел из дома «по пьянке» и никто его не выгонял.
Я отправил Василия Ионовича в родную деревню, приказав ему «писать в случае чего».
Через полгода этот случай объявился. «Дорогой Павел Александрович, – писал Гракович, – сердечно и официально обращаюсь к тебе. Помоги, голубчик, всею своею справедливостью и словом. Знаю, что делов у тебя в газете до черта, однако ж призакрой глаза и вспомни нашу радостную встречу в городе – герое Сталинграде и весь мой горький рассказ». В общем, когда Гракович вернулся с войны и вследствие контузии «к польским работам был негодный», взялся он гнуть дуги. И эти дуги продавал, чтобы прокормить семейство свое – малолетнего Петрушку и Анну Ивановну, ныне покойную. С тех печальных пор воды утекло предостаточно, но теперь подлец Петрушка вспомнил эту историю и наклепал на своего отца письменным образом в прокуратуру, требуя оградить молодую семью от отца-пьяницы и заодно привлечь его к ответу за то, что тот двадцать пять лет назад гнул на Петрушку не только спину, но и дуги.
Я сам решил заняться этим делом, но в это время и со мной случилась беда. Я ушел с работы и уехал из Москвы, даже не отписав ничего Граковичу. А он, я думаю, надеялся.
Слава Пугачев еще не достиг того возраста, когда мужчину могут украсить лишь деньги, Он только взошел на перевал жизни. Какая-то фальшивая важность исходила от всей его фигуры, медлительность его была многозначительна, но за этими делами я угадывал быстроту и жестокость реакции, ясность цели и общий жизненный прагматизм. Я знал эту новую формацию тридцатипятилетних ребят, быстро усвоивших правила игры, жестоких в силе и жалких в слабостям. Они точно свершали свои карьеры, легко заводили нужные связи, не отягощали себя детьми, были воспитанны. Это были скороходы, на ногам которых не висели пудовые ядра морали. Они бежали легко и просто в полях житейской суеты, свободно ориентировались в перелесках, поросших случайными женщинами, но едва они попадали, в дремучие дубравы настоящих чувств, уверенность покидала их. В лучшем случае любовь они заменяли банальной показухой – целовались на людях и ненавидели друг друга наедине.
Со Славой Пугачевым я возился на склоне больше, чем с другими новичками: в конце смены мне нужно было кого-то выставить на ущельские соревнования новичков, и я наметил именно его. Однако мое внимание и долготерпение он воспринял как попытку навязаться к нему в друзья и что-то из этой дружбы извлечь для себя. Однажды вечером он явился ко мне в номер с бутылкой какой-то заграничной сивухи и без всякого предварительного разбега стал мне демонстрировать идеологические сокровища, накопленные им за тридцать восемь лет жизни.
– Палсаныч, – говорил он мне, посматривая в темно-коричневые недра стакана, – у меня сложилось впечатление, что вы достойны большего, нежели должность тренера на турбазе. Каждый человек складывает о другом мнение. Я пришел к выводу, что вы достаточно умный и начитанный человек. Чего вы торчите в этой дыре? Ну, сегодня одна группа, завтра другая, объятия при прощании, какие-то дурацкие лекции, утомляющее непонимание со стороны участников. Какой сыр можно накатать с этого? Не понимаю. Уверен, что и зарплата выражается двузначной цифрой. И главное – никаких перспектив! Ну, если завести здесь козу, пристройку, торговать вязаными свитерами из серебрянки, это еще можно понять. Но просто так? Хотите я вам помогу?
И Слава с готовностью хлопнул себя по нагрудному карману.
– Деньгами! – спросил я.
– При чем тут деньги? Есть вещи поважней денег. Связями, голубчик, знакомствами. Я вас могу ввести в круг нужных вам людей.
– Я не понял, – сказал я, – почему вы себя хлопнули по карману? У вас что, все связи в кармане?
– Конечно, – сказал Слава. – Эти связи я добывал упорным трудом. Пожалуй, нет сферы жизни, Палсаныч, в которую я не мог бы войти или пробиться. Я вам симпатизирую и предлагаю свои услуги. Думаю, что когда-нибудь вы оцените это.
– Вы, Слава, просто Дед Мороз, – сказал я, – но я ни в чем не нуждаюсь.
– Палсаныч, отбросим взаимные уверения в скромности и приступим. Есть предложение – нет возражений.
Он полез в карман и достал обыкновеннейшую записную книжку. То ли «Союзплодовощ», то ли «Трактороэкспорт» – не помню.
– Чем вы занимаетесь вне гор? Профессия?
– А у вас что, на все профессии есть?
– Палсаныч, на все, уверяю вас. Профессии, предметы первой необходимости и всякие дела. Даже удовольствия. Так какой раздел жизни вас интересует?
– Меня интересует вся жизнь вообще. Ну а насчет профессий, то их у меня много.
– Может быть, вы думаете, что я занимаюсь мелочами? Зря. Я, конечно, могу организовать, чтобы вам каждый день на дом, заметьте, приносили финскую колбасу «Салями» или паюсную икру, но ведь это называется стрелять из пушки по воробьям. Конечно, и Моцарта можно научить играть в хоккей, но все же лучше пусть он играет, как писал наш Булат, на скрипке. Мы не будем размениваться. Я хочу решить ваши нерешенные вопросы. Так сказать, глобальные, стратегические, вы понимаете?
Да, я понимал.
– Любовь, – сказал я.
– Любовь, – удовлетворенно повторил Слава и стал листать записную книжку. – Любовь, любовь… буква «л»… Лак для ногтей… лапти… лекарства… лесник Сережа… – бормотал он, – литфак… лук зеленый…
– У вас по алфавиту! – спросил я.
– Конечно… лунный камень… лыжи… лысина лечение… льготы… люстры… Что-то любви не видно… А! Так это на букву «ж»! Открываем на «ж». Ж…ж… женщины. Так. Аверина Ирина, 29 лет, брюнетка. Конъюнктурный институт. Квартира однокомнатная, набережная М. Горького. Дача в Перхушково. Пьянеет от пива. Аверьянова, тоже Ирина. Главмосстрой, инженер, 32 года. Бл. – блондинка. Свободна в первую половину дня. Любит поесть.
– Слава, – спросил я, – вы женаты?
– Созрел, – печально сказал Слава. – Я считаю, что мужик может жениться, когда у него есть все. Квартира, машина, дача, деньги, связи. У меня все это есть.
– А любовь!
– Это приложится, – твердо ответил Слава. – Сейчас как раз я уехал, чтобы проработать этот вопрос.
– Вопрос любви?
– Вот именно, Палсаныч.
– Вы хотите здесь кого-нибудь найти!
– Нет, это меня уже не интересует. В меня влюбилась одна дама в Москве. Ну, выгнала мужа, квартира, машина, все на месте. Умная, вот это меня смущает. Умная – значит, хитрая. Хитрая значит, неверная.
– Ну, это не обязательно, – сказал я, – хотя и возможно. Ну и как же вы намерены этот вопрос проработать здесь? Испытание разлукой?
– Не смешите меня, Палсаныч! – Слава засмеялся и еще отхлебнул из стакана. – Какой разлукой? Что за романтика!
Его и вправду рассмешило мое наивное предположение.
– Во-первых, я уехал действительно отдохнуть, потому что я устал бороться с жизнью. Даже при моей системе это тяжело; не представляю, как живут другие. А во-вторых, я дал задание своему приятелю, Боре, познакомиться с ней. Ну, Боря – академик по бабам. От него живьем еще никто не уходил. Если он свалит ее, то привет горячий. Если она устоит, то можно продолжать переговоры. На эту операцию я отпустил Боре триста рублей. Подотчетных, конечно.
– Триста рублей? Значит, она вам нравится?
– Ну, в общем, это вариант. С ней интересно. А через две недели Боря мне доложит результаты ревизии.
– Боря, Боря… – сказал я. – Кажется я его знаю. Такой высокий, темный, со светлыми глазами.
– Ну точно!
– Он журналист?
– Какой он журналист! – с досадой сказал Слава. – Он из «Мосводопровода».
Нет, не знал я никакого Борю из «Мосводопровода». Не знал и слава богу.
– Ну так как, Палсаныч? – сказал Слава. – Как насчет моего предложением?
– А, насчет книжки? У вас замечательная книжка, Слава. – Можно взглянуть?
– Пожалуйста.
Слава протянул мне свою записную книжку. На первой странице было написано:
«Арбузы. Мария Павловна. тел.
Архитектор Красногорского района. Дима. тел.
Авиабилеты. Бэлла. 5 р. сверху. тел.
Аспирин америк. Штурман Лева. тел.
Аборты. Люда. Звонить с 9 до 11. тел.
Арбат рест. Миша. тел.
Аркадий, достает все. тел. прям. тел. секрт.».
Да, это был путеводитель по жизни. Однако я предпочитал другие компасы в этом море. Я встал, открыл балконную дверь – табачный дым стал нехотя выползать из номера.
– Спасибо, Слава, – сказал я, – я не воспользуюсь вашими возможностями.
Слава встал и, как мне показалось, был несколько ошарашен.
– Как? – спросил он. – Вам ничего не надо?
– Ничего, – сказал я, – у меня все есть.
– Может, по работе что-нибудь?
Он был даже обижен.
– Вряд ли, – сказал я. – Я работаю в органах госбезопасности.
Он на секунду замер.
– Непосредственно? – спросил он.
– Непосредственно, – сказал я. – А здесь просто провожу отпуск, как и вы. Ну и заодно тренирую
– В порядке приработка? – догадался Слава.
– Безусловно. Мы ж тоже люди.
– Конечно, я понимаю, все люди.
Да, Слава понимал, что все есть люди. Он в этом никогда и не сомневался. Я видел, как на его лице, чуть раскрасневшемся от виски, отсвечивают разные мысли – от проверки того, не ляпнул ли он в разговоре со мной лишнего, до сомнения в моей принадлежности к такому учреждению. Кроме того, как мне показалось, он не знал, что ему делать с недопитой бутылкой виски – оставить мне или забрать.
– А вы работаете у них или у нас?– спросил Слава. – Ну, если это секрет, то я ничего не спрашивал.
Скажите, как его заинтересовало! Уж не собирается ли он внести меня в свою изумительную книжку как еще одну «связь»: «Павел Александрович. Может все. тел.».
– Когда как, – сказал я. – Сейчас, например, мне предстоит одна операция. На парашюте бросают с мешком денег, но все дали рублями. Неудобно.
Слава засмеялся, понял.
– Вы шутник, Палсаныч!
– Спокойной ночи.
Я выпроводил его. Бутылку он все же оставил – побоялся взять. Я убрал со стола, помыл стаканы, поправил постель. В конце концов, какое мне дело до него? Я просто должен его подготовить к ущельским соревнованиям новичков. Вот и все. Я вышел на балкон, закурил. Все пространство перед гостиницей – поляна, выкатная гора, финишная фанерная трибуна, столь многолюдные и шумные днем, с музыкой от маршей до «Бонни-М», с автобусами, с лыжниками и «чайниками», с кручением подъемников – теперь было пустынно и молчаливо. По-волчьи горели две желтые лампочки у верхнего подъемника. Кто-то далеко шел по дороге, и снег скрипел под ботинками. Горы, словно вырезанные из копировальной бумаги, окружали поляну.
– Паша, – тихо сказали внизу, – я ем снег.
– Я иду.
Там внизу на льдистых сугробах стояла в своей желтой курточке Елена Владимировна Костецкая.
…Мы мчались на юг, а машину нашу звали «Василиса». Она и вправду была крашена в пошловатый васильковый цвет, мята и правлена в задрипанных гаражах скоробыстрыми халтурщиками, диски колес были кое-где помяты, крылья поцарапаны ключами проходивших мимо нее москвичей и гостей столицы, однако мотор был мытый, масло нигде не текло, цепь не болталась, все было подтянуто и никак не гремело. На подъемам Василиса не жаловалась, высоко ревя, а урчала, как кошка. Когда Лариса сидела за рулем, она время от времени поглаживала руль и, впадая в смертный грех анимизма, приговаривала: «Василиса ты моя, Василиса, Василиса ты прекрасная, ты не смотри, что одежка у тебя царапанная, зато душа у тебя чистая, мытая-перемытая моющим маслом, карбюратор отрегулирован, компрессия замечательная. У какой девочки еще есть такая компрессия? Ни у какой. Только вот бабы мы с тобой, достался нам обеим любимый мучитель Пашка, жмет он тебе на педаль дроссельной заслонки без всякой пощады, а меня редко пускает за руль. Ты потерпи, моя дорогая, скоро мы с тобой приедем к морю, море теплое и красивое, ты отдохнешь – помоешься, а с Пашкой я расправлюсь, ты не беспокойся. Пашка на других девочек посматривает и на «Жигули 2106», и на толстозадых в белых джинсах…»
Так, жалуясь и сплетничая, она вела машину, то поглаживая Василису по рулю, то поглаживая меня по колену, то мельком заглядывая в зеркало заднего обзора и поправляя волосы. Мы ехали не быстро, расхаживали по тихим улицам города Обоянь, валялись в травах негустых южных перелесков, ночевали в лесополосах, где шуршали ежи и играли на своих скрипочках сверчки. Обычно Лариса выпрашивала у меня руль рано утром, Сизые тучи висели над синеющими горизонтами, с холмов далеко была видна дорога, пропадали печали. Отдохнувшая за ночь Василиса бодро рассекала слои воздуха, то холодноватые от реки, то нагретые асфальтом и еще не разогнанные трайлерами, то чистые и свежие, вышедшие на дорогу из предутренних лесов. В эти часы чаще всего мы молчали, как молчат и не аплодируют в консерватории между аллегро и анданте. Однажды, когда ранним утром где-то в донецких степях Василиса вынесла нас на холм и сразу нам стал виден весь здешний мир, мы разом ощутили то, чему нет названия, но это не важно, от этого оно не становится хуже. Мы ощутили себя людьми. Это очень важно – когда-нибудь да понять, что ты – человек. Мы неслись с холма, перед нами была огромная долина, полная просыпающихся белых хуторов. Слабой сталью блестела вдали речка. У обочины дороги стоял мальчик с велосипедом и смотрел на нас.
– Зверь, – сказала мне Лариса, – ты знаешь, это больше никогда не повторится. Это утро, и то, как ты глядишь, и то, как я говорю, и этот мальчик с велосипедом. Зверь, это – счастье.
Шоссе было влажное, и она переключила двигатель на третью передачу.
– Я никогда тебя не разлюблю, – добавила она. – Ты будь готов к этому.
Навстречу нам по пустынному шоссе неслась, поднимаясь в гору, такая те томно васильковая машина, и там сидели двое людей мужчина и женщина. Женщина вела машину,
– А вот мы с тобой, – сказала Лариса, – возвращаемся с юга, загорелые, отдохнувшие, забывшие все и теперь печальные, что возвращаемся к тому, от чего убежали. Только Василиса рада, что она возвращается на станцию техобслуживания, где ее немножко подлечат после дороги. Правда, Василиса?
Мы промелькнули мимо нас и так и не узнали, печальные мы возвращаемся или радостные. Ясно было только одно, что мы, включая Василису, – живы. И все это было правдой. Это никогда не повторилось. Не повторилась ни дорога, ни любовь, ни мальчик с велосипедом. Все было правдой. Правдой стал даже обман.
Я с какой-то тайной недоброжелательностью ждал, что Елена Владимировна, идущая рядом со мной по ночной дороге и так хорошо прижимающаяся к моей руке теплым боком, рано или поздно скажет – расскажите о своей жене. Вот тут и все. Я, конечно, начну рассказывать, а она, конечно, станет слушать, но колесо уже будет спущено, ехать нельзя. Она должна была об этом спросить – так бы поступило большинство женщин. Однако я не хотел, не желал этого, это было бы банально, и она должна была чувствовать это. «Моя женщина» никогда бы об этом не спросила. Я с бессильным страхом ждал этого вопроса, но она его не задавала. Это меня и пугало. Чем больше я говорил с ней и видел ее, тем все больше убеждался, что мы совпадаем во всем, чего бы мы ни касались. Это было сравнимо с тем, как море отражает небо, а небо отражает море. Иногда она говорила то, что только что собирался сказать я. Иногда она шутила так, как я бы никогда не пошутил, но ее шутки были точнее и глубже моих. Она никогда не кривлялась и не врала. Одного этого было достаточно, чтобы с нежностью относиться к ней. Я подставлял этому солнцу то один, то другой бок своей настрадавшейся души, и оно грело меня и не заходило за гору. И никакие проверки мне не требовались, и никакой коварный академик Боря из «Мосводопровода» никак не требовался мне. Я все видел сам. Я приближался к любви, она росла на моих глазах, как бетонная полоса перед заходящим на посадку самолетом.
Бревно спустился ко мне из своего кафе – помыться. Он делал это исключительно громко, фыркая и крякая, заглушая шум душа различными восклицаниями, а также громогласным пением, к которому у него, впрочем, не было приложено никакого музыкального слуха. Был понедельник, выходной день, профилактика канатных дорог. В грохоте, который издавал мой моющийся друг, я прослушал не очень громкий стук в дверь. В номер вошел интеллигентный, в шляпе пирожком и при дубленке сухощавый мужнина, пребывавший уже в том возрасте, который следовал непосредственно за молодостью. В руках у него был небольшой кейс-дипломат, и, вообще, всей своей прекрасной внешностью он напоминал мне где-то виденную рекламу первого национального банка Америки.
– Привет! – как-то весело сказал он. – Я – Саша.
– А я – Паша! – так же весело счел я нужным ему ответить.
Мы пожали друг другу руки, он сел на стул, положил свою шляпу на стол и закинул ногу на ногу. Он молчал и лучезарно улыбался мне, словно был вызван лично мной по неотложному делу и, преодолев тысячи миль, ускользнув от погонь и прорвавшись сквозь засады, доставил мне то, о чем я его срочно просил самого себя.
– Я думал, что вы совсем другой, – наконец сказал Саша, не переставая лучезарно улыбаться, – такой супер-инструктор с квадратными плечами, с гладкими твердыми щеками, которые отполированы поцелуями туристок.
– Вы мне льстите даже в предположениях обо мне, – сказал: я Саше.
– Павел, по отчеству? – спросил Сажа, учтиво склонив голову.
– Паша, – ответил я.
Саша встал, прошелся по моей клетушке, потрогал руками кровать.
– Не скрипит? – спросил он с улыбкой.
– Это зависит от силы нажима, – ответил я, и холодная лягушка недобрых предчувствий стала забираться ко мне на грудь, царапая кожу мокрыми лапками.
– У меня есть приятель, – сказал Саша, продолжая улыбаться и присев на край кровати, будто пробуя ее прочность, – ленинградский инженер. Он сильно подозревал, что его жена, милейшее создание, по ленфильмовской кличке Вина-Слон, интенсивно изменяет ему. Он подозревал, а весь Ленинград об этом просто знал. Мой приятель, имея склонность к различным техническим утехам, решил проверить это дело инструментально. Он купил в спортивном магазине шагомер и подвесил его под кровать. С методичностью исследователя он замерил показания шагомера по двум величинам – когда они проводили ночь без любви и когда с любовью.
Я внимательно слушал рассказчика, быстро прикидывая, не лежит ли у него в кейсе-дипломате вместо тугой пачки акций первого национального банка Америки какой-нибудь девятизарядный «Смитт энд Вессон».
– Уехав в командировку на Новую Землю, – продолжал Саша, – мой приятель тайно подвесил шагомер под кровать. Когда он вернулся и снял показания, он понял, что Вика-Слон не просто изменяла ему, но в семью наведывались поквартально.
– Она должна была быть более наблюдательна, – сказал я. Его подходы к теме таили какой-то подвох, и мне хотелось скорее выяснить, что это за подвох.
– Наблюдательна! – воскликнул Саша. – Речь шла о таких моментам, когда пропадает не только наблюдательность, но и сами принципы!
– Я понял, что у вас ко мне дело, – сказал я.
– Пустяковое, – сказал Саша. – Я вас нисколько не задержу, тем болев что через полчаса у меня автобус в Минводы и обратный билет в Москву. Собственно говоря, я просто прилетел, чтобы посмотреть на вас. Вот и все.
В это время в номер вошел Бревно, потирая свою мохнатую грудь цветным полотенцем. Шея и голова моего друга выглядывали из волосатого торса, как из зарослей.
– Нет, Бревно, ты все-таки последним с дерева слез, – сказал я.
Войдя в номер, Бревно сощурил близорукие глаза, отыскал очки и в этом виде уже стал менее напоминать гориллу.
– Я знал кочегара, – сообщил нам Бревно, – по фамилии Алкалин. Он был действительно алкаш н без одной ноги, на деревянном протезе. Представьте себе, что он дважды попадал под трамвай и оба раза трамвайные колеса переезжали его деревянный протез и ему приходилось заказывать новый. Вот вред пьянства? Вы здесь еще не разлили?