– Зато сейчас отчество звучит красиво, – отозвалась Люба, – представь: Олег Аскольдович!
– Не подходит. Это Олег убил Аскольда в Киеве. Олег не подойдёт. Ассоциация всё равно, что Авель Каинович. У меня проще: Колька Настёхин, Васька Настёхин. Это уж если в люди выйдут, будут Аскольдовичами. Но главное, чтобы ростом вышли не в меня. А то опять гляди, какие противоречия: при моей голове – такой рост. Метр шестьдесят на каблуках и в шляпе. Стыдно сказать, обувь ношу тридцать пятого размера. Говорят, маленькая собачка до старости щенок? Точно. Так и у меня. Сорок лет стукнуло, а всерьёз никто не принимает. Я сначала учительский институт закончил. Там ладно, терпи издёвки длинных мотылей. Думал, доберусь до школы – дети сами не великаны. Что ты! Два года еле выдержал. В классе половина девчонок выше учителя. Куда годится? Сбежал в деревню, устроился счетоводом. Тут всё больше за столом сидишь и за человека сходишь. Кончил заочно финансовый, стал бухгалтером, даже главным. Могли председателем избрать. Было даже решено. А тут Сокольникова и подвезли. Мужчина! Рядом нас поставить – кто же за меня проголосует?
Митрич поёрзал на диване, усаживаясь глубже. Остроносенькое лицо его с хорошими серыми глазами пошло пятнами.
– А ведь так-то сказать, какая вроде бы разница? Ну, не вырос, так и что из этого? Голова-то варит похлеще, чем у иного длинного. Но народу, оказывается… – Митрич закрутил указательным пальцем спираль, и стало видно, что хмель достал его. – Народу в председателе и рост – не последнее дело. Видно, неосознанный инстинкт самосохранения действует. Люди боятся маленького начальника, потому что серёдкой чувствуют: в каждом большом он видит себе укор или даже злой умысел и будет вымещать ему любую мелочь. Говорил тебе кто-нибудь из недоростков такое?
– Нет, – серьёзно призналась Люба. – У меня никогда не было таких поклонников.
– Ну, положим, они всегда были и есть, – поправил её Митрич. – Просто вы не знали об этом, и они никогда не признавались, боялись быть обиженными отказом. Мы, грешники, очень обидчивы.
– А что тут такого? Рост, разве, главное в человеке? Могут быть и другие достоинства.
– Могут! – согласился Митрич и весело дёрнул головой, однако лукавинка, которую он держал в глазах, вдруг пропала. Словно он решился на что-то сверхважное. – Однако ж, давайте, не отходя, как пишут, от кассы, проверим значение роста в сравнении с другими достоинствами. Вот я предлагаю вам заменить Анатолия Сафроновича, что вы мне на это скажете?
– В каком смысле заменить? – искренне не поняла Люба.
– Во всяком. В хозяйственном, в духовном, в плотском.
Митрич ещё глубже сел в диван, уже нарочно оторвав ноги от пола и, скрестив руки на груди, с хмельным вызовом поглядел на Любу: крутись, мол, теперь, матушка. Что ты будешь плести, я заранее знаю, но погляжу, как покрутишься.
И она действительно закрутилась.
– Митрич! – изумилась Люба до того, что встала из-за стола и подошла к нему, положила руку на плечо. – Что ты, миленький? У тебя же семья.
– А семья – дело наживное. Сегодня есть, завтра – нету. Вы это не хуже меня знаете.
– Митрич, ну, ты же такой умный, не говори глупости.
– Этим и спасаюсь! – вздохнул он и потянулся к бутылке, налил полную рюмку и выпил так же обстоятельно и звучно. – Меня, к примеру, не мучает вопрос существования Бога. Его нет, ибо Бог – это прежде всего соразмерность и справедливость, а их нет. Значит, нет и его. На том и поладим.
Любе было бог с ним, с богом, а вот с Митричем как-то бы надо поладить так, чтобы он не ловил её на слове, не ставил перед таким выбором, где выбор невозможен. Не оставлять же его у себя, в самом деле! Этого обмылка ей только не хватало… Значит, он прав насчёт роста. Коротель хороша в моркови, а мужчина должен быть мужчиной. То ли дело Степан!
– Да, Митрич, мы не договорились о деле, – стала она переводить разговор. – Значит, я могла бы остаться здесь?
– Вполне. Но опять же как смотреть на жизнь. Если нужен только угол да хлеб, – этого дома хватит. Если замуж выйти, детей растить, можно и без этого дома в селе остаться – мужики в Агропроме теперь не шибко в большой цене. Вон как раз Стёпа Дурандин к дому катит – он любую дюжину их наделает. Но за него-то и не надо выходить. Поясню почему. Сколько Дурандиных в округе, все одинаковы. Дом они хорошо могут поставить, деток у каждого – гляди, не обсчитайся, но баб своих не жалеют ни грамма, детьми и хозяйством заматывают до основания, да и кулаков им для них не жалко. Вот! А если серьёзно о счастье говорить, то не здесь, конечно, ваше место. Здесь ни обзора, ни выбора. А женщина такой красоты должна иметь выбор. Внешность ваша – вся, как есть – это же подарок судьбы, как талант. Погубить её проще простого, но закапывать то, что должно принадлежать не только вам, грешно.
– То есть?
– А то и есть, что такая красота – большая редкость, и распоряжаться ею надо уметь.
– И что же я, по-твоему должна делать?
– Любить. Одаривать любовью того, кого изберёшь для этого.
– И всего-то?
– А это много. Любовь ведь дело большое, и не для всех оно только личное. Моя вот любовь, к примеру, одного меня касается, ну, жены ещё, конечно, да Кольки с Васькой, поскольку она обычная – для семьи только, для продолжения рода. Я ведь, как это ни обидно мне, человек рядовой, заурядный. Как галька на морском берегу. А по росту если, так и совсем песок… А ведь может быть и такая любовь, что одаривает человека крыльями, а он чёрт-те в какую высоту может подняться на них. Откуда весь мир будет виден. Данте, к примеру, на любви к Беатриче постиг все силы и слабости человечества. Или Орфей. Этот стал богом музыки. Он любил Эвридику. Да мало ли ещё примеров на земле, когда женщина такую любовь зажигала в человеке, что он сам себя превосходил.
– Интересно, – проговорила Люба. – Как ты про женщин…
– Интересно-то другое, – перебил её Митрич. – Интересно, что любовь мужчины к женщине на неё вот так не действует. Кавалер де Грие уж как любил Манон – пустое дело. Была шлюхой, шлюхой и осталась.
Люба отошла к камину, и, кошачьи выгнувшись, уставилась оттуда на гостя, которого, оказывается, совершенно не зная, она считала мусорным мужичонкой. Так, мол, болтается метр с шапкой под ногами у Сокольникова. А метр-то этот такие речи ей тут говорит, каких от Сокольникова она не то что не слышала, а даже и не ждала!
– Я бы любовь красивой женщины считал большим общественным достоянием и брал на особый учёт, как большую вдохновляющую силу, – продолжал Митрич. – И даже бы направлял её на исключительные нужды. Вот, скажем, есть молодой учёный. Люди ждут от него такого открытия, которое весь мир перевернёт. А он в хандре работу бросил, вот-вот запьёт. Вот тут к нему и подводят женщину редкой красоты. Он в неё – по уши, готов миллион алых роз к ногам бросить, а она говорит: лучше ты мне посвяти своё будущее открытие. И он сгоряча его действительно делает. Прекрасно ведь, а?
– Прекрасно! А ей после этого говорят: сделай своему шизику ручкой, нам теперь нужно открытие в другой области, и ты, деточка, дуй-ка в постель вон к тому лысому зануде. Так, по-твоему, надо? – спросила Люба, переметнувшись на другую сторону красно отсвечивающего очага, где мужчина-огонь трепетал над пожранными им головешками.
Митрич тоскливо замотал всклокоченной головкой.
– Господи, – горестно выдохнул он, – никто меня не понимает! Никто. Одни несуразности кругом. Уж вы-то, Любовь Андреевна… Ваш-то образ мыслей должен бы, вроде, соответствовать облику, а вы: «Дуй в постель»! Впрочем, ваша ли тут вина? Я ещё в первом институте говорил, что надо учить людей любви – и чувству, и действию. А то мы как в самом замшелом монастыре. Для женщин – вся наука – лекция в клубе «о красоте и гордости девичьей», а мужикам и того нет. А ведь человечество издревле почитало любовь как высшее наслаждение и накопило на пути к нему массу опыта, которого мы не то, что не знаем, а даже вроде как стыдимся и узнать. И преподавать его нам стесняются – мораль мешает. А что мораль эта недоумками да скопцами надумана, понимать не хотим. Ну, ладно, на заре, когда все энтузиазмом горели, говорили, что любовь мешает строить новую жизнь. А сейчас она чему мешает? Толкуем про профориентацию. На доярок ориентируем, на трактористов – ориентируем, на продавцов, на швейников – тоже. А на любовь? На неё, говорят, и не надо. Она – зов природы, сама придёт. Но приходит-то только один инстинкт. А он ещё не любовь, а только так называется. А чувству-то, чтобы красивое было, тоже надо учить. Да и действию – тоже. Лично бы я, если бы такую власть дали, девчонок, особенно красивых, в специальную бы школу отправлял, чтобы уж действительно их любовь была как дар.
– А некрасивых? – поддела Люба.
– А их и тем более. Вот… И отбор, главное, прост. Красоту сразу видно. Она, если есть, так есть, и чего там Виссарион Григорьевич Белинский на эту тему разорялся – не знаю. Красота – для всех красота. А пока что получается? Дал, скажем, бог певице голос, и мы кудахчем вокруг: божий дар, божий дар! Чтобы послушать её, рвёмся к кассе. Я в Москве как-то хотел на Пугачёву попасть – все бока обмяли, а билета так и не досталось. С рук купил за десятку. И не пожалел. Или так. Сочинил писатель исключительную книгу, мы за ней во-о какую очередь стоим. Всё законно. Хочешь к великому приобщиться, не скупись и умей потерпеть. А вот на красоту, на истинный божий дар поглядеть – ничего не определено. Увидел и гляди, пока близко.
Сказав это, Митрич нетерпеливо вылез из-за столика, мотнулся к окну и оттуда, скрестив на цыплячьей грудке руки, как картину в галерее, докучливо стал разглядывать Любу.
– Ах! Ну всё-то у тебя на месте! Что нога под тобой, что пальчики на руках, что грудь и так далее… Исключительно всё! – сказал он смачно и, протянув ручёнки, будто приглашая Любу к танцу, пошёл к камину. Серые его глаза смотрели, однако не на неё, а куда-то в себя, а может, и вовсе ничего сейчас не видели за тем блеском, какой засветился в них вдруг. Любе блеск этот был знаком, и ничего желанного он ей не обещал. Она быстро отошла за кресло и оттуда приостановила Митрича вопросом:
– Значит, ты хочешь, чтобы на красивых женщин тоже билеты продавали? На блондинку – по рублю, на брюнетку – по полтиннику? Или наоборот? И чтобы в кассу – очередь? Всё, как в приличном публичном доме?
– Ну, Любовь Андеевна! – Митрич остановился у камина. – Разве я это хотел сказать? Публичный дом – это просто. Захотел и пошёл. Не у нас, конечно. Но там же – ремесло. А я говорю про искусство, где любовь и красота вместе. Про дар судьбы. Его в очередь не купишь. Даже с рук не продают. – Он качнул головой в такт этой невесёлой для него мысли и поглядел на Любу уже другими глазами. Чуть хмельными, но совершенно разумными.
– Интересно ты со мной говоришь, Митрич, – сказала она и вышла из укрытия, села к столику. – Со мной никто так не говорил. Правда, в прошлом году один грузин сказал мне на пляже: «Быть такой красивой, как вы, так же трудно, как таким знаменитым, как я. Ко мне лезут за автографами, а к вам, наверно, за контрамаркой на более приятные вещи?»
– И, небось, спросил, не найдётся ли у красавицы пригласительного билета для него?
– Да, что-то похожее спрашивал, а ты откуда знаешь?
– А вы ему что ответили?
– Не помню. Что-то такое ответила, чтобы не приставал. Я ужасно не люблю, когда пристают… А чай-то у нас – хорошо, что под куклой. По чашечке? – Люба разлила перепревший чай, не разбавляя его кипятком. – Я покрепче сделала, ничего?
Митрич сел на своё место, коротко махнул рукой, мол, какой есть, такой и ладно – в чае ли сейчас дело? Хороша была рыбка, да малу раскинул зыбку. Уплывает, хоть острогой бей.
– Насчет контрамарки грузин молодец. Это не Кикабидзе был?
– Нет, другой какой-то.
– Контрамарка – дело разовое, но тоже великое. Смотря на что её дают. Мне судьба счастливого билета не приготовила, но контрамарку-то, может, и получу когда, а, Любовь Андреевна?
Глаза у него стали тяжёлыми и глядел он на неё теперь не робко: видно всё уже решил для себя.
– Это смотря на какой спектакль, – спокойно отшутилась Люба.
– Да куда меня можно пригласить? Только на водевиль какой-нибудь. На высокой драме места мне, как я понял, не отведено. А комедию ломать тоже уже неохота – не мальчик. Давайте опускать занавес. Значит, решим на том, что пару дней вы ещё посоображаете, что да как. Я бы на вашем месте поехал, конечно, куда-нибудь.
– Интересно, куда бы ты поехал на моём месте? – спросила Люба постным голосом. Она никак не ожидала, что этот маленький и хитрый кавалер так скоро успокоится, и даже слегка обиделась на него.
– Куда бы? А хоть в Москву пристроился бы на первый случай. – Митрич так и эдак поглядел на Любу, соображая, куда она годится «на первый случай», и сообразил: Пристроился бы диктором на телевидение. Ага! Диктором. Работа видная, обзор хороший – вся страна перед тобой.
И это было неожиданно для неё от него, но не обидно, а интересно.
– Митрич, миленький, да я же глупа, а там, наверно, надо умной быть. Это во-первых…
– Во-первых, – перебил он её, – человек, говорящий, что он глуп, не так глуп на самом деле – проверено историей. Во-вторых, всему можно научиться. Думаешь, Пешков Алексей Максимович кончал литинститут имени Максима Горького? Или Шаляпин? Да его поначалу даже в хор не брали. А в какие столпы вымахали! Вас, Любовь Андреевна, красота защитит лучше всякого диплома. Их там вон сколько всяких, а с вами сравнить некого. А потом – тоже проверено временем – красота одна не даётся. К ней обязательно что-то прикладывается природой. Чувственность, ум… Глупость, конечно, тоже не исключается, но это не про вас.
Митрич словно спохватился чего-то, засобирался из дома. Листок с описью имущества колхозной гостиницы прижал кулачком к столу, чиркнул «молниями» модной папки.
– Словом, моё дело было посоветовать, – сказал он легко. – И ещё просьба будет: вдолбили бы вы Дурандину, чтобы он дурака-то не валял и слушал, чего ему велят. А то утром говорю: давай-ко уазиком займись, а он – когда, мол, председателем будешь, тогда и распорядишься, а пока сам знаю, чего мне делать. И, гляди, опять у вас во дворе бензин палит.
– И что же я должна ему сказать?
– А то и скажите, чтобы дурака не валял. Потом, такое дело… Глаз он на вас давно положил, Любовь Андреевна, и теперь, поди, считает, что час его настал. Дело, конечно, хозяйское, но я про Дурандиных всё сказал. Я вам ростом не пара, он – головой.
Глава 10.
– Не подходит. Это Олег убил Аскольда в Киеве. Олег не подойдёт. Ассоциация всё равно, что Авель Каинович. У меня проще: Колька Настёхин, Васька Настёхин. Это уж если в люди выйдут, будут Аскольдовичами. Но главное, чтобы ростом вышли не в меня. А то опять гляди, какие противоречия: при моей голове – такой рост. Метр шестьдесят на каблуках и в шляпе. Стыдно сказать, обувь ношу тридцать пятого размера. Говорят, маленькая собачка до старости щенок? Точно. Так и у меня. Сорок лет стукнуло, а всерьёз никто не принимает. Я сначала учительский институт закончил. Там ладно, терпи издёвки длинных мотылей. Думал, доберусь до школы – дети сами не великаны. Что ты! Два года еле выдержал. В классе половина девчонок выше учителя. Куда годится? Сбежал в деревню, устроился счетоводом. Тут всё больше за столом сидишь и за человека сходишь. Кончил заочно финансовый, стал бухгалтером, даже главным. Могли председателем избрать. Было даже решено. А тут Сокольникова и подвезли. Мужчина! Рядом нас поставить – кто же за меня проголосует?
Митрич поёрзал на диване, усаживаясь глубже. Остроносенькое лицо его с хорошими серыми глазами пошло пятнами.
– А ведь так-то сказать, какая вроде бы разница? Ну, не вырос, так и что из этого? Голова-то варит похлеще, чем у иного длинного. Но народу, оказывается… – Митрич закрутил указательным пальцем спираль, и стало видно, что хмель достал его. – Народу в председателе и рост – не последнее дело. Видно, неосознанный инстинкт самосохранения действует. Люди боятся маленького начальника, потому что серёдкой чувствуют: в каждом большом он видит себе укор или даже злой умысел и будет вымещать ему любую мелочь. Говорил тебе кто-нибудь из недоростков такое?
– Нет, – серьёзно призналась Люба. – У меня никогда не было таких поклонников.
– Ну, положим, они всегда были и есть, – поправил её Митрич. – Просто вы не знали об этом, и они никогда не признавались, боялись быть обиженными отказом. Мы, грешники, очень обидчивы.
– А что тут такого? Рост, разве, главное в человеке? Могут быть и другие достоинства.
– Могут! – согласился Митрич и весело дёрнул головой, однако лукавинка, которую он держал в глазах, вдруг пропала. Словно он решился на что-то сверхважное. – Однако ж, давайте, не отходя, как пишут, от кассы, проверим значение роста в сравнении с другими достоинствами. Вот я предлагаю вам заменить Анатолия Сафроновича, что вы мне на это скажете?
– В каком смысле заменить? – искренне не поняла Люба.
– Во всяком. В хозяйственном, в духовном, в плотском.
Митрич ещё глубже сел в диван, уже нарочно оторвав ноги от пола и, скрестив руки на груди, с хмельным вызовом поглядел на Любу: крутись, мол, теперь, матушка. Что ты будешь плести, я заранее знаю, но погляжу, как покрутишься.
И она действительно закрутилась.
– Митрич! – изумилась Люба до того, что встала из-за стола и подошла к нему, положила руку на плечо. – Что ты, миленький? У тебя же семья.
– А семья – дело наживное. Сегодня есть, завтра – нету. Вы это не хуже меня знаете.
– Митрич, ну, ты же такой умный, не говори глупости.
– Этим и спасаюсь! – вздохнул он и потянулся к бутылке, налил полную рюмку и выпил так же обстоятельно и звучно. – Меня, к примеру, не мучает вопрос существования Бога. Его нет, ибо Бог – это прежде всего соразмерность и справедливость, а их нет. Значит, нет и его. На том и поладим.
Любе было бог с ним, с богом, а вот с Митричем как-то бы надо поладить так, чтобы он не ловил её на слове, не ставил перед таким выбором, где выбор невозможен. Не оставлять же его у себя, в самом деле! Этого обмылка ей только не хватало… Значит, он прав насчёт роста. Коротель хороша в моркови, а мужчина должен быть мужчиной. То ли дело Степан!
– Да, Митрич, мы не договорились о деле, – стала она переводить разговор. – Значит, я могла бы остаться здесь?
– Вполне. Но опять же как смотреть на жизнь. Если нужен только угол да хлеб, – этого дома хватит. Если замуж выйти, детей растить, можно и без этого дома в селе остаться – мужики в Агропроме теперь не шибко в большой цене. Вон как раз Стёпа Дурандин к дому катит – он любую дюжину их наделает. Но за него-то и не надо выходить. Поясню почему. Сколько Дурандиных в округе, все одинаковы. Дом они хорошо могут поставить, деток у каждого – гляди, не обсчитайся, но баб своих не жалеют ни грамма, детьми и хозяйством заматывают до основания, да и кулаков им для них не жалко. Вот! А если серьёзно о счастье говорить, то не здесь, конечно, ваше место. Здесь ни обзора, ни выбора. А женщина такой красоты должна иметь выбор. Внешность ваша – вся, как есть – это же подарок судьбы, как талант. Погубить её проще простого, но закапывать то, что должно принадлежать не только вам, грешно.
– То есть?
– А то и есть, что такая красота – большая редкость, и распоряжаться ею надо уметь.
– И что же я, по-твоему должна делать?
– Любить. Одаривать любовью того, кого изберёшь для этого.
– И всего-то?
– А это много. Любовь ведь дело большое, и не для всех оно только личное. Моя вот любовь, к примеру, одного меня касается, ну, жены ещё, конечно, да Кольки с Васькой, поскольку она обычная – для семьи только, для продолжения рода. Я ведь, как это ни обидно мне, человек рядовой, заурядный. Как галька на морском берегу. А по росту если, так и совсем песок… А ведь может быть и такая любовь, что одаривает человека крыльями, а он чёрт-те в какую высоту может подняться на них. Откуда весь мир будет виден. Данте, к примеру, на любви к Беатриче постиг все силы и слабости человечества. Или Орфей. Этот стал богом музыки. Он любил Эвридику. Да мало ли ещё примеров на земле, когда женщина такую любовь зажигала в человеке, что он сам себя превосходил.
– Интересно, – проговорила Люба. – Как ты про женщин…
– Интересно-то другое, – перебил её Митрич. – Интересно, что любовь мужчины к женщине на неё вот так не действует. Кавалер де Грие уж как любил Манон – пустое дело. Была шлюхой, шлюхой и осталась.
Люба отошла к камину, и, кошачьи выгнувшись, уставилась оттуда на гостя, которого, оказывается, совершенно не зная, она считала мусорным мужичонкой. Так, мол, болтается метр с шапкой под ногами у Сокольникова. А метр-то этот такие речи ей тут говорит, каких от Сокольникова она не то что не слышала, а даже и не ждала!
– Я бы любовь красивой женщины считал большим общественным достоянием и брал на особый учёт, как большую вдохновляющую силу, – продолжал Митрич. – И даже бы направлял её на исключительные нужды. Вот, скажем, есть молодой учёный. Люди ждут от него такого открытия, которое весь мир перевернёт. А он в хандре работу бросил, вот-вот запьёт. Вот тут к нему и подводят женщину редкой красоты. Он в неё – по уши, готов миллион алых роз к ногам бросить, а она говорит: лучше ты мне посвяти своё будущее открытие. И он сгоряча его действительно делает. Прекрасно ведь, а?
– Прекрасно! А ей после этого говорят: сделай своему шизику ручкой, нам теперь нужно открытие в другой области, и ты, деточка, дуй-ка в постель вон к тому лысому зануде. Так, по-твоему, надо? – спросила Люба, переметнувшись на другую сторону красно отсвечивающего очага, где мужчина-огонь трепетал над пожранными им головешками.
Митрич тоскливо замотал всклокоченной головкой.
– Господи, – горестно выдохнул он, – никто меня не понимает! Никто. Одни несуразности кругом. Уж вы-то, Любовь Андреевна… Ваш-то образ мыслей должен бы, вроде, соответствовать облику, а вы: «Дуй в постель»! Впрочем, ваша ли тут вина? Я ещё в первом институте говорил, что надо учить людей любви – и чувству, и действию. А то мы как в самом замшелом монастыре. Для женщин – вся наука – лекция в клубе «о красоте и гордости девичьей», а мужикам и того нет. А ведь человечество издревле почитало любовь как высшее наслаждение и накопило на пути к нему массу опыта, которого мы не то, что не знаем, а даже вроде как стыдимся и узнать. И преподавать его нам стесняются – мораль мешает. А что мораль эта недоумками да скопцами надумана, понимать не хотим. Ну, ладно, на заре, когда все энтузиазмом горели, говорили, что любовь мешает строить новую жизнь. А сейчас она чему мешает? Толкуем про профориентацию. На доярок ориентируем, на трактористов – ориентируем, на продавцов, на швейников – тоже. А на любовь? На неё, говорят, и не надо. Она – зов природы, сама придёт. Но приходит-то только один инстинкт. А он ещё не любовь, а только так называется. А чувству-то, чтобы красивое было, тоже надо учить. Да и действию – тоже. Лично бы я, если бы такую власть дали, девчонок, особенно красивых, в специальную бы школу отправлял, чтобы уж действительно их любовь была как дар.
– А некрасивых? – поддела Люба.
– А их и тем более. Вот… И отбор, главное, прост. Красоту сразу видно. Она, если есть, так есть, и чего там Виссарион Григорьевич Белинский на эту тему разорялся – не знаю. Красота – для всех красота. А пока что получается? Дал, скажем, бог певице голос, и мы кудахчем вокруг: божий дар, божий дар! Чтобы послушать её, рвёмся к кассе. Я в Москве как-то хотел на Пугачёву попасть – все бока обмяли, а билета так и не досталось. С рук купил за десятку. И не пожалел. Или так. Сочинил писатель исключительную книгу, мы за ней во-о какую очередь стоим. Всё законно. Хочешь к великому приобщиться, не скупись и умей потерпеть. А вот на красоту, на истинный божий дар поглядеть – ничего не определено. Увидел и гляди, пока близко.
Сказав это, Митрич нетерпеливо вылез из-за столика, мотнулся к окну и оттуда, скрестив на цыплячьей грудке руки, как картину в галерее, докучливо стал разглядывать Любу.
– Ах! Ну всё-то у тебя на месте! Что нога под тобой, что пальчики на руках, что грудь и так далее… Исключительно всё! – сказал он смачно и, протянув ручёнки, будто приглашая Любу к танцу, пошёл к камину. Серые его глаза смотрели, однако не на неё, а куда-то в себя, а может, и вовсе ничего сейчас не видели за тем блеском, какой засветился в них вдруг. Любе блеск этот был знаком, и ничего желанного он ей не обещал. Она быстро отошла за кресло и оттуда приостановила Митрича вопросом:
– Значит, ты хочешь, чтобы на красивых женщин тоже билеты продавали? На блондинку – по рублю, на брюнетку – по полтиннику? Или наоборот? И чтобы в кассу – очередь? Всё, как в приличном публичном доме?
– Ну, Любовь Андеевна! – Митрич остановился у камина. – Разве я это хотел сказать? Публичный дом – это просто. Захотел и пошёл. Не у нас, конечно. Но там же – ремесло. А я говорю про искусство, где любовь и красота вместе. Про дар судьбы. Его в очередь не купишь. Даже с рук не продают. – Он качнул головой в такт этой невесёлой для него мысли и поглядел на Любу уже другими глазами. Чуть хмельными, но совершенно разумными.
– Интересно ты со мной говоришь, Митрич, – сказала она и вышла из укрытия, села к столику. – Со мной никто так не говорил. Правда, в прошлом году один грузин сказал мне на пляже: «Быть такой красивой, как вы, так же трудно, как таким знаменитым, как я. Ко мне лезут за автографами, а к вам, наверно, за контрамаркой на более приятные вещи?»
– И, небось, спросил, не найдётся ли у красавицы пригласительного билета для него?
– Да, что-то похожее спрашивал, а ты откуда знаешь?
– А вы ему что ответили?
– Не помню. Что-то такое ответила, чтобы не приставал. Я ужасно не люблю, когда пристают… А чай-то у нас – хорошо, что под куклой. По чашечке? – Люба разлила перепревший чай, не разбавляя его кипятком. – Я покрепче сделала, ничего?
Митрич сел на своё место, коротко махнул рукой, мол, какой есть, такой и ладно – в чае ли сейчас дело? Хороша была рыбка, да малу раскинул зыбку. Уплывает, хоть острогой бей.
– Насчет контрамарки грузин молодец. Это не Кикабидзе был?
– Нет, другой какой-то.
– Контрамарка – дело разовое, но тоже великое. Смотря на что её дают. Мне судьба счастливого билета не приготовила, но контрамарку-то, может, и получу когда, а, Любовь Андреевна?
Глаза у него стали тяжёлыми и глядел он на неё теперь не робко: видно всё уже решил для себя.
– Это смотря на какой спектакль, – спокойно отшутилась Люба.
– Да куда меня можно пригласить? Только на водевиль какой-нибудь. На высокой драме места мне, как я понял, не отведено. А комедию ломать тоже уже неохота – не мальчик. Давайте опускать занавес. Значит, решим на том, что пару дней вы ещё посоображаете, что да как. Я бы на вашем месте поехал, конечно, куда-нибудь.
– Интересно, куда бы ты поехал на моём месте? – спросила Люба постным голосом. Она никак не ожидала, что этот маленький и хитрый кавалер так скоро успокоится, и даже слегка обиделась на него.
– Куда бы? А хоть в Москву пристроился бы на первый случай. – Митрич так и эдак поглядел на Любу, соображая, куда она годится «на первый случай», и сообразил: Пристроился бы диктором на телевидение. Ага! Диктором. Работа видная, обзор хороший – вся страна перед тобой.
И это было неожиданно для неё от него, но не обидно, а интересно.
– Митрич, миленький, да я же глупа, а там, наверно, надо умной быть. Это во-первых…
– Во-первых, – перебил он её, – человек, говорящий, что он глуп, не так глуп на самом деле – проверено историей. Во-вторых, всему можно научиться. Думаешь, Пешков Алексей Максимович кончал литинститут имени Максима Горького? Или Шаляпин? Да его поначалу даже в хор не брали. А в какие столпы вымахали! Вас, Любовь Андреевна, красота защитит лучше всякого диплома. Их там вон сколько всяких, а с вами сравнить некого. А потом – тоже проверено временем – красота одна не даётся. К ней обязательно что-то прикладывается природой. Чувственность, ум… Глупость, конечно, тоже не исключается, но это не про вас.
Митрич словно спохватился чего-то, засобирался из дома. Листок с описью имущества колхозной гостиницы прижал кулачком к столу, чиркнул «молниями» модной папки.
– Словом, моё дело было посоветовать, – сказал он легко. – И ещё просьба будет: вдолбили бы вы Дурандину, чтобы он дурака-то не валял и слушал, чего ему велят. А то утром говорю: давай-ко уазиком займись, а он – когда, мол, председателем будешь, тогда и распорядишься, а пока сам знаю, чего мне делать. И, гляди, опять у вас во дворе бензин палит.
– И что же я должна ему сказать?
– А то и скажите, чтобы дурака не валял. Потом, такое дело… Глаз он на вас давно положил, Любовь Андреевна, и теперь, поди, считает, что час его настал. Дело, конечно, хозяйское, но я про Дурандиных всё сказал. Я вам ростом не пара, он – головой.
Глава 10.
Степан явился сразу, едва Митрич ушёл со двора. Вместе с морозным духом от него пахнуло гуталином – видно, не нашёл ничего другого, чтобы смягчить задубевший полушубок. Не снимая шапки, поздоровался и привычно привалился к косяку, где от его плеча уже осталась темная отметина. Мельком глянул в гостиную на столик, собранный у дивана, по-шофёрски нагловато хмыкнул, дескать, как черёдного принимала Люба шкета.
– Ну как, проводил Игоря? – спросила Люба и посмотрела на Степана так, будто впервые увидела. То, что он неравнодушен к ней, она знала и чувствовала, но его набыченную ленивость считала застенчивостью. А это, оказывается, скрытая ленью свирепость? Господи, да такой в миг убьёт, если что… Но это неправда. Митрич просто болтун и завистник. А Степан – такой валенок! И столь же послушен, сколь могуч…
– Довёз, – ответил Степан. – Домой только заполночь вернулся. Чего там Митрич говорил? Систему чуть не разморозили?
– Да, все забыли про котёл.
– Я ночью-то хотел проверить, да побоялся, что напугаю – полезу в подпол-то. А тут, значит, мёрзли? Вот не знал! – Степан сверкнул глазами сквозь рыжие ресницы.
– А то бы что? – спросила Люба с шаловливым бабским вызовом, чтобы ещё раз поглядеть, как переживает он её заигрывание.
– А то бы затопил, – пробурчал Степан и, сопя, стал разглядывать угол косяка напротив. – Соляра-то там есть, или подвезти? – спросил он опять про котёл.
– Не знаю. За два дня, наверно, не замёрзну, а там уж как хотят.
– А через два дня чего будет? – насторожился Степан.
– Наверно, уеду.
– Надолго или насовсем?
– А что мне здесь осталось делать?
Вопрос этот был для Любы естественным, и выговорила она его просто, без задней мысли, которой минуту назад заставляла Степана вздрагивать ноздрями. Но до него будто только теперь дошёл смысл её игры – вчерашней и нынешней. Да ведь это же она намёки ему строит! Что ей тут осталось делать? Видали её!
– Да это бы нашлось! – откликнулся он.
Голос у Дурандина сел, он покашлял в кулак, ёрзнул затылком о косяк, опуская шапку на рыжие брови, и снова закинул её на макушку вспотевшей большой головы. «Видали её! Что ей тут делать осталось?»
– Мало ли тут дела? – сказал он так, словно черте что уже предлагал. Но Люба, уже закончившая игру, не поняла его.
– Например? – спросила она. – Митрич вот предлагает горничной остаться при этом доме, а ты чего?
– Я чего?
Степан растерялся от прямого вопроса. Это она уже не намёки строит, а за горло берёт. Видали её!
– Горничной тоже хорошо, – согласился он осторожно. – Чего тут особого делать-то?
– А ничего особого. Принимать гостей, оставаться с ними. Только и всего, – сказала Люба беспечно и снова уставилась на Дурандина ясными глазами, мол, скушал, Стёпа? Не задавай дурацких вопросов.
– Это не обязательно – оставаться! – вскинулся Степан.
– Но у меня же нет другого дома.
– Надо, дак будет! – ответил он, не поднимая глаз, и отлепил от косяка плечо.
Любе, как искрой тока, передалось это его движение, вернее, его смысл, и даже не столько смысл, сколько опасность того, что может последовать дальше. Степан о трёх точках опоры был забавен неуклюжестью чувства и мысли, а на двух – он вот-вот начнёт терять равновесие, хватать её, чтобы вместе грохнуться, мять, задавить. Она торопливо вышла из кухни в простор гостиной и оттуда заговорила:
– Нет-нет, Степан. Я еду Москву послезавтра. Митрич просил решать поскорее, и я решила.
– Я твоему Митричу ноги выдергаю, дождётся он у меня, – сказал Дурандин с порога гостиной. Он стоял в её дверях, держась за створки так, что белели ободранные ногти.
– Ты чего это? – спросила Люба, приглядывая за створками дверей. – Митрич, кстати, велел сказать, чтобы ты не валял дурака, вёл себя с ним, как положено. Верно, что ты его не слушаешь? Он толковый дядька. Знаешь, чего он мне насоветовал?.. Устроиться диктором на телевидение. Здорово, да? Мне это даже в голову не приходило.
– Ладно. Давай в город переедем. Там всякой работы навалом, – сказал Степан и оттолкнул створки от себя. Сказал тихо, покорным голосом, а двери толкнул так, что литое стекло в створках звякнуло, словно огрызнулось в ответ.
Люба дрогнула от такого звука и, не теряя Дурандина из вида, стала легко передвигаться по комнате от серванта к камину, оттуда – в угол за торшер, потом – к дивану. Глазомер у неё оказался верный, и, сколько ни шагал к ней Степан, расстояние между ними не убывало. Ей даже весело стало глядеть, как топчется он за ней в полушубке и шапке, взмокший уже от неуклюжести.
– Ну как, проводил Игоря? – спросила Люба и посмотрела на Степана так, будто впервые увидела. То, что он неравнодушен к ней, она знала и чувствовала, но его набыченную ленивость считала застенчивостью. А это, оказывается, скрытая ленью свирепость? Господи, да такой в миг убьёт, если что… Но это неправда. Митрич просто болтун и завистник. А Степан – такой валенок! И столь же послушен, сколь могуч…
– Довёз, – ответил Степан. – Домой только заполночь вернулся. Чего там Митрич говорил? Систему чуть не разморозили?
– Да, все забыли про котёл.
– Я ночью-то хотел проверить, да побоялся, что напугаю – полезу в подпол-то. А тут, значит, мёрзли? Вот не знал! – Степан сверкнул глазами сквозь рыжие ресницы.
– А то бы что? – спросила Люба с шаловливым бабским вызовом, чтобы ещё раз поглядеть, как переживает он её заигрывание.
– А то бы затопил, – пробурчал Степан и, сопя, стал разглядывать угол косяка напротив. – Соляра-то там есть, или подвезти? – спросил он опять про котёл.
– Не знаю. За два дня, наверно, не замёрзну, а там уж как хотят.
– А через два дня чего будет? – насторожился Степан.
– Наверно, уеду.
– Надолго или насовсем?
– А что мне здесь осталось делать?
Вопрос этот был для Любы естественным, и выговорила она его просто, без задней мысли, которой минуту назад заставляла Степана вздрагивать ноздрями. Но до него будто только теперь дошёл смысл её игры – вчерашней и нынешней. Да ведь это же она намёки ему строит! Что ей тут осталось делать? Видали её!
– Да это бы нашлось! – откликнулся он.
Голос у Дурандина сел, он покашлял в кулак, ёрзнул затылком о косяк, опуская шапку на рыжие брови, и снова закинул её на макушку вспотевшей большой головы. «Видали её! Что ей тут делать осталось?»
– Мало ли тут дела? – сказал он так, словно черте что уже предлагал. Но Люба, уже закончившая игру, не поняла его.
– Например? – спросила она. – Митрич вот предлагает горничной остаться при этом доме, а ты чего?
– Я чего?
Степан растерялся от прямого вопроса. Это она уже не намёки строит, а за горло берёт. Видали её!
– Горничной тоже хорошо, – согласился он осторожно. – Чего тут особого делать-то?
– А ничего особого. Принимать гостей, оставаться с ними. Только и всего, – сказала Люба беспечно и снова уставилась на Дурандина ясными глазами, мол, скушал, Стёпа? Не задавай дурацких вопросов.
– Это не обязательно – оставаться! – вскинулся Степан.
– Но у меня же нет другого дома.
– Надо, дак будет! – ответил он, не поднимая глаз, и отлепил от косяка плечо.
Любе, как искрой тока, передалось это его движение, вернее, его смысл, и даже не столько смысл, сколько опасность того, что может последовать дальше. Степан о трёх точках опоры был забавен неуклюжестью чувства и мысли, а на двух – он вот-вот начнёт терять равновесие, хватать её, чтобы вместе грохнуться, мять, задавить. Она торопливо вышла из кухни в простор гостиной и оттуда заговорила:
– Нет-нет, Степан. Я еду Москву послезавтра. Митрич просил решать поскорее, и я решила.
– Я твоему Митричу ноги выдергаю, дождётся он у меня, – сказал Дурандин с порога гостиной. Он стоял в её дверях, держась за створки так, что белели ободранные ногти.
– Ты чего это? – спросила Люба, приглядывая за створками дверей. – Митрич, кстати, велел сказать, чтобы ты не валял дурака, вёл себя с ним, как положено. Верно, что ты его не слушаешь? Он толковый дядька. Знаешь, чего он мне насоветовал?.. Устроиться диктором на телевидение. Здорово, да? Мне это даже в голову не приходило.
– Ладно. Давай в город переедем. Там всякой работы навалом, – сказал Степан и оттолкнул створки от себя. Сказал тихо, покорным голосом, а двери толкнул так, что литое стекло в створках звякнуло, словно огрызнулось в ответ.
Люба дрогнула от такого звука и, не теряя Дурандина из вида, стала легко передвигаться по комнате от серванта к камину, оттуда – в угол за торшер, потом – к дивану. Глазомер у неё оказался верный, и, сколько ни шагал к ней Степан, расстояние между ними не убывало. Ей даже весело стало глядеть, как топчется он за ней в полушубке и шапке, взмокший уже от неуклюжести.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента