Вся лирика Маяковского откровенно автобиографична, голос лирического героя часто неотличим от голоса автора. Герой многих стихотворений не только ведет разговор от первого лица – «я», «мне», – но и носит характерную фамилию – Маяковский. Художественные образы стихов, как правило, имеют своим источником события реальной жизни поэта. Тесная связь образов дилогии «парижских» «Писем» с обстоятельствами реальной биографии автора отмечалась уже при первых публикациях произведений. Она – и в существовании подлинных заглавных адресатов этой лирики (Т. Костров, Т. Яковлева), и в, казалось бы, точной географической и временной определенности сюжетов. Однако подчеркнем, что источником многих образов и общей эмоциональной напряженности «Писем» о любви явилась встреча в Ницце (с Элли Джонс и дочерью), а не «парижские» впечатления. Адресация второго парижского «Письма» Татьяне Яковлевой носит, таким образом, несколько условный, ситуационный характер, является своеобразным художественным приемом.
 
   «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» начинается как адресованный редактору газеты отчет о командировке. Поэт извиняется, «что часть // на Париж отпущенных строф» он транжирит «на лирику». Здесь надо напомнить о некоторых штрихах общественно-литературной жизни, «на фоне» которых появилось «Письмо товарищу Кострову…». Всего год назад, осенью 1927 года, Маяковский в той же «Комсомольской правде» выступил с рядом стихотворений, в которых резко критиковал увлеченность молодых поэтов любовной лирикой, слишком далекой, оторванной, по его мнению, от важнейших задач революционного времени: «Или / за любовной блажью // не видать / угрозу вражью?» («Письмо к любимой Молчанова, брошенной им…», 1927); «Сегодняшний / день // возвеличить вам ли, //в хвосте / у событий //о девушках мямля?!» («Размышления о Молчанове Иване и о поэзии», 1927). Дискуссия на тему, время ли «нынче» для «любовных ляс», в которой приняли участие М. Горький, А. Безыменский, Л. Авербах, многие критики, литераторы, публицисты, продолжалась и в 1928 году. И как раз осенью 1928 года, незадолго до «Письма» Кострову Маяковского появилось стихотворение А. Жарова «Я был влюблен…» – своеобразная эпиграмма, как бы «в пику» выступлениям Маяковского: «Я был влюблен. / Всей силой чувства. // Ну, как Крылов – влюблен был в сон, // Как Луначарский – в Главискусство… // Как гончие – в звериный рев… // Как в Маяковского – Костров… //Я был влюблен, / Влюблен в красотку, // Свою сознательность губя… // Как Маяковский – сам в себя». Этот «фон» делал само обращение Маяковского к теме утверждения (а не «отрицания») любви еще более дерзким, вызывающим. И в последующих строках своего «Письма товарищу Кострову» Маяковский ведет разговор уже не только с Костровым и не только с объектом любви, но и с широкой молодежной читательской аудиторией. Ситуация встречи и непринужденного знакомства поэта «из России» с парижской «красавицей» описывается с изрядной долей иронии и самоиронии. Но постепенно и естественно легкая шутливая беседа «голосистого» поэта с красавицей переходит к разговору о большом и много значащем для автора чувстве. Главным в любви становится ее творческое, одухотворяющее жизнь начало.
   В ходе разговора с собеседницей и, одновременно, со всем миром поэт дает ряд емких, афористичных определений «сущности любви». Благодаря мастерскому, органичному сочетанию общего и частного планов, возвышенно-поэтического и сниженно-бытового стилистических пластов в описании даже самые патетические слова поэта о любви не воспринимаются как некое нравоучение, назидание. Сохраняется и фабульная последовательность рассказа. Формулы «сущности любви» – «Любить – / это значит: / в глубь двора… // блестя топором, / рубить дрова…», «Любить – / это с простынь, бессонницей рваных, // срываться, / ревнуя к Копернику…» – не отвлеченные философствования. Это тоска по счастью, по радости бытия, по полноте жизни, которую приносит любовь. И прозаичные «дрова» – знак дома, семьи, очага, об отсутствии которых в его личной жизни поэт уже неоднократно повествовал в стихах. Упоминание же «Коперника» выводит далее в стихотворении тему «звездного» творчества, тему поэта-«звездочета», всегда знаковую в лирике Маяковского. Окрыленному любовью поэту открывается связь явлений земного и небесного мира, сам космос воспринимается им как реализация природных творческих сил, естественной представляется возможность разговаривать не только с живым существом, но и с предметами: «На земле / огней – до неба… // В синем небе / звезд – / до черта. // Если б я / поэтом не был, // я бы / стал бы / звездочетом. // Подымает площадь шум, // экипажи движутся, // я хожу, / стишки пишу… // Понимают / умницы: // человек – / в экстазе». Образ «медведей», у которых вырастают «крылышки», напоминает, в новой, позитивной тональности, о «медвежьей» символике прежних произведений – «Про это», «Юбилейное»… Метафора «слово – золоторожденная комета» реализуется в показе действенности поэтического слова. Распластанный «небесам на треть» хвост кометы «блестит и горит» своим «опереньем». Но в несправедливом обществе, чтоб «вражьи / головы / спиливать с плеч», этот же хвост кометы оборачивается «хвостатой / сияющей саблей». Наконец поэт высказывается и о собственном долго проверяемом чувстве:
 
Себя
до последнего стука в груди,
как на свиданьи,
простаивая,
прислушиваюсь:
любовь загудит —
человеческая,
простая.
 
   Второй раз в стихотворении Маяковский тем же словом «гудеть» выражает улавливаемую сердцем весть (ранее – «нам / любовь / гудит про то, // что опять / в работу пущен // сердца / выстывший мотор»). Такое определение любви естественным образом связывается с ходом самой Истории в поэме «Хорошо!»: «Это время гудит / телеграфной струной, // это / сердце / с правдой вдвоем». Так «человеческая, простая» любовь поэта ставится в контекст событий общемирового значения. Человек Маяковского – это одновременно и просто человек, как все, и человек исторический, родовой, природный, причастный Космосу. И любовь в «Письме товарищу Кострову…» – это прекрасное, возвышенное и многогранное переживание человека-творца, и в то же время это стихия, с которой трудно «совладать»:
 
Можете?
Попробуйте…
 
   Подчеркнутая ироничность, шутливость стиха служит средством самозащиты поэта. Вступительные «извинения» автора, пафосные строфы о «сущности любви», дважды перебивающие плавный ход хорея, написаны традиционным «ваныским» акцентным, тоническим стихом. Это не дает стихотворению в целом стать «легким чтением», подчеркивает, что речь идет об очень серьезных вещах и «сущностях». Серьезность поднятой темы позволяет использовать для ее воплощения сравнительно простые поэтические средства.
 
   «Письмо Татьяне Яковлевой» справедливо рассматривается как вторая составная часть поэтической дилогии «Писем» из Парижа о любви. Сохранившиеся черновики показывают, что на ранней стадии эти «Письма» создавались Маяковским как одно единое произведение. Это единство сохранилось и в стихотворном размере – как и «Письмо товарищу Кострову…», «Письмо Татьяне Яковлевой» написано в основном «легким, игровым» хореем, хотя шутливости, иронии, самоиронии в этом послании почти нет. В заглавии «Письма Татьяне…» важнейшим для автора является имя (а не фамилия!) адресата и возникновение у читателя ассоциаций с «Татьяны милым идеалом» Пушкина («Евгений Онегин»). С пушкинскими строчками «…чтоб продлилась жизнь моя, //Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я», под обаянием которых, перечитывая «Онегина», Маяковский, по его признанию, мог находиться по нескольку дней. Важно и то, что стихотворение озаглавлено «Письмо…». Тем самым создается некоторая пространственная и временная дистанция между лирическим героем произведения и его адресатом. И события, переживания, описываемые в «Письме», предполагаются хотя бы отчасти новыми, неизвестными адресату. Между тем хорошо известно, что с Т. Яковлевой Маяковский встречался как раз в период завершения поэтической дилогии и лично подарил ей автографы обоих стихотворений («Писем…»). Татьяна Яковлева, таким образом, выступает здесь не столько как реальная «красавица», в которую влюбился автор, сколько как некий воображаемый поэтом «идеал» любви. «Письмо…» же становится уже не личным посланием человека Владимира Маяковского к его парижской знакомой, а своеобразной декларацией «сущности любви». Любви человека, осознающего себя представителем нового мира, нового справедливого общества, новой морали.
   «Письмо Татьяне Яковлевой» построено как сплошной, непрерывный монолог лирического героя. Нередко, сравнивая это стихотворение с «Письмом товарищу Кострову из Парижа о сущности любви», называют его письмом «о сущности ревности». Но если уж использовать это определение, необходимо подчеркнуть, что это не ревность к «мужу Марьи Иванны». Главный конфликт произведения, любовного переживания лирического героя, его «ревность» неразрывно связаны с ревностью за «красный / цвет / моих республик», «за Советскую Россию», частью которой он себя чувствует. Это ревность к тем несправедливым социальным человеческим законам, которые не дают возможности влюбленным соединиться. И вместо того, «чтоб двум влюбленным / на звезды смотреть // из ихней / беседки сиреневой» («Письмо товарищу Кострову…»), они вынуждены чувствовать себя «животными разной породы» («Стихи о разнице вкусов»). Это как раз ревность «к Копернику», к самим основам мироздания. Как и всевластная сила любви («Ураган, / огонь, / вода…» – «Письмо товарищу Кострову…»), сила ревности у Маяковского соотносится с природными, геологическими, космическими явлениями («ревность / двигает горами»). Две ипостаси лирического «я» поэта – интимно-личностная и социально-гражданственная – образуют настолько органичное единство, что поэт говорит одновременно и о своей человеческой потребности в красоте, и о потребности в ней новой России, Москвы: «Мы / теперь / к таким нежны – // …вы и нам / в Москве нужны, // не хватает / длинноногих». Определение же красавицы как «длинноногой» вновь отсылает нас к стихотворению американского цикла «Вызов» («Мы целуем… / над Гудзоном // ваших / длинноногих жен»), к образу Элли Джонс. Лирическому герою нужна не «парижская любовь» с разукрашенной «шелками» «самочкой», а близость с человеком, способным «стать рядом», быть «ростом вровень» с поэтом. Такой любимой он готов обо всем «рассказать / по-человечьи». Такая любовь, в отличие от проходящей плотской «страсти кори», которая «сойдет коростой», становится «радостью неиссыхаемой», является подлинным источником творчества, позволяет поэту и в любви оставаться верным себе, своему предназначению: «буду долго, / буду просто // разговаривать стихами я». Метафора «Иди сюда, / иди на перекресток // моих больших / и неуклюжих рук» ставит перед любимой проблему выбора. Перекресток обозначает выбор и в личной жизни, и в гражданской позиции. Ибо автор выступает уже не как частное лицо, а как полпред стиха, как поэт из Советской России. В заключительной строфе формулируется перспектива позитивного разрешения любовного конфликта:
 
Я все равно
тебя
когда-нибудь возьму —
одну
или вдвоем с Парижем.
 
   Этот оптимизм опирается на веру в человеческий разум, в способность любимой встать «вровень» с поэтом, руководствоваться подлинными ценностями, и на уверенность поэта в возможность построения нового справедливого мира, декларирующего подлинное равенство людей, переустройство всего мироздания на принципах социальной справедливости. Эта авторская уверенность подчеркнута и ритмически: в заключительных стихах плавное хореическое «разговаривание стихами» сменяется ямбом – «действенность» поэтических строк резко возрастает.
 
   8 декабря 1928 года Маяковский возвратился из Франции в Москву, 14 февраля 1929 года вновь выехал в Европу. Поездка в Ниццу оказалась трагически неудачной – «две милые Элли» как раз в эти дни уехали на экскурсию в соседнюю Италию… Но об этом поэт узнал лишь возвратясь в Москву, где его ожидало письмо от Элли Джонс. В Ницце же Маяковский в те дни случайно встретился с художником Юрием Анненковым, который позднее вспоминал:
   «Мы зашли в уютный ресторанчик около пляжа… болтали, как всегда, понемногу обо всем… Маяковский, между прочим, спросил меня, когда же, наконец, я вернусь в Москву? Я ответил, что я об этом больше не думаю, так как хочу остаться художником. Маяковский произнес охрипшим голосом: «А я – возвращаюсь… Теперь я… чиновник…» Обобщая свои неоднократные беседы с поэтом, Ю. Анненков там же пишет далее: «Тяжкие разочарования, пережитые Маяковским, о которых он говорил со мной в Париже, заключались в том, что коммунизм, идеи коммунизма, его идеал, это – одна вещь, в то время как «коммунистическая партия», очень мощно организованная, перегруженная административными мерами и руководимая людьми, которые пользуются для своих личных благ всеми прерогативами, всеми выгодами «полноты власти» и «свободы действия», это – совсем другая вещь…»
   Февраль – март – апрель 1929 года, проведенные во Франции, оказались последним зарубежным путешествием Маяковского. Уезжая из Парижа, поэт предполагал осенью приехать сюда вновь. Но эта поездка не состоялась.

Бессмертие поэта

   В мае 1929 года, вскоре после возвращения Маяковского из поездки во Францию, его познакомили с актрисой Вероникой Полонской (1908–1994). Дочь «звезды» русского немого кино Витольда Полонского (эта биографическая деталь тоже могла иметь какое-то психологическое значение для Маяковского, незаурядного киноактера, киносценариста, киножурналиста еще с 1910-х гг.), Вероника сама в то время начинала артистическую карьеру в молодежной студии МХАТа; была уже замужем – за актером того же театра Михаилом Яншиным. Познакомили же поэта с актрисой Брики. Не исключено, что знакомство это было обдуманным – чтобы отвлечь Маяковского от ставшего им известным намерения якобы жениться на Т. Яковлевой.
   В 1920-е годы стоило Маяковскому серьезно увлечься девушкой, об этом сразу же становилось известно Брикам. И как-то получалось так, что обязательно что-то расстраивалось, что-то не получалось… В подобных обстоятельствах, как вспоминала художница Е. А. Лавинская, Лиля Брик начинала нервничать, хотя уверяла знакомых, что, по существу, Маяковский ей не нужен, она уже устала от его вечного нытья, но она не может допустить, «чтоб Володя ушел в какой-то другой дом, да ему самому это не нужно…». Одно время, в период каких-то внутренних сомнений, переживаний Маяковского, духовно близким ему человеком оказалась входившая в группу «Леф» художница Елена Семенова. Близким – просто как товарищ, друг, честный русский человек, с которым поэт мог посоветоваться, поделиться одолевавшими его сомнениями. Но эти их конфиденциальные беседы не ускользнули от бдительного взора Л. Ю. Брик, которая заподозрила художницу в «матримониальных» намерениях. Лиля Юрьевна пригласила ее на прогулку и как бы между прочим, но не скрывая озабоченности, завела разговор на эту тему. «Из этого разговора, – пишет Е. Семенова, – стало ясно, что Лиля Юрьевна заинтересовалась некоторым вниманием ко мне Маяковского и решила «дать мне установку», чтобы, не дай Бог, я не приняла его всерьез…» Эта прогулка, отмечает далее художница, позволила разглядеть в Л. Брик «новые отталкивающие черты – собственницы, которая может одолжить, принадлежащее ей, но не отдать».
   Вероника Полонская, молодая, красивая, делающая карьеру актриса, которая, однако, была замужем и за которой к тому же «приударяли» другие поклонники-актеры, могла представляться Брикам подходящей кандидатурой для «легкого флирта» Маяковского, не угрожающего его уходом из их «семьи». Возможно, какое-то время так оно и было.
   К концу 1929 – началу 1930 года перспективы зарубежной поездки Маяковского, тем более – вторичного посещения США (где теперь находились Элли Джонс и его дочь), явно отодвинулись на неопределенное время. Между тем отношения Маяковского и В. Полонской развивались своим чередом. В феврале 1930 года в двухмесячную зарубежную поездку отправилась чета Бриков. Маяковский же решил в этот момент форсировать развитие своих отношений с Полонской, чтобы поставить Бриков перед свершившимся фактом – он уже женат. В начале 1930 года Маяковский вступает (вносит пай) в писательский жилищно-строительный кооператив. Секретарь Федерации объединений советских писателей тех лет В. Сутырин позднее, выступая перед сотрудниками музея В. В. Маяковского, вспоминал, как поэт в марте 1930 года просил его поскорее, до возвращения Бриков из-за границы, предоставить ему отдельную квартиру, так как и дальше жить в постоянном обществе семейства Бриков он уже не может. «Я сказал, – вспоминает далее Сутырин, – что это вряд ли, потому что раньше осени ты квартиру не получишь. – «Ну что ж, я сделаю иначе: я что-нибудь найму, а осенью, условимся, что ты мне дашь поселиться в отдельной квартире»… «11 апреля 1930 года» – штамп московского почтамта на последней, полученной Маяковским из Лондона от Бриков открытке. Они возвращаются, выезжают… 12 апреля 1930 года – этой авторской датой помечено предсмертное письмо Маяковского, озаглавленное «Всем»: «В том, что я умираю, не вините никого…» В нем, обращаясь к «Товарищ Правительству», поэт просит устроить «сносную жизнь» его «семье», называя среди ее членов, наряду с матерью, сестрами – Веронику Витольдовну Полонскую. Но поэт по-прежнему с кем-то встречается, что-то обещает, разговаривает по телефону. 13 апреля Маяковский и В. Полонская увиделись на домашней вечеринке у писателя Валентина Катаева. Поэт нервничает, обменивается с Полонской записками, ведет себя не очень тактично. Утром 14 апреля Маяковский заехал за Вероникой Витольдовной перед репетицией к ней домой и привез к себе на Лубянский проезд. Поэт просит ее остаться у него вот здесь, сейчас. Не уходить… В. Полонская потом напишет, что в этом лихорадочном разговоре, ставшем последним, обещала прийти к поэту вечером, а тогда она спешила на очень важную для нее репетицию в театр. Полонская все же уходит. И слышит выстрел. Все. Маяковского не стало.
   Такова канва последних событий на «личном» фронте. Но были и другие события.
   В последние годы жизни Маяковского его пламенность, бескомпромиссность, жившая в нем романтическая преданность идеям социальной справедливости начинали заметно раздражать литературных и чиновных обывателей. Эти любители тихой и спокойной жизни к концу 1920-х годов уже набрали известную силу в административно-государственной системе. К 1929–1930 году критически, иронически, скептически высказываться о Маяковском стало своеобразным шиком в литературной и окололитературной среде. Видимо, была в этом потоке и зависть, и ревность литературной серости по отношению к подлинному таланту.
   Заметное обюрокрачивание государственной и партийной системы, откровенный рост «обывательской тины» вызывают настойчивое желание поэта снова и снова обратиться к истокам, к лозунгам и идеалам революции, критически осмыслить пройденное и сделанное, еще раз по большому счету поговорить «о времени и о себе». Так в конце 1929 года была задумана Маяковским выставка «20 лет работы», как попытка подвести итоги проделанного за это время в искусстве. Она открылась 1 февраля 1930 года в клубе писателей.
   Раздумывая в эти дни о пройденном пути в искусстве, о сделанном и несделанном, поэт приходит к выводу о мелочности и ненужности всяких межгрупповых внутрилитературных споров, разборок, взаимных упреков и т. п. на фоне громадности «общих», как ему представлялось, задач творческой работы по созиданию нового справедливого общества. 6 февраля он вступает в наиболее массовую в то время писательскую организацию – РАПП. «В осуществление лозунга консолидации всех сил пролетарской литературы», – так написал он в своем заявлении. Но его «друзья» по прежней литературной группировке – «Левому фронту» (Леф), которых поэт ввел в литературу, пестовал, направлял, – назвали этот его шаг чуть ли не «предательством»… Как-то так складывалось, что и на профессиональном, литературном фронте одно за другим следовали различные неприятные, отрицательные события. Накапливалась специфическая, не получавшая разрядки усталость от слова. Известно, что Маяковский работал со словом постоянно – в дороге, при ходьбе, за игрой в карты или бильярд. От этой работы он отдыхать не умел. При сравнительно длительном отсутствии положительных эмоций можно представить, сколь чудовищной была просто физическая усталость. Корней Чуковский однажды верно заметил; «Быть Маяковским трудно». И 14 апреля 1930 года произошел этот трагический, как выразился Виктор Шкловский, «несчастный случай на производстве». Маяковский жил и умер как поэт.
   Свыше 150 тысяч человек прошло, прощаясь, мимо гроба Маяковского, установленного в клубе писателей, там, где еще так недавно на выставке «20 лет работы» звучал «Во весь голос» разговор поэта с потомками. 17 апреля, в день похорон, конная милиция с трудом сдерживала огромные массы народа, запрудившие улицы и переулки по пути следования траурной процессии. Это была стихийная демонстрация, не виданная в Москве со дня прощания с В. И. Лениным. Все как-то сразу поняли, чем и кем был в действительности поэт Маяковский. Кого они, страна, народ потеряли в его лице. Не стало того, кто, казалось бы, был так вечен, постоянен, так неуязвим. «Твой выстрел был подобен Этне…» – так откликнулся на смерть Маяковского Б. Пастернак. Эта смерть действительно потрясла современников как извержение вулкана…
 
   Посмертная судьба Маяковского знавала разные периоды. В 1935 году И. В. Сталин отметил, что «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей Советской эпохи». Объективно верный, справедливый, сам по себе правильный, этот тезис, однако, вышел из-под руки главного руководящего лица партии и государства. И потому в глазах чиновников от искусства и администрирования приобретал характер директивы. И ретивое, бездушное «насаждение», «пропаганда» Маяковского – в школах, в вузах, в печати, в науке, в литературоведении – к тому же не всегда на лучших образцах его творчества и не всегда лучшими «пропагандистами» давали зачастую обратный эффект, эффект отторжения поэта читателем. Бывали и попытки свергнуть Маяковского «с пьедестала» по чисто политическим, идеологическим мотивам. Но великий поэт, конечно, от этого не становился менее великим.
   Значение подвига Маяковского как реформатора русской поэзии нового времени, давшего язык «улице безъязыкой», поднявшего на принципиально новый уровень весь русский поэтический словарь (тропы, неологизмы, высокая и низкая лексика и т. д.), потрясающе раздвинувшего горизонты рифмы и ритмики русского стихосложения, сопоставимо только с поэтическим подвигом А. С. Пушкина.
   Марина Цветаева, много размышлявшая о поэтическом творчестве, о назначении Поэта, писала в 1933 году: «Говоря о… Маяковском, придется помнить не только о веке, нам непрестанно придется помнить на век вперед… И оборачиваться на Маяковского нам, а может быть, и нашим внукам, придется не назад, а вперед… Маяковский ушагал далеко за нашу современность и где-то за каким-то поворотом долго еще нас будет ждать»[8].
   XX век показал, сколь причудливо, совсем не прямолинейно, даже трагично, со сбоями может быть движение колеса истории… И по-прежнему где-то впереди, в будущем ждет нас и наших внуков поэт Маяковский. Но ждет не вообще – в будущем. А только – в светлом будущем человечества. В том будущем, которое не придет само, которое надо создавать. И в этом деле, в этом созидании, Маяковский – наш помощник.

II. Прошлых дней изучая потемки

К истории резолюции Сталина о Mаяковском

1

   Читателям, интересующимся творческой судьбой Маяковского, в какой-то мере знакома история его официальной канонизации Сталиным в конце 1935 года в качестве «лучшего и талантливейшего поэта нашей Советской эпохи». Все же некоторые детали, связанные с письмом Л. Ю. Брик Сталину, послужившим поводом для этой «крылатой» его резолюции, остаются неясными.
   Интересная подборка материалов «О Владимире Маяковском» была опубликована в журнале «Дружба народов» (1989, № 3). И в том же году в журнале «Слово» (№ 5, с. 79–80) появилась публикация Ар. Кузьмина «Лиля Брик: «Я не могла поступить иначе…», специально посвященная истории этой резолюции и включающая версию самой Л. Ю. Брик.
   Небольшая, всего на две странички, эта публикация вносит, однако, в маяковедение нечто существенно новое, если не сказать сенсационное: оказывается, письмо Л. Ю. Брик «попало в руки самого Сталина» якобы через бывшего коменданта Кремля П. Д. Малькова.
   Вот что пишет Ар. Кузьмин:
   «В последнее время стало появляться много публикаций, посвященных Л. Ю. Брик. В них, как правило, присутствует и письмо Лили Юрьевны к Сталину. В свое время (март 1968 года) у нас с ней был об этом обстоятельный разговор, записанный мной на магнитофонную пленку.
   С появлением публикаций я нашел расшифровку этой беседы и с удивлением заметил, что многие детали, связанные с письмом, как бы прошли незаметно даже в интересной публикации В. А. Катаняна (Дружба народов. 1989. № 3). Эту главу из воспоминаний он мне читал много лет назад. Как в последний час своей жизни, так и в ноябре 1935 года Л. Ю. Брик проявила большое мужество, о котором почему-то говорится мимоходом…»