Страница:
Сущность духовного мещанства стала предметом сатирического разоблачения в сцене, которая является сюжетным центром стихотворения «О дряни». Свившая себе «уютные кабинеты и спаленки» «та или иная мразь» вечером, «от самовара разморясь», сообщает жене о «прибавке» к празднику: «24 тыщи. Тариф». Конкретные детали подтверждают достоверность происходящего. Реален и предмет разговора – обсуждение того, что купить на прибавку. Персонажи, антигерои, характеризуемые их собственной речью («за пианином», «тыщи», «тариф», «фигурять»), саморазоблачаются. Сатирическое заострение возникает благодаря гротесковому изображению ситуации. Переменивший «оперенья» мещанин обращается к жене: «Товарищ Надя!» Сам он собирается завести себе «тихоокеанские галифища» (сопоставимо с гиперболическим образом у Н. В. Гоголя: «шаровары шириной в Черное море»), чтобы выглядывать из этих «штанов», «как коралловый риф!» Надя же собирается «фигурять» в новом платье «с эмблемами» серпа и молота «на балу в Реввоенсовете». Тут обозначена одна из важнейших и драматичных проблем всего творчества Маяковского: подмена духовными мещанами идеи – «эмблемой», сущности – видимостью. Обличаемая поэтом «дрянь» – отнюдь не мелкая сошка. Реввоенсовет, возглавлявшийся тогда Л. Д. Троцким, был одним из высших и влиятельнейших учреждений Советского государства 1920-х годов. Введенный в начале этой сцены «птичий» глагол «свили» («уютные… спаленки») далее реализуется в виде верещащей под потолком «оголтелой канареицы». Здесь же греющийся на «Известиях» (газета высшего органа советской власти – ВЦИК) котенок – своеобразные параллели к греющимся у самовара и «верещащим» обывателям, хозяевам свитого гнездышка. Это невыносимое «верещание» обрывается новым гротесковым образом:
С 1921–1922 года сатирические и юмористические мотивы в творчестве Маяковского постоянно усиливаются.
Жизнь показала, что косность, бюрократизм, мещанство, «дрянь», «мразь» отнюдь не исчезают даже при радикальной революционной смене общественного строя. Они приспосабливаются, мимикрируют, принимают новые обличья, захватывают новые области. В 1926 году, с грустью размышляя о гибели Сергея Есенина, Маяковский вынужден был констатировать: «Дрянь/ пока что / мало поредела…»
С этим явлением поэт боролся всю жизнь. Все эти годы острые, злободневные сатирические произведения поэта печатаются в газетах, журналах. Выходят сборники сатирика – «Маяковский издевается» (1922), «Маяковский улыбается, Маяковский смеется, Маяковский издевается» (1923).
В марте 1922 года в газете «Известия» появляется стихотворение «Прозаседавшиеся». Сатира очень смелая, острая, нелицеприятная. В стихотворении сатирически обобщается опасное, по Маяковскому, явление – имитация, профанация бурной деятельности государственным аппаратом, государственными чиновниками, подмена реальной работы бесконечными пустыми заседаниями. «Прозаседавшиеся» творчески продолжают и углубляют тему, поднятую в стихотворении «О дряни». Гротесково-фантастические образы «Прозаседавшихся» построены на художественной реализации разговорного выражения «разрываться на части от множества дел». Сатирическая заостренность образов выявляет всю абсурдность, алогизм ситуации, описываемой в стихотворении. О «Прозаседавшихся» довольно неожиданно, буквально на следующий день после публикации, одобрительно отозвался В. И. Ленин: «…давно… не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной» и что «насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно». Эта похвала Ленина, первого лица государства, оказалась для Маяковского очень ко времени, дала ему возможность больше печататься в центральных газетах и журналах.
Смысловым и композиционным центром стихотворения является некое безликое, но, очевидно, важное для бюрократии «заседание». Заседание, которое для лирического героя предстает «дьявольщиной», «страшной картиной», ибо он увидел, что там «сидят людей половины… Где же половина другая?..» Этот гротескный прием раздвоения персонажей-бюрократов художественно предваряется, подготавливается вступительной частью стихотворения. Здесь в первой строфе реально существовавший в те годы комитет – Главполитпросвет – представляется уже в виде четырех учреждений, в которые, «чуть ночь превратится в рассвет», расходятся чиновники: «кто в глав,/ кто в ком,/ кто в полит,/ кто в просвет…» Во второй строфе – гиперболический образ бюрократии, сыплющей «дождем дела бумажные». Бумаг так много, что чиновники «расходятся на заседания», отобрав из бумаг (всего!), «с полсотни – / самые важные!..». Далее лирический герой стихотворения вспоминает, что еще «со времени она» он никак не может получить «аудиенцию» (слово-архаизм, как и время «она», подчеркивающее давность, длительность самой проблемы) у некоего неуловимого «товарища Иван Ваныча», который постоянно – «ушли заседать», «заседают», «на заседании». Гиперболизируются не только мытарства лирического героя («хожу со времени она», «исколесишь сто лестниц. / Свет не мил», «снова взбираюсь, глядя на ночь…»), но и темы и характер заседаний. И эти преувеличения выглядят уже не как субъективные искажения действительности в восприятии лирического героя, а как закономерное следствие деятельности автоматического бюрократического механизма. Этот автоматизм заседаний приводит к алогизму – «объединение Тео и Гукона», т. е. театрального отдела Наркомпроса и главного управления коннозаводства Наркомзема, учреждений совершенно разнородных. Не менее курьезно и другое «заседание» – «покупка склянки чернил/ Губкооперативом» (обратная гипербола, преуменьшение – литота). Наконец герой узнает о заседании совершенно бессмысленного, но, по-видимому, всеобъемлющего учреждения – «А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома». В результате «взъяренный» лирический герой «врывается лавиной» на заседание, на котором и видит «страшную картину» – «людей половины» (гротескно-фантастический образ сравним с Носом майора Ковалева, описанным Н. В. Гоголем). Но для секретаря это нормальнейшая ситуация (этим гротеск усиливается!), его «спокойнейший голосок» разъясняет обстановку: «Они на двух заседаниях сразу…» При этом секретарь сам горд личной причастностью к этой бюрократической машине, не отделяет себя от нее: «В день / заседаний на двадцать / надо поспеть нам. / Поневоле приходится раздвояться. / До пояса здесь, а остальное / там». Лирическому герою Маяковского близок радикальный способ устранения всяческой бюрократии. Его мечта, которой он встречает «рассвет ранний» —
«У меня большой зуд на писание сатирических стихов», – признавался Маяковский на диспуте о советской печати в декабре 1925 года. «Всю свою жизнь я работал не над тем, чтобы красивые вещицы делать и ласкать человеческое ухо, а… над тем, что мне кажется неправильным, с чем надо бороться», – говорил Маяковский в одном из своих последних выступлений в марте 1930 года, подводя итоги 20-летней литературной деятельности. В XX веке поэт успешно продолжил традиции классиков сатиры века XIX – Н. В. Гоголя, М. Е. Салтыкова-Щедрина. К ним нас отсылают уже заглавия некоторых произведений Маяковского («Плюшкин», «Помпадур» и др.). Клеймя старые, видоизменившиеся и новорожденные пороки, стараясь, как он сам отмечал, до конца сказать «кто сволочь», поэт-сатирик во второй половине 1920-х годов создал замечательную по оригинальности воплощения галерею сатирических типов. Появляются стихи «Строго воспрещается» (1926), «Взяточники» (1926), «Фабрика бюрократов» (1926), «Искусственные люди» (1926), «Бумажные ужасы» (1927), «Общее руководство для начинающих подхалим» (1927)… В 1928 году – «Трус», «Помпадур», «Плюшкин», «Идиллия», «Халтурщик», «Столп», «Подлиза», «Сплетник», «Ханжа», «Служака», «Мразь» и т. д. (Названы лишь некоторые стихотворения – с легко понятными, «говорящими» заглавиями.)
Маяковский во второй половине 1920-х годов все больше внимания уделяет сатирическому портрету. В «Прозаседавшихся» облик неуловимого и неутомимого Иван Ваныча сам по себе мало интересовал автора. Мы так и не увидели, каков он из себя, этот энтузиаст заседательской суетни. Герои же «портретной» сатирической галереи Маяковского – это обобщенные и вместе с тем индивидуально-характерные типы. Они гротескны, поэт не ставит перед собой задачи детально разрабатывать их. Но их уже не назовешь и чисто условными, просто собирательными. Приметы персонажа, его повадки, манеры и особенно – речь, непосредственно звучащая в сатирах-портретах, – доносят до нас не только общие, но и личные, неповторимо индивидуальные черты антигероя. «Трус» пытается схорониться, спрятаться от жизни. «Плюшкин» постоянно озабочен тем, чтобы «на всякий случай», «покамест есть, все достать… накупить и приобресть». «Сплетник» видит весь мир «огромной замочной скважиной»… Больше всего поэта приводит в ярость бюрократ, чиновник, выдвинутый революцией, который уже начинает говорить как бы от имени самой революционной действительности, от имени государства. Этот новый «революционный» бюрократический вариант формулы «государство – это я» был для Маяковского особенно ненавистным.
Заглавие стихотворения «Столп» (1928) охватывает саму суть, внутреннее зерно сатирического образа. «Товарищ Попов» – это уже персонаж, предвосхищающий Победоносикова (пьеса «Баня», 1929). Он упоен собой, свыкся с мыслью о своей важности, особых заслугах, считает себя «воплощением» новой, революционной, Советской власти, ее «столпом». Разоблачая этого «товарища», Маяковский использует прием речевой характеристики персонажа. Он предоставляет слово самому герою, дает ему полную возможность выговориться перед читателем.
Таков герой стихотворения «Подлиза» (1928), чиновник Болдашкин, у которого на плечах уже даже «не башка – / а набалдашник». Но он вполне преуспевает на чиновном поприще благодаря своему главному качеству, вынесенному поэтом в заглавие сатиры. И не в последнюю очередь благодаря таким подлизам, подхалимам, вполне комфортно чувствуют себя всякие «служаки» и «столпы». А потому такой подлиза, который «лижет ногу, / лижет руку, // лижет в пояс, / лижет ниже», сам порой оказывается «согрет // солнцем / нежного начальства». И вот уже –
Так поэт-сатирик, «ассенизатор / и водовоз, // революцией / мобилизованный и призванный» («Во весь голос», 1930), оружием смеха, своим пером помогал общему делу построения и укрепления нового, социально справедливого, социалистического, коммунистического общества. Этому же делу, как понимал Маяковский, служили (должны были служить!) и правящая тогда партия – большевики – и правительство. Но Маяковский-революционер отнюдь не считал, что человек у власти – это уже автоматически революционер, уже обязательно новый человек, человек новой морали, человек коммунистического будущего. Он не признавал непогрешимость руководителя. И для него никогда не было «неприкасаемых» личностей на любой иерархической ступени власти. Он видел, что революции не меньше, чем внешние враги, угрожают враги внутренние – бюрократизм, равнодушие, косность, самодовольство, бесчеловечность и тому подобные «дрянь» и «мразь».
Очередным этапом работы сатирика стало обличение «дряни» не только перед читателями и слушателями, но и перед зрителями, «выволакивание» всей этой «мрази» на театральные подмостки. Пьесы «Клоп» и «Баня» (1929) – новый тип сатирических комедий, который Маяковский назвал публицистическим.
О смысле поэзии
Общую идею стихотворения подчеркивает и эта заключительная тематическая рифма: «обывательский быт» – «побит». Гротесковый образ, «заговоривший Маркс» обращается, естественно, не к хозяевам «канареицы», а прямо к читателю. Свернуть шеи канарейкам значит для поэта уничтожить мещанство. Мелкая тварь, не распознанная и не обезвреженная вовремя, может загубить, «побить» величественное. Подобные «совмещане» угрожают самому главному: они профанируют революционные завоевания, извращают высокие идеалы. Для лирического героя Маяковского воцарение подобной мещанской «тины» – оскорбление памяти «героев», социальное зло, грозящее остановить исторический прогресс, понимаемый поэтом как движение к коммунизму.
Маркс со стенки смотрел, смотрел…
<…>
да как заорет:
«…Страшнее Врангеля обывательский быт.
Скорее
головы канарейкам сверните —
чтоб коммунизм
канарейками не был побит!»
С 1921–1922 года сатирические и юмористические мотивы в творчестве Маяковского постоянно усиливаются.
Жизнь показала, что косность, бюрократизм, мещанство, «дрянь», «мразь» отнюдь не исчезают даже при радикальной революционной смене общественного строя. Они приспосабливаются, мимикрируют, принимают новые обличья, захватывают новые области. В 1926 году, с грустью размышляя о гибели Сергея Есенина, Маяковский вынужден был констатировать: «Дрянь/ пока что / мало поредела…»
С этим явлением поэт боролся всю жизнь. Все эти годы острые, злободневные сатирические произведения поэта печатаются в газетах, журналах. Выходят сборники сатирика – «Маяковский издевается» (1922), «Маяковский улыбается, Маяковский смеется, Маяковский издевается» (1923).
В марте 1922 года в газете «Известия» появляется стихотворение «Прозаседавшиеся». Сатира очень смелая, острая, нелицеприятная. В стихотворении сатирически обобщается опасное, по Маяковскому, явление – имитация, профанация бурной деятельности государственным аппаратом, государственными чиновниками, подмена реальной работы бесконечными пустыми заседаниями. «Прозаседавшиеся» творчески продолжают и углубляют тему, поднятую в стихотворении «О дряни». Гротесково-фантастические образы «Прозаседавшихся» построены на художественной реализации разговорного выражения «разрываться на части от множества дел». Сатирическая заостренность образов выявляет всю абсурдность, алогизм ситуации, описываемой в стихотворении. О «Прозаседавшихся» довольно неожиданно, буквально на следующий день после публикации, одобрительно отозвался В. И. Ленин: «…давно… не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной» и что «насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно». Эта похвала Ленина, первого лица государства, оказалась для Маяковского очень ко времени, дала ему возможность больше печататься в центральных газетах и журналах.
Смысловым и композиционным центром стихотворения является некое безликое, но, очевидно, важное для бюрократии «заседание». Заседание, которое для лирического героя предстает «дьявольщиной», «страшной картиной», ибо он увидел, что там «сидят людей половины… Где же половина другая?..» Этот гротескный прием раздвоения персонажей-бюрократов художественно предваряется, подготавливается вступительной частью стихотворения. Здесь в первой строфе реально существовавший в те годы комитет – Главполитпросвет – представляется уже в виде четырех учреждений, в которые, «чуть ночь превратится в рассвет», расходятся чиновники: «кто в глав,/ кто в ком,/ кто в полит,/ кто в просвет…» Во второй строфе – гиперболический образ бюрократии, сыплющей «дождем дела бумажные». Бумаг так много, что чиновники «расходятся на заседания», отобрав из бумаг (всего!), «с полсотни – / самые важные!..». Далее лирический герой стихотворения вспоминает, что еще «со времени она» он никак не может получить «аудиенцию» (слово-архаизм, как и время «она», подчеркивающее давность, длительность самой проблемы) у некоего неуловимого «товарища Иван Ваныча», который постоянно – «ушли заседать», «заседают», «на заседании». Гиперболизируются не только мытарства лирического героя («хожу со времени она», «исколесишь сто лестниц. / Свет не мил», «снова взбираюсь, глядя на ночь…»), но и темы и характер заседаний. И эти преувеличения выглядят уже не как субъективные искажения действительности в восприятии лирического героя, а как закономерное следствие деятельности автоматического бюрократического механизма. Этот автоматизм заседаний приводит к алогизму – «объединение Тео и Гукона», т. е. театрального отдела Наркомпроса и главного управления коннозаводства Наркомзема, учреждений совершенно разнородных. Не менее курьезно и другое «заседание» – «покупка склянки чернил/ Губкооперативом» (обратная гипербола, преуменьшение – литота). Наконец герой узнает о заседании совершенно бессмысленного, но, по-видимому, всеобъемлющего учреждения – «А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома». В результате «взъяренный» лирический герой «врывается лавиной» на заседание, на котором и видит «страшную картину» – «людей половины» (гротескно-фантастический образ сравним с Носом майора Ковалева, описанным Н. В. Гоголем). Но для секретаря это нормальнейшая ситуация (этим гротеск усиливается!), его «спокойнейший голосок» разъясняет обстановку: «Они на двух заседаниях сразу…» При этом секретарь сам горд личной причастностью к этой бюрократической машине, не отделяет себя от нее: «В день / заседаний на двадцать / надо поспеть нам. / Поневоле приходится раздвояться. / До пояса здесь, а остальное / там». Лирическому герою Маяковского близок радикальный способ устранения всяческой бюрократии. Его мечта, которой он встречает «рассвет ранний» —
Меткое, явно эмоционально не нейтральное название стихотворения «Прозаседавшиеся» (неологизм Маяковского, образованный от глагола «заседать» по типу «промотавшиеся», «проворовавшиеся») стало нарицательным для определения бездушного, отвратительного мира бюрократии.
«О, хотя бы
еще
одно заседание
относительно искоренения всех заседаний!»
«У меня большой зуд на писание сатирических стихов», – признавался Маяковский на диспуте о советской печати в декабре 1925 года. «Всю свою жизнь я работал не над тем, чтобы красивые вещицы делать и ласкать человеческое ухо, а… над тем, что мне кажется неправильным, с чем надо бороться», – говорил Маяковский в одном из своих последних выступлений в марте 1930 года, подводя итоги 20-летней литературной деятельности. В XX веке поэт успешно продолжил традиции классиков сатиры века XIX – Н. В. Гоголя, М. Е. Салтыкова-Щедрина. К ним нас отсылают уже заглавия некоторых произведений Маяковского («Плюшкин», «Помпадур» и др.). Клеймя старые, видоизменившиеся и новорожденные пороки, стараясь, как он сам отмечал, до конца сказать «кто сволочь», поэт-сатирик во второй половине 1920-х годов создал замечательную по оригинальности воплощения галерею сатирических типов. Появляются стихи «Строго воспрещается» (1926), «Взяточники» (1926), «Фабрика бюрократов» (1926), «Искусственные люди» (1926), «Бумажные ужасы» (1927), «Общее руководство для начинающих подхалим» (1927)… В 1928 году – «Трус», «Помпадур», «Плюшкин», «Идиллия», «Халтурщик», «Столп», «Подлиза», «Сплетник», «Ханжа», «Служака», «Мразь» и т. д. (Названы лишь некоторые стихотворения – с легко понятными, «говорящими» заглавиями.)
Маяковский во второй половине 1920-х годов все больше внимания уделяет сатирическому портрету. В «Прозаседавшихся» облик неуловимого и неутомимого Иван Ваныча сам по себе мало интересовал автора. Мы так и не увидели, каков он из себя, этот энтузиаст заседательской суетни. Герои же «портретной» сатирической галереи Маяковского – это обобщенные и вместе с тем индивидуально-характерные типы. Они гротескны, поэт не ставит перед собой задачи детально разрабатывать их. Но их уже не назовешь и чисто условными, просто собирательными. Приметы персонажа, его повадки, манеры и особенно – речь, непосредственно звучащая в сатирах-портретах, – доносят до нас не только общие, но и личные, неповторимо индивидуальные черты антигероя. «Трус» пытается схорониться, спрятаться от жизни. «Плюшкин» постоянно озабочен тем, чтобы «на всякий случай», «покамест есть, все достать… накупить и приобресть». «Сплетник» видит весь мир «огромной замочной скважиной»… Больше всего поэта приводит в ярость бюрократ, чиновник, выдвинутый революцией, который уже начинает говорить как бы от имени самой революционной действительности, от имени государства. Этот новый «революционный» бюрократический вариант формулы «государство – это я» был для Маяковского особенно ненавистным.
Заглавие стихотворения «Столп» (1928) охватывает саму суть, внутреннее зерно сатирического образа. «Товарищ Попов» – это уже персонаж, предвосхищающий Победоносикова (пьеса «Баня», 1929). Он упоен собой, свыкся с мыслью о своей важности, особых заслугах, считает себя «воплощением» новой, революционной, Советской власти, ее «столпом». Разоблачая этого «товарища», Маяковский использует прием речевой характеристики персонажа. Он предоставляет слово самому герою, дает ему полную возможность выговориться перед читателем.
Характернейшая черта бюрократического мышления связана с оценкой человека по «чину», «стану», «должности». Народ для бюрократа – лишь объект для руководства, указаний, предписаний. Мысль «товарищей Поповых» способна двигаться только «сверху вниз». Ругая «критиканство», товарищ Попов все более распаляется. Если вначале он брюзжал «баритоном сухим», то затем он «вопит, возомня», его голос «визжит тенорком»: «Вчера – / Иванова, / сегодня – / меня, / а завтра – / Совнарком!» Однако в действительности за напускной озабоченностью о «Совнаркоме» кроется боязнь за собственную шкуру. Потому бюрократ пытается, отождествив себя с властью, добиться личной неприкосновенности:
Раскроешь газетину —
в критике вся…
<…>
Ведь это —
подрыв,
подкоп ведь это…
<…>
Критика
снизу —
это яд.
Сверху —
вот это лекарство.
Ну, можно ль
позволить
низам,
подряд,
всем! —
заниматься критиканством?!
Сатирик резко обрывает «скулеж» и болтовню «товарища Попова», наносит удар «в лоб» по подобным «столпам» чиновничьего делячества. Поэт призывает, чтобы еще мощнее
Товарищи,
ведь это ж
подорвет
государственные устои!
В своей иронической «поэтохронике» революции, «летописи» 1920-х годов, Маяковский стремился показать многоликость обывателя, приспособленца и прочей «мрази». «Обыватель – / многосортен. // На любые вкусы / есть… // Многолики эти люди», – пишет Маяковский в стихотворении «Плюшкин» (1928), где показана одна из разновидностей обывателя. Но характерно, что «многоликость» здесь тождественна «многосортности». И полная безликость тоже может составить особый «сорт», особый тип среди сатирических портретов.
критика
дрянь
косила.
И это
лучшее из доказательств
нашей
чистоты и силы.
Таков герой стихотворения «Подлиза» (1928), чиновник Болдашкин, у которого на плечах уже даже «не башка – / а набалдашник». Но он вполне преуспевает на чиновном поприще благодаря своему главному качеству, вынесенному поэтом в заглавие сатиры. И не в последнюю очередь благодаря таким подлизам, подхалимам, вполне комфортно чувствуют себя всякие «служаки» и «столпы». А потому такой подлиза, который «лижет ногу, / лижет руку, // лижет в пояс, / лижет ниже», сам порой оказывается «согрет // солнцем / нежного начальства». И вот уже –
Где, при каких обстоятельствах из этих существ «бесформенных, словно студень», из «ихней братии», растет «архи-разиерархия //в издевательстве / над демократией»? Там, где вместо ответственного государственного строительства действует «фабрика бюрократов», где попраны основные принципы демократического, социалистического общества, принципы ответственности власти перед народом. Поэт призывает «шваброй» народного гнева, шваброй ярости масс вымести не только «всех… подлиз», но и «всех, / радеющих подлизам»!
И ему
пошли
чины…
<…>
Где-то
будто
вручены
чуть ли не —
бразды правленья.
Так поэт-сатирик, «ассенизатор / и водовоз, // революцией / мобилизованный и призванный» («Во весь голос», 1930), оружием смеха, своим пером помогал общему делу построения и укрепления нового, социально справедливого, социалистического, коммунистического общества. Этому же делу, как понимал Маяковский, служили (должны были служить!) и правящая тогда партия – большевики – и правительство. Но Маяковский-революционер отнюдь не считал, что человек у власти – это уже автоматически революционер, уже обязательно новый человек, человек новой морали, человек коммунистического будущего. Он не признавал непогрешимость руководителя. И для него никогда не было «неприкасаемых» личностей на любой иерархической ступени власти. Он видел, что революции не меньше, чем внешние враги, угрожают враги внутренние – бюрократизм, равнодушие, косность, самодовольство, бесчеловечность и тому подобные «дрянь» и «мразь».
Очередным этапом работы сатирика стало обличение «дряни» не только перед читателями и слушателями, но и перед зрителями, «выволакивание» всей этой «мрази» на театральные подмостки. Пьесы «Клоп» и «Баня» (1929) – новый тип сатирических комедий, который Маяковский назвал публицистическим.
О смысле поэзии
Автобиографию «Я сам» (1922) Маяковский начинает словами: «Я поэт. Этим и интересен. Об этом и пишу». Эта гордость званием поэта определялась осознанием огромной общественной роли художника, писателя, творца. Лишь у немногих поэтов мы находим такие вдохновенные, страстные высказывания о поэтическом слове:
В своих стихах Маяковский не просто говорит о высоком назначении поэзии, но немало времени уделяет и тому, при каких условиях поэзия может оправдать это высокое назначение. Здесь Маяковский считал главным добиться демократизации искусства, увести поэтическое слово «из барских садоводств» («Во весь голос», 1930). Еще в 1915 году он требовал создания поэтического языка, понятного «безъязыкой улице», «уличным тыщам». В стихотворении «Братья писатели» (январь 1917) он упрекал «литературную братию», которой «красота великолепнейшего века вверена», в изолированности от жизни народа:
От творческих работников Маяковский-поэт требует быть ближе к жизни:
Летом 1920 года Маяковский пишет одно из своих ярких стихотворений (фактически – это маленькая лирическая поэма) о поэзии – «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче».
Стихотворение это справедливо сравнивают с державинской («Гимн солнцу»), с пушкинской («Вакхическая песня») традицией. Пушкин пропел гимн светлому солнцу творческого человеческого разума; Маяковский уподобил солнцу, источнику света и жизни, поэзию.
Развивая классические традиции, Маяковский в этом стихотворении выступает как поэт новой исторической эпохи, определившей новый, особый строй чувств и мыслей, новые образные ассоциации. Новым содержанием наполнен и образ солнца. В послеоктябрьском творчестве Маяковского этот образ обычно олицетворяет светлое (коммунистическое) будущее. В «Левом марше» – это «солнечный край непочатый». В «Окнах РОСТА» светлое будущее графически изображается в виде поднимающегося из-за горизонта солнца. В революционной поэзии тех лет (например, у поэтов-пролеткультовцев) мотив солнца обычно служит и средством перенесения действия в «космический», «вселенский» план. В «Необычайном приключении…» все эти аллегории не имеют столь четкой, определенной выраженности. Они проступают лишь как литературно-исторический контекст, общий культурный «фон» произведения. Тема стихотворения развивается в глубоко лирическом плане. Хотя само событие действительно «необычайное», фантастическое, его достоверность подтверждается множеством реальных деталей, сообщаемых, начиная с заглавия, с подзаголовка. Дан точный адрес события («Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева»…), обстановка на даче (поле, сад, «варенье», «самовар», «чаи»…), множество психологических подробностей («разозлись», «испуг», «ретируюсь задом», «сконфужен»…). Охарактеризована и июльская жара, которая «плыла» – «в сто сорок солнц закат пылал» (удивительно «точный» подсчет яркости заката – гипербола в стиле Гоголя).
По мере развития лирического сюжета происходит постепенное олицетворение солнца из неодушевленного небесного светила в героя-гостя, говорящего «басом», пьющего «чаи» с лирическим героем, переходящего с ним на «ты», называющего его «товарищем». Правда, сам лирический герой уже в начале стихотворения, «разозлясь», обращается к солнцу на «ты». Но это – грубость. К концу же стихотворения это уже взаимное дружеское «ты». В результате «необычайного приключения», дружеской беседы становится ясной глубинная общность ролей «поэта Владимира Маяковского» и «солнца»:
Поводом для создания стихотворения «Юбилейное» (1924) явилась 125-я годовщина со дня рождения А. С. Пушкина. Произведение написано в форме разговора, беседы-исповеди. К этой особой жанровой поэтической форме – «разговора», «беседы», «послания», «письма», «размышления», – существенно обновленной по сравнению с предшественниками – поэт стал обращаться особенно часто во второй половине 1920-х годов. Манера разговора с классиком в «Юбилейном» – не задиристая, но и не юбилейно-восхваляющая. Тон беседы вежливый, уважительный, искренний и непринужденный, иногда шутливый, с заметной долей самоиронии. Время действия в стихотворении – ночь («В небе вон / луна / такая молодая…»), традиционная пора различных превращений и приключений. Это позволяет поэту реализовать фантастический сюжет встречи с живым Пушкиным. Но Маяковский не совершает классического путешествия во времена своего собеседника, а наоборот, Пушкин перемещен им из XIX в XX век. Круг вопросов, по которым поэтам «при жизни» «сговориться б надо», достаточно широк, что рождает своего рода полисюжетность стихотворения.
Один из таких мотивов – мотив любви. Поэт заявляет, что он «теперь / свободен / от любви / и от плакатов. // Шкурой / ревности медведь /лежит когтист». Лежащая «медвежья шкура» – это символ закончившейся, умершей любви. Любви, которая в поэме «Про это» (1923) олицетворялась страдающим, ревнующим, живым медведем. Теперь это лишь мертвая шкура. Теперь все это в прошлом. Применительно к Пушкину при обсуждении любовной темы возникают имена и литературных героев – Онегина, Татьяны, Ольги, – и реальных «охотников до наших жен»: «Сукин сын Дантес! / Великосветский шкода…» Другая сюжетная линия связана с разговором о славе, вечности, поэтическом бессмертии, о памятнике, монументе как олицетворении этого бессмертия («Я люблю вас, / но живого, / а не мумию…», «Заложил бы / динамиту / – ну-ка, дрызнь! // Ненавижу / всяческую мертвечину!..»). Важнейшим видом преодоления смерти становится, по Маяковскому, книга. Книга, как одно из перевоплощений ее создателя, поэта-человека, во всей его духовной и физической «материальности». Книга обозначает жизнь поэта «после смерти». В пространстве и времени библиотеки:
Осознав себя русским национальным поэтом, Маяковский, как и его великие предшественники, не мог не задуматься, не мог не писать о роли поэтического слова, о месте поэта в жизни. В ранний период творчества, в пылу полемического задора, в пору борьбы с миром «жирных и сытых», с удобно приспособленным для нужд обывателя застывшим, мумифицированным искусством, Маяковский позволял себе высказывания, декларации о «бросании» классиков «с Парохода современности», об «уничтожении» искусства. Но вся его творческая, поэтическая практика была прямым продолжением и развитием (в том числе революционным) складывавшихся веками традиций русской литературы.
…как
испепеляюще
слов этих жжение…
<…>
Эти слова
приводят в движение
тысячи лет
миллионов сердца
(«Разговор с фининспектором о поэзии», 1926)
В своих стихах Маяковский не просто говорит о высоком назначении поэзии, но немало времени уделяет и тому, при каких условиях поэзия может оправдать это высокое назначение. Здесь Маяковский считал главным добиться демократизации искусства, увести поэтическое слово «из барских садоводств» («Во весь голос», 1930). Еще в 1915 году он требовал создания поэтического языка, понятного «безъязыкой улице», «уличным тыщам». В стихотворении «Братья писатели» (январь 1917) он упрекал «литературную братию», которой «красота великолепнейшего века вверена», в изолированности от жизни народа:
Февральская и Октябрьская революции 1917 года, начавшие, по Маяковскому, превращать в действительность «социалистов великую ересь», были поняты поэтом и как реальный шанс слить, соединить поэтическое слово с живой жизнью. Как шанс выйти с поэтическим словом к массам, за узкие рамки ценителей, читателей-эстетов.
Если
такие, как вы творцы —
мне наплевать на всякое искусство…
От творческих работников Маяковский-поэт требует быть ближе к жизни:
А в «Приказе № 3» («Пятый Интернационал», 1922) Маяковский выдвигает конкретные требования к поэтической речи – не «болтовня», а точность, краткость:
Это вам —
прикрывшиеся листиками мистики,
лбы морщинками изрыв —
футуристики,
имажинистики,
акмеистики,
запутавшиеся в паутине рифм.
Это вам…
<…>
…пролеткультцы,
кладущие заплатки
на вылинявший пушкинский фрак.
<…>
…говорю вам —
пока вас прикладами не прогнали:
Бросьте!..
<…>
Товарищи,
дайте новое искусство —
такое,
чтобы выволочь республику из грязи.
(«Приказ № 2 армии искусств», 1921)
Маяковский, начинавший творческую жизнь как участник группы футуристов, говорил «мы, футуристы» до последних дней жизни. Но для Маяковского, поэта, писателя, главным в слове футуризм (от futurum – будущее), как и в иных более поздних словах-определениях его литературной группы (комфут – коммунисты-футуристы, леф – левый фронт, реф – революционный фронт…) был именно прямой, а не литературно-групповой смысл, обращенность к будущему, борьба с застоем, левизна, революционность искусства. Потому в «Приказе № 2…» среди «прикрывшихся листиками мистики» поэт называет, например, и «запутавшихся в паутине рифм», оторвавшихся от жизни «футуристиков».
Я
поэзии
одну разрешаю форму:
краткость,
точность математических формул.
<…>
…если я говорю:
«А!» —
это «а»…
<…>
Если я говорю:
«Б!» —
это новая бомба в человеческой борьбе.
Летом 1920 года Маяковский пишет одно из своих ярких стихотворений (фактически – это маленькая лирическая поэма) о поэзии – «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче».
Стихотворение это справедливо сравнивают с державинской («Гимн солнцу»), с пушкинской («Вакхическая песня») традицией. Пушкин пропел гимн светлому солнцу творческого человеческого разума; Маяковский уподобил солнцу, источнику света и жизни, поэзию.
Развивая классические традиции, Маяковский в этом стихотворении выступает как поэт новой исторической эпохи, определившей новый, особый строй чувств и мыслей, новые образные ассоциации. Новым содержанием наполнен и образ солнца. В послеоктябрьском творчестве Маяковского этот образ обычно олицетворяет светлое (коммунистическое) будущее. В «Левом марше» – это «солнечный край непочатый». В «Окнах РОСТА» светлое будущее графически изображается в виде поднимающегося из-за горизонта солнца. В революционной поэзии тех лет (например, у поэтов-пролеткультовцев) мотив солнца обычно служит и средством перенесения действия в «космический», «вселенский» план. В «Необычайном приключении…» все эти аллегории не имеют столь четкой, определенной выраженности. Они проступают лишь как литературно-исторический контекст, общий культурный «фон» произведения. Тема стихотворения развивается в глубоко лирическом плане. Хотя само событие действительно «необычайное», фантастическое, его достоверность подтверждается множеством реальных деталей, сообщаемых, начиная с заглавия, с подзаголовка. Дан точный адрес события («Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева»…), обстановка на даче (поле, сад, «варенье», «самовар», «чаи»…), множество психологических подробностей («разозлись», «испуг», «ретируюсь задом», «сконфужен»…). Охарактеризована и июльская жара, которая «плыла» – «в сто сорок солнц закат пылал» (удивительно «точный» подсчет яркости заката – гипербола в стиле Гоголя).
По мере развития лирического сюжета происходит постепенное олицетворение солнца из неодушевленного небесного светила в героя-гостя, говорящего «басом», пьющего «чаи» с лирическим героем, переходящего с ним на «ты», называющего его «товарищем». Правда, сам лирический герой уже в начале стихотворения, «разозлясь», обращается к солнцу на «ты». Но это – грубость. К концу же стихотворения это уже взаимное дружеское «ты». В результате «необычайного приключения», дружеской беседы становится ясной глубинная общность ролей «поэта Владимира Маяковского» и «солнца»:
Оба товарища, солнце и поэт, обстреливают «двустволкой» лучей и стихов враждебные силы мрака – «стену теней, ночей тюрьму» – и побеждают. Так делом, совместным участием в борьбе подтверждается единство, совпадение их задач:
Я буду солнце лить свое,
а ты – свое,
стихами.
Итоговый лозунг «светить» всегда и везде, проиллюстрированный столь ярко и остроумно, такой «необычайной» историей, – уже не отвлеченная аллегория. Это обыденное дело поэта, художника, побеждающего тьму, несущего миру красоту, радость, свет.
Светить всегда,
светить везде.
<…>
Вот лозунг мой —
и солнца!
Поводом для создания стихотворения «Юбилейное» (1924) явилась 125-я годовщина со дня рождения А. С. Пушкина. Произведение написано в форме разговора, беседы-исповеди. К этой особой жанровой поэтической форме – «разговора», «беседы», «послания», «письма», «размышления», – существенно обновленной по сравнению с предшественниками – поэт стал обращаться особенно часто во второй половине 1920-х годов. Манера разговора с классиком в «Юбилейном» – не задиристая, но и не юбилейно-восхваляющая. Тон беседы вежливый, уважительный, искренний и непринужденный, иногда шутливый, с заметной долей самоиронии. Время действия в стихотворении – ночь («В небе вон / луна / такая молодая…»), традиционная пора различных превращений и приключений. Это позволяет поэту реализовать фантастический сюжет встречи с живым Пушкиным. Но Маяковский не совершает классического путешествия во времена своего собеседника, а наоборот, Пушкин перемещен им из XIX в XX век. Круг вопросов, по которым поэтам «при жизни» «сговориться б надо», достаточно широк, что рождает своего рода полисюжетность стихотворения.
Один из таких мотивов – мотив любви. Поэт заявляет, что он «теперь / свободен / от любви / и от плакатов. // Шкурой / ревности медведь /лежит когтист». Лежащая «медвежья шкура» – это символ закончившейся, умершей любви. Любви, которая в поэме «Про это» (1923) олицетворялась страдающим, ревнующим, живым медведем. Теперь это лишь мертвая шкура. Теперь все это в прошлом. Применительно к Пушкину при обсуждении любовной темы возникают имена и литературных героев – Онегина, Татьяны, Ольги, – и реальных «охотников до наших жен»: «Сукин сын Дантес! / Великосветский шкода…» Другая сюжетная линия связана с разговором о славе, вечности, поэтическом бессмертии, о памятнике, монументе как олицетворении этого бессмертия («Я люблю вас, / но живого, / а не мумию…», «Заложил бы / динамиту / – ну-ка, дрызнь! // Ненавижу / всяческую мертвечину!..»). Важнейшим видом преодоления смерти становится, по Маяковскому, книга. Книга, как одно из перевоплощений ее создателя, поэта-человека, во всей его духовной и физической «материальности». Книга обозначает жизнь поэта «после смерти». В пространстве и времени библиотеки: