– Серый, – сказал я, – выдь. У меня конфиденс.
   – «Конфиденс!» – передразнил Бревно. – Слова-то какие вы знаете заумные! Друг называется! Мокрого человека выпихнуть в коридор прямо в лапы морально неустойчивым туристкам!
   Бревно напялил на тело, которое невозможно называть голым из-за обилия волос, пуховую куртку и вышел.
   – Вообще-то, – сказал Саша, едва закрылась дверь, – я прилетел предупредить вас. Я думаю, что это будет честно.
   – В чем же ваше предупреждение? – спросил я.
   Мой банкир открыл кейс-дипломат и достал оттуда вместо ожидаемого «Смитт энд Вессона» обыкновенный кассетный магнитофон. Пленка была установлена на нужном месте, и, едва Саша нажал клавишу, из магнитофона донесся молодой женский голос: «Это я. Ты можешь сейчас же посмотреть в окно?… Ну хорошо, ну на секунду! Ты посмотри, какой закат! Как перед концом света! Как будто солнце кричит…»
   – Остановите! – сказал я. – Я не читаю чужих писем!
   – Но вы ведь не услышали главного, – изумленно сказал Саша. – Нет, достаточно. Вы что, установили подслушивающее устройство?
   – Я сам сидел на антресолях два дня! – обиженно сказал Саша. – У нас старая квартира, очень высокие потолки… и антресоли… понимаете… Но это ведь не асе! – Он почти кричал. – Я фотографировал их! Технически это было довольно сложно? Я работал почти месяц!
   У него дрожали руки, и он совал мне в лицо какие-то фотографии, на которых были то чьи-то неясные белые бедра, то часть спины.
   – За два дня, – кричал он, – они были вместе пять раз! Да и шагомер подтверждает! Вот смотрите: эти колесики – десятки, эти – сотни, а эти – тысячи! Я нарочно не трогал эти показатели, чтобы когда-нибудь в решительный момент… вы не думайте, что кто-нибудь об этом… вы – первый, потому что мой долг предупредить… ни одна душа об этом… вы понимаете! Только вот фотографии вышли не очень… но экспертиза, безусловно…
   Он суетился и все доставал из кейса-дипломата свои несметные сокровища: письма, записки, какой-то носовой платок, маленький кулечек, из которого он высыпал на стол кучку мелко нарезанных черных волос.
   – Он даже брился моей бритвой «Эра-10»!
   Я вдруг представил себе этого несчастного, который в своей собственной квартире, тайно, в пыли и темноте вонючих антресолей, боясь чихнуть или произвести какой-нибудь иной шум, сидит двое суток! Это ужасно меня рассмешило! Да я бы на его месте… Я продолжал в душе смеяться, однако странная мысль постигла: меня, прекратив веселье. А что я на его месте! Разве я не был на его месте? На антресолям, правда, не сидел. Но стоял на проспекте Вернадского. Стоял. И было очень ветрено.
   – Как же вы просидели двое суток? – спросил я. – Вы что-нибудь ели?
   – Да ну при чем тут это? – с досадой сказал Саша, сидя перед разложенными на столе сокровищами. – Конечно, ел. Я же готовился.
   – А как ходили в туалет?
   – У меня там было полно пустых кефирных бутылок, – ответил он. – Вообще, если вы интересуетесь, я могу вам сообщить все технологию. В сущности, это очень несложно. У нас на кафедре…
   – Вы что преподаете? – перебил я его.
   – У меня спецкурс, да это неважно. Поймите, Паша, вы можете стать такой же жертвой, как я! Мой поступок благороден! Вы с ней уже спали?
   Я встал.
   – Свидание окончено, как говорят в тюрьмах, – сказал я. – Убирайтесь.
   Саша грустно поднялся, стал складывать в свой кейс-дипломат многочисленные улики. Взял свою шляпу. Ну, выругайся он сейчас, ударь меня, плюнь, я, ей-богу, зауважал бы его.
   – Ужасно все сложилось, – сказал он. – Перед этим я ей купил кольцо за триста восемьдесят четыре рубля… Представляете? Заплатил за полгода за телефон, реставрировал мебель… тут как раз пиджак замшевый подвернулся… и вот все это… Представляете?… Я улетаю от вас с чистой совестью, – сказал он в дверях, – потому что я вас предупредил. Скажите, нет ли тут у вас черного хода? Мне не хотелось бы встречаться с Елкой.
   – У кого чистая совесть, – сказал я, – тому на нужен черный мод.
   – Безусловно, – ответил он, но все же, открыв дверь в коридор, сначала высунул туда голову, а потом и вышел весь. С балкона я увидел, как он, нацепив большие черные очки и нагнув голову, скользя на ледяных ухабах, несся к баксанской дороге. Противовесом служил ему кейс-дипломат, полный вчерашних, уже абсолютно недействительных векселей.
   Вернулся обиженный Бревно и стал сразу молча доедать из банки шпроты, открытые, кажется, позавчера.
   – Что за секреты! – говорил он, жуя. – Что за конфиденс? Кто это?
   – Это муж Елены Владимировны Костецкой, – сказал л.
   – Не более-не менее! И что он? Приезжал с кинжалом?
   – Он большой ученый, – сказал я.
   – «Муж у нее был негодяй суровый. Узнал я поздно, Бедная Инеза» – процитировал Бревно и завалился на мою кровать, утирая рукавом грязной куртки масляный рот.
   – Он тебе хоть съездил кейсом по фейсу? – спросил Бревно из глубин моей, привлекшей такое внимание гостя кровати.
   – На за что, – ответил я.
   – Пашуня, я вот не понимаю, ну что у нас за народ? – начал Бревно. – Вот я у себя в храме… – когда-то МГУ величали «храм науки», и Бревно иначе, как «храм», свое заведение не называл,… нанял двух стеклодувов. Мне нужно прибор выдуть такого сложного профиля и трубки разного сечения… ну, в общем, тебе этого не понять. В первый день пришли оба сильно под газом и сразу стали требовать аванс. Я им говорю: «Парни…»
   Я вышел на балкон. Через открытую дверь Бревно все рассказывал про пьяниц-стеклодувов. Да, я однажды стоял на обдуваемом всеми ветрами проспекте Вернадского. И простоял, кажется, подряд часов пять. Цель моего стояния была высока и чрезвычайно благородна – подсмотреть, с кем из-под тяжело нависшей арки двора, который два года был моим, выйдет Лариса. Я представлял ее со счастливой улыбкой на лице, а своего соперника черноволосым, с непокрытой головой и почему-то в кожаном пальто. Они выйдут, и я тут же… Что я? Что я должен сделать? Я не знал. А, лежа дикими бессонными ночами, разве я сам не создавал в своем воображении картины, которые прямо-таки иллюстрировали Уголовный кодекс РСФСР? Разве не я приходил в ужас оттого, что в моем собственном мозгу находились нейроны, способные на обдумывание подобных злодейств? Слава богу, прошло время этих безумств, и теперь мне спокойно и грустно висеть на витрине, как шкуре серого волка, в «магазине убитых»…
   Под окнами, блистая заграничными доспехами, шел Джумбер. У него сегодня выходной, и он наверняка направлялся в бар.
   – Привет, Джумбер! – крикнул я ему. Он остановился.
   – Привет, Паша! В баре, туда-сюда, будешь?
   – Обязательно, – сказал я.
   Нет, я все же предпочел бы этого дикого насильника своему недавнему гостю, домашнему шпиону.
   Тут на балкон вышел Бревно.
   – … и в итоге этот самый Мышкин в тот же самый вечер при выходе из вагона метро ломает себе обе ноги! Ну это ж надо так напиться!
   – Ужасно! – сказал я.
   Я посмотрел в свою комнату. Там на столе, заляпанном маслом от шпрот, было еще, казалось, теплое место, на котором только сейчас лежали письма, фотографии, магнитофон… Ужасно! Ой, как ужасно!
   – Бревно! – сказал я. – Ну какая же ты свинья! Ты посмотри, что ты наделал на моем столе! Возьми тряпку, доктор наук, пропащие народные деньги, и вытри насухо стол. Чтобы и следа не осталось!
   – Господи, – воскликнул Бревно, – какое событие! Пришел муж! Ну и что! В меня из берданки один придурок стрелял, и то я так не нервничал!
   Мы оба навалились на стол и оттерли его начисто.

 
   …Когда, задыхаясь от ветра и неописуемого счастья, летишь вниз по волнистым склонам Эльбруса не просто зная, но и чувствуя, что в любую секунду ты можешь остановиться, отвернуть влево или вправо с точностью до сантиметра, что ты владеешь своим телом и что с медленно плетущейся по синему небу гондолы подъемника ты выглядишь как несущийся болид, – начинаешь понимать, что сорок лет – не так уж если разобраться, много. Весть о том, что наше тело смертно, застает нас в раннем детстве, и всю последующую жизнь мы никак не можем смириться с этой очевидной истиной, Повзрослев, мы обнаруживаем, что у нас есть сердце, печень, суставы, почки, что все это может биться, гнуться, ломаться и всячески портиться. Мы начинаем вслушиваться в глубину своего тела, более далекого, чем космос. Мы видим, как игла шприца входит в нашу вену, и понимаем, что мы есть не что иное, как хитроумнейшее соединение трубопроводов, насосов, клапанов, фильтров, и что Тот, кто создал нас, был вынужден заниматься сопротивлением материалов, теорией трения, деталями машин, гидродинамикой, механикой, акустикой, волноводами, оптикой и еще тысячью элементарных и сложнейших наук. Мы не знаем, как там с душой, но тело нам дано всего один раз. Тайным, рудиментарным знанием мы понимаем, что это тело предназначено для постоянного и энергичного движения, бега, прыжков, всяческого преодоления. Однако мы проходим мимо этого с равнодушием лениво зевающего мужа, уткнувшегося в вечернюю газету и давно уже не замечающего, как прелестна его давно женою ставшая жена. Иногда нам кажется, что вот когда-то наступит раннее утро, мы выбежим на поляну, вымоемся по пояс ледяной водой и начнем новую жизнь. Нет, ничего этого не происходит. Мы тянемся к различным стимуляторам, заменителям, возбудителям, угнетателям, и наше тело в ужасе пытается компенсировать всю эту дрянь, избавиться от нее. В конце концов оно начинает протестовать, но мы даже не в состоянии правильно истолковать эти истошные крики, снова заглушаем их химикатами, варварской едой, бездеятельностью, бесконечными валянием и лежанием. Мы начинаем бояться своего тела, ожидая от него одних лишь неприятностей. Это глубокое непонимание, возникшее в результате спешки, лености, легкомыслия, мы начинаем называть старением. Сначала в шутку, напрашиваясь на комплименты. Потом уже без всяких шуток, с тревогой. Поэтому только в зрелости человек начинает неожиданно понимать, что одна из самых светлых радостей жизни радость владения своим телом, радость легких ног, не скрипящих суставов, взбегания по лестнице, радость глубокого вздоха.
   Горные лыжи ставят нас в невыносимые обстоятельства. Они сразу требуют, чтобы тело было легким и сильным, реакция – быстрой, глаз – точным, мышцы – неустанными. Помилуйте, да где же это все взять?! И еще – все сразу! Однако представьте себе – приходится доставать. И не по частям – все сразу.
   Так, несясь по склонам Эльбруса, куда я привез своих новичков, чтобы они хоть раз смогли увидеть несказанную панораму Главного Кавказского хребта, я думал о том, что сорок лет – еще не финиш. Надежды не покидают человека ни в каком возрасте, но в сорок лет надежды еще не безнадежны. Сзади меня катила Елена Владимировна, встречи с которой счастливо избежал муж и чьи белесые нерезкие бедра, изображенные на фотографии, он мне совал под нос в качестве доказательства собственного благородства. Чем больше я общался с Еленой Владимировной, тем больше поражался всяким ее совершенно редким и разнообразным дарованиям. Например, она была удивительно тактична. При несомненной радикальности ее взглядов на наше с ней будущее она никогда не навязывала себя. Она уходила ровно за секунду перед тем, как мне приходила мысль остаться одному. Она не вскрывала никакие раны, а если уж и подходила к опасным местам, то с осторожностью сапера огибала мои болевые точки, Я мысленно благодарил ее за это, а благодарность подобного рода – самая твердая валюта человеческих отношений.
   …Иногда я прибавлял скорость и уезжал вперед, чтобы посмотреть, как спускается мое отделение, а заодно посмотреть на Елену Владимировну. В трудных местах, на ледовых буграх или крутяке, отделение мое частенько падало в полном составе, будто скошенное снизу пулеметным огнем. Одна Елена Владимировна да Слава Пугачев пробивались сквозь эти трудности, подъезжали ко мне. После известного разговора Слава держался от меня на некой дистанции, однако позволял себе скромные шутки: «Палсаныч, а в стрельбе нужно тренироваться каждый день?» или «Вы что предпочитаете – самбо, каратэ или джиу-джитсу?» Я понимал его. Шутя таким образом, он рассчитывал, что я так или иначе выдам себя и таким образом решится вконец измучивший его вопрос. Но я отшучивался, чем, надо признаться, усугублял муки собирателя замечательных телефонов. Странна, но я иногда ловил себя на том, что тайно завидую ему – как хорошо этот человек устроился в жизни, как незамысловато, но просто и легко он думает об этом мире и живет в нем…
   Надо сказать, что руководимый мною маленький коллектив в общем-то сплотился. Я с удовольствием наблюдал этот процесс и образование атмосферы всеобщей доброжелательности, милой моему сердцу. Даже супруги А. и С. Уваровы, совершенно не приспособленные к спортивным занятиям, не стали загоральщиками, а тихонько и с упорством постигали премудрости горнолыжной техники. Супруг был, как выяснилось, «РП», то есть руководителем полетов, на большом московском аэродроме, а его жена Тоня диспетчером. Когда они разговаривали, можно было слышать многие специальные термины: «Тонь, вот посмотри-ка у нас на траверзе какая гора. Я думаю у нее эшелон так под четыре тысячи». «Сейчас мы с тобой поедем по правой рулежной дорожке!» Когда мы после занятий подходили к гостинице, «РП» неизменно говорил: «Стоянка. Конец связи». Вообще они были милые и тихие люди и действительно отдыхали после своего аэропорта, который они называли не иначе, как «сумасшедший дом». Оба «реактивщика» искренне отдыхали от своих жен, жили большой наполненной жизнью – ходили за нарзаном, танцевали, смеялись, были членами многочисленных компаний, прогуливались с девушками, покупали шашлыки – словом, участвовали во всем. Самое большое удовольствие доставляла мне Галя Куканова, проявившая легкое внимание к теоретику Барабашу и таким образом избавившая меня от его нескончаемых попыток ввязаться в спор.
   …Они остановились возле меня. Слава, переводя тыкание, сказал:
   – Я слышал, что есть такие пуленепробиваемые рубашки.
   – Жилеты, – поправил я, – Ну и что?
   – Очень хорошо бы в них на лыжах покататься. Сейчас так приложился – кошмар! А был бы жилет – порядок. Палсаныч, трудно достать?
   – Трудно, Слава.
   – Но ведь нет ничего невозможного!
   – Однако есть маловероятное.
   – Разговоры мужчин! – сказала Елена Владимировна. – Они всегда загадочны.
   – У меня стало складываться впечатление, – сказал Слава, – что, когда мы остаемся втроем, и шеф и вы, Лена, довольно нетерпеливо ожидаете, чтобы я отъехал.
   – Что ж вы не отъезжаете? – спросила Елена Владимировна.
   – Сейчас?
   – Ну хотя бы. Если у вас такое впечатление?
   – Вы зря на меня, – сказал Слава. – Вы даже себе не представляете, как я уважаю истинные чувства.
   Он действительно отъехал от нас и обиженно закурил в стороне.
   – А у меня такое впечатление, – сказала Елена Владимировна, – что за вчерашний день с тобой что-то произошло.
   – Почему ты так решила?
   – Ты как-то стал смотреть на меня по-другому. Да и вообще, «почему» – смешной вопрос. Я чувствую. Я такой сейсмограф, что иногда удивляюсь сама.
   – Да, произошло. Но я не хотел бы говорить тебе об этом сейчас.
   – Хорошо. Скажешь, когда сочтешь.
   Да, она была очень проницательна, Елена Владимировна Костецкая, голубоглазый прекрасный человек. Как же так случилось, что ее тонкий сейсмограф никак не среагировал на грубые подземные толчки с антресолей ее собственного дома? Мне это было непонятно.

 
   Коля Галанов вплыл со стороны кабинетов в большой зал ресторана так, как вплывают из-за морского горизонта в поле нашего зрения важные корабли, медленно и по частям. Его стальные плечи, имевшие сходство с ножом бульдозера, не спеша гнали перед собой все, что встречали на пути: воздух, звуки, космические лучи. Если бы он прошел сквозь столики, где сидели люди, то за ним, как за кормой ледокола, осталось бы поле битого льда, обломки стульев, смятые столы. Был одет Коля незатейливо – в домашних шлепанцах, в старых джинсах и в маечке с лыжником, летящим по буграм согласно всем правилам Французской техники глубокого приседа назад. Казалось, лыжник сгруппировался для того, чтобы ловко перепрыгнуть с одной Колиной мышцы на другую, бугрившуюся под майкой. Коля медленно шел к оркестру, который орал, подпрыгивал: «Пора-пора-порадуемся на своем веку!» – внимательно разглядывая сидящих за столиками. То ли искал кого, то ли искал, к кому придраться. Заметив меня, он лениво поднял руку, но, разглядев сидящую рядом Елену Владимировну, превратил это поднятие руки в вялый, но все же галантный полупоклон.
   – Когда восходит луна, – сказала Елена Владимировна, – из-за зарослей камыша на речной берег выходят тигры.
   – Это Коля Галанов, – пояснил я. – Он знаменит, как Эльбрус.
   Могло показаться, что Коля вечно жил здесь, в зальчике ресторана, всегда ходил в шлепанцах, в маечке с лыжником, с твердым лицом цвета старого кирпича, с маленькими, как ягодки, просветленными голубыми глазками. Но неправда это, не всегда он был здесь. Был он когда-то парнем невиданной даже среди горнолыжников смелости, королем скоростного спуска, многократным золотым чемпионом страны. Теперь его железные ноги, державшие когда-то чудовищные удары ледовых трасс, направляли его к ресторанному оркестру. Коля в простецких выражениям заказал: «Есть только миг, за него и держись» – и, стоя возле оркестра, слушал это произведение, обдаваемый могучими децибеллами, которые, впрочем, в кромки разбивались о его спину. Но когда дело дошло до последнего куплета, Коле передали микрофон, и он исполнил куплет лично. Однако вместо слов: «Есть только миг между прошлым и будущим» – Коля спел: «Есть только миг между стартом и финишем, именно он называется жизнь».
   Не выступал Коля на соревнованиях уже лет десять, был тренером большой команды. Я знал кое-кого из его ребят – они ходили трассы «коньком», а для этого нужно иметь некоторую отвагу в сердце. Одного Колиного ученика – Игоря Дырова – знал уже весь горнолыжный мир. Впервые и по-серьезному он обыграл всех мировых звезд, и только отсутствие рекламы и слабый интерес в нашей стране к горным лыжам не позволили ему стать национальным героем. Будь он каким-нибудь австрияком, его именем называли бы улицы.
   – Песня исполнялась для моего др-руга Паши и для его спутницы, – объявил Коля в микрофон.
   Прекрасно. Я становлюсь ресторанной знаменитостью. Я поклонился Коле и оркестру. Ударник пробил на барабане нечто триумфаторское из района провинции Катанга.
   – Какое удобное слово – «спутница», – сказала Елена Владимировна. Подруга, любовница, жена друга, товарищ по работе – все спутница. Очаровательно. Все-таки надо признать, что ресторанный язык хоть и уныл, но функционально точен. Я думаю, формул двадцать существует, чтобы познакомиться и договориться. Слушай, Паша, твой др-руг, по-моему, идет к нам.
   Коля действительно направлялся к нам. Когда-то очень давно, так давно, что этого, возможно, и не было, выступали мы с ним в одной команде. Теперь от этой команды, от тех времен деревянным австрийских лыж, бамбуковых палок и шаровар, трепетавших под коленками на спуске, осталось всего ничего. Кто разбился, кто доктором наук стал, кто бесследно пропал в необъятных просторах нашей огромной страны, первой в мире железнодорожной державы…
   Согласно правилам ресторанного «хорошего моветона», Коля встал перед Еленой Владимировной, сдвинув пятки вместе, и, кивнув, произнес:
   – Раз-решите!
   Елена Владимировна кивнула. Я не видел Колю лет пять или шесть.
   – Как меня обидели, Паша, как обидели! – сказал Коля, и голубые ягодки его глаз, как ни странно, заблестели от наворачивающихся слез. – И Юрка Пименов промолчал, и герой наш положил меня и ноги об меня вытер, как об коврик. Паша, что у меня есть за душой? Память, старые медали, ФЗО и Нинка. Ну каким же нужно быть человеком, чтобы меня терпеть! Разлом большой берцовой, перелом бедра, три сотрясения мозга… Нинку из роддома забирают родственники, и она всем объясняет, что у мужа ейного нон-стоп в Бакуриани, и никто из родственников не может понять, что такое этот нон-стоп и почему отец ребенка Коля Галанов не может подъехать на пару минут к роддому и взять на руки дочку. Зачем мы жили, Паша? Сборы, сборы, соревнования, Россия, Союз, ЦС, Кубок Хибин, Кубок Татр, приз первого снега, серебряный эдельвейс, гонка, гонка. И что? И куда я приехал? Глянул в зеркальце – старик.
   Коля говорил тихо, но резко, не жестикулировал, только вилкой случайно поигрывал.
   – Потом пришли эти… наша смена, надежда. Я говорю: «Ребята, я лыжам жизнь отдал, я хочу все вам отдать, что у меня есть. Спрашивайте, учитесь, не езжайте там, где ездили мы, старики. Мы свое отборолись, отломали, получили». Когда я взял команду, я их всех повел в ресторан на стадионе «Динамо» – не пить-гулять, а в полуподвал. Там один заслуженный мастер спорта, хоккеист, тогда работал: катал снизу бочки с пивом, ящики носил, подметал. Когда-то он защитник был бесподобный. Я сказал им: «Смотрите, парни, девушки, не профукайте свою жизнь. Я отдам вам все, глотку буду за вас грызть кому хочешь, но вы, дорогие, смотрите. Есть спорт, есть жизнь, есть папа с мамой, есть деньги машины – квартиры, есть этот вот защитник… Шурупьте. Бог вам кое-что дал, ноги-руки. Что он недодал, я вам приставлю. Особенно голову». Что они стали требовать? Китсбюль, Сан-Антон, Шамони. Они ухватили главное в жизни и тащили оттуда всю эту муру: магнитофоны для машин, кожпальто, вельвет… А я? Я дочку по три раза в год видел, Нинка все мозги прокомпостировала – давай мол, вспашем огород на даче, я с брательником триста кустов клубники посадила. Но я уже тогда делал ставку на нашего героя, увидел его мальчуганом в Крылатском, взял к себе, глаза мне его показались… как у рыси глаза. Я тянул его, тянул, берег от всего. из мальчиков в юноши, из юношей в сборную клуба. Десять лет, Паша, я отдал этому спортсмену. Конечно, я гонял его жестоко, что и говорить… Мы работали на снегу по восемь-девять часов в день. Все думали, что я готовлю чемпиона страны, но мне был нужен чемпион мира. Не меньше. Я отдал его в сборную Союза, и уже через полгода он стал третьим лыжником мира…
   Здесь лицо Коли напряглось и его короткие пальцы стали мять вилку, легко производя из нее кольцо.
   – А он везде заявлял, что воспитал его… Серега…
   – Это второй тренер сборной, – пояснил я Елене Владимировне.
   – Он три раза заявлял об этом… и ихним и нашим… Паша, я в первый раз после этого слег – с сердцем него-то стало, лежал, и температура даже была…
   Тут мелкие слезы покатились по кирпичному Колиному лицу и стали падать на стол, на лыжника на майке.
   – …воспитал… Серега… – всхлипывал Коля. – Тот и в глаза его не видел… Паша! Я десять лет его как сына, ну как сына… я любил двух людей – его и Нинку… Убил он меня, Паша, просто убил.
   Здесь я заметил, что со стороны кабинетов к нашему столу подходит высокая, крупная женщина. Она подошла к Коле сзади, положила на плечо большую руку и, как мне показалось, выпустила слегка когти.
   – Николай Дмитриевич! – сказала она. – Опять ты рассказываешь, как тебя обидели? А тебя, между прочим, ждут.
   – А у меня, Паша, – сказал, совершенно не обратив внимания не подошедшую женщину, Коля, – у меня триста кустов клубники.
   – Это замечательно, – ответил я.
   – Курнем? – спросила женщина, одновременно с вопросом вынимая из пачки, валявшейся на столе, сигарету.
   – Безусловно, – ответила Елена Владимировна.
   – Коля, – сказала женщина, – там тебя ждут, я тебе говорю как врач.
   – Вы медик? – спросил я.
   – Я из бюро путешествий и экскурсий, – ответила она, – но часто говорю, как врач.
   Коля стал подниматься.
   – Зин, – сказал он, обнимая свою спутницу и одновременно, надо заметить, опираясь на нее, – «есть только миг между стартом и финишем…»
   – Ладно тебе с этим мигом, надоел, – сказала Зина, легко принимая Колю на себя и оттягивая его таким образом от нашего стала. Коля, уже почти подчинившийся чужой воле неожиданно встрепенулся, разъял могучие объятия представителя бюро путешествий и экскурсий и, опершись на стол, спросил меня:
   – Паша, но ведь триста кустов клубники – это опора?
   – Нет, Кола, – сказал я, – это не опора.
   – И вы так думаете, чистый человек? – спросил Коля Елену Владимировну.
   – Я думаю еще хуже, – ответила она.
   Не том и окончилось наше свидание. Коля и его спутница удалились в сторону кабинетов. Оркестр «по просьбе Василия из Урюпинска» снова заорал, подпрыгивая: «Пора-пора-порадуемся на своем веку!»

 
   …В тот ужасный вечер, когда я связывал стопки книг, прижимая их коленом, когда бросал в рюкзак вешалки с рубашками вперемежку с горнолыжными ботинками и папками с рукописями и не слышал ничего, кроме стука собственного сердца, разрывающего горло, моя Лариса выбрала себе наблюдательный пункт на нашей кровати, сославшись на головную боль. Иногда я не находил какой-нибудь папки и подчеркнуто спокойным голосом спрашивал, где бы она могла быть, и Лариса спокойно и мило указывала, где бы, по ее мнению, могла быть та или иная папка с бумагами. Во время всего этого кошмарного процесса она что-то писала в нашем «семейном» альбоме, который мы специально купили для того, чтобы записывать туда телефоны, всякие мелочи, домашние дела или обмениваться записками. «Малыш, я в редакции, потом в 4 часа рулю к Бревну в храм, оттуда позвоню. Тебе звонили какие-то инкогниты и вешали трубку. Привет». «Зверь! Тебе сегодня: помнить меня, не смотреть по сторонам и работать. Второе: купить творог нежирный два пакета по 22 коп., булку барвихинского хлеба и курагу на рынке от твоего давления. Днем позвони Татьяне Леонидовне и вежливо поздравь ее с днем рожд. Василиса жаловалась мне, что у нее скрипят тормоза, хорошо бы найти такого мужч., который бы залечил нашу девочку, Цел. и люб. Я сегодня на натуре, пишу эскизы с Борей на бульваре у Никитских, обедаем в домжуре. Если сможешь – прирули. Снова цел. и люб.». «Малыш, у меня осталась трешка. Дай хотя бы на заправку. Привет через хребет». Теперь в этот альбом Лариса что-то писала, пока я собирал вещи. Месяца, кажется, через три я получил письмо. Конверт был без обратного адреса. Сомневаюсь, чтобы сама Лариса из каких-то садоистальных соображений прислала мне эти три странички из альбома. Скорее всего это мог бы сделать либо отвергнутый любовник, либо тайно ненавидящая ее подруга, либо пошутили случайные гости. Оказывается, когда я собирал вещи, содрогаясь оттого, что кончилась моя жданная всю жизнь любовь, Лариса вела репортаж. Это было написано именно в жанре репортажа.