– Ри, – говорю я, – ты считаешь, что…
   Она лежит, беспечно раскинувшись в тени оливкового дерева на моем хитоне и, кажется, спит. Мы взбирались на эту гору целый час только мне одному известной тропой и теперь отдыхаем. Солнце уже качнулось к западу, но еще жарко, и только тень дерева спасает от его безжалостных лучей. С нами пес, рыжий как апельсин, от которого Рия просто сходит с ума.
   – Ты считаешь, – снова произношу я и умолкаю, чтобы не выдать свое волнение дрожью голоса.
   Конечно же, она не спит. Я впервые затащил ее на эту гору, любимое место моего уединения, чтобы показать ей величественную панораму окрестностей. Мне нужно ей столько сказать! И прежде всего мне нужно, рассказывая ей историю своего будущего, нашего будущего, выслушать самого себя. Я достаю из сумки ножик, а свежий зеленый росток, ветка масличного дерева, лежит со мной рядом. Я говорю себе: возьми ветвь и сначала оборви еще не увядшие зеленые листья. Выкинь из головы все мысли и думай только о том, чтобы не повредить нежную кожицу. В сторону Рии лучше не смотри. Отрежь тонкий конец ветви, затем сделай делительные насечки на коре, две штуки, чтобы получилось три отрезка. Спроси меня, почему три – не отвечу. Теперь отрезай по одному… Стоп-стоп! Прежде, чем отрезать, обстучи кору первой заготовки рукояткой ножа. Делать это нужно нежно, почти неслышно, чтобы не повредить зеленую оболочку кожицы.
   – Что ты делаешь?
   Глаза у нее до сих пор закрыты, а тень дерева уже сошла с ее лица. Волосы засверкали золотой медью, а слегка приоткрытые губы – как мякоть персика, зрелого персика, который освободили от кожицы, с проступившими капельками сладкого, как мед, сока, бусинками сверкающего на солнце. Губы просто сочатся желанием нежного поцелуя.
   – Что ты делаешь?
   У меня одна забота – снять неповрежденной кожицу с ветки. Когда обита кора на первой заготовке, обхвати палочку обеими руками и попытайся тихонечко провернуть чехол из обитой кожицы вокруг гладкой древесины. Очень важно при этом не повредить его. Здесь требуются известная сноровка и старание, верность руки и глаза. Оставь в покое мечту об этих сладких губах и переключи свое внимание на заготовку. Рррраз! – и чехол соскальзывает с белой и гладкой, как кость, древесины. Теперь, орудуя острием ножа, вырежь тонкую канавку почти по всей длине оголенного древка. Трубочку из коры возьми в рот и дыши сквозь нее, чтобы она не высохла изнутри. Поскольку рот занят, можно не отвечать на ее вопросы. Нужно просто забыть, что она рядом, не видеть ее открытого белого лба, этой буйной гривы рыжих волос, родинки на белой коже шеи, не обращать никакого внимания на мирно вздымающиеся в такт дыханию молочные холмики в вырезе туники, от которых невозможно оторвать глаза. Возьми же, наконец, себя в руки и уйми эту предательскую дрожь. Можно ведь испортить все дело. Когда ложбинка готова, сделай несколько насечек поперек заготовки. Здесь тоже нужно не применять силу, чтобы не сломать палочку. Но глаза, глаза-то! Они не подчиняются мне и ищут ложбинку между холмиками в вырезе. Она так и втягивает взгляд. И здесь необходимо проявить волю: никаких соблазнов. Нужно твердо идти к следующей насечке. Когда насечки сделаны, и ты готов, вынув трубку изо рта, увлажнить языком палочку, звучит ее вопрос:
   – Ты вчера так и не встретился с этим своим?..
   – Э-а.
   Это все, что я могу произнести, поскольку успел сунуть в рот уже палочку с насечками и теперь тружусь над тем, чтобы в конце трубочки сделать пять дырочек, которые бы совпали с насечками.
   – Да брось ты эти свои веточки, ты же видишь, у тебя руки дрожат.
   Трубочки, палочки, дырочки, насечки… Все это занимает уйму времени, которое заполнено, якобы, важной работой, дающей возможность прийти в себя. И, когда, наконец, ты свободен от томительных мыслей, бережно откладываешь в сторонку ножик, рядом кладешь трубочку с дырочками, затем палочку с насечками, и на четвереньках, как раб, подползаешь к ней поближе, нависаешь над ней, как туча, и не удивляешься, что она не пугается внезапно накрывшей ее тени, знаешь, что и она давно ждет момента, чтобы мои губы, вместо облизывания каких-то там палочек, прикоснулись к ее губам… Потом, когда я снова возвращаюсь к своей работе, беру в недрожащие руки нож, и делаю, так сказать, отделочные работы, увлажняя языком высохшую палочку и пытаясь воссоединить кожицу с оголеной веточкой, она снова спрашивает:
   – Что ты там мастеришь?
   – Вот, – говорю я, – смотри…
   – Что это?
   – Свирель, – говорю я, – слушай…
   Звуки свирели ее очаровывают.
   – У тебя золотые руки, – восхищается Рия.
   – Да, – говорю я, – шелковые…
   Она соглашается. Затем, по пути домой, я рассказываю, как просто воду превратить в вино, как сделать зрячим слепого, а страдающего падучей избавить от этого злого недуга, и как нелегко верблюду пройти сквозь игольное ушко.
   – Как это? – спрашивает она.
   Я рассказываю.
   – Правда? – говорит она.
   – Да, правда.
   И рассказываю о нашем будущем, которого у нас никогда не будет.
   – Почему не будет? – удивляется она.
   Я объясняю.
   – Уйду, – неожиданно произносит она. – Зачем мне мир без будущего?
   И улыбается.
   – Правда, Рыжик, – добавляет она, гладя теперь загривок нашего пса, – зачем нам такой мир?
   И улыбается. Этой улыбки достаточно, чтобы осветить весь этот мир. Затем мы молчим, чтобы не угрожать нашему счастью словами, которые всегда для него разрушительны.

Глава 9
БОЛЬ ПРОЩАНИЯ

   Я сижу в своей мастерской…
   Не прошло и недели с тех пор, как здесь работали. Я вижу старый расшатанный верстак, опилки в углу, топор, торчащий в бревне. Все в пыли. Угол окна затянут паутиной. Запустение царит здесь с тех пор, как я отказался от заказов. Я сижу в плаще, без платка на голове, ощущая босыми ногами прохладу каменного пола. Солнце уже взошло и его лучи нашли на полу сиротливую россыпь гвоздей, которые уже никогда никому не понадобятся. Последний крест из белого дерева, который я так старательно мастерил, печально приник к стене, уронив крепкие плечи. Значит, кто-то еще поживет на свете. Я сижу на табуретке и играю ножиком, всегда выручавшим меня при изготовлении свирелей, до сих пор пользующихся успехом у пастухов. Грустно смотреть: пыль, паутина, печальный крест. Как будто здесь обитает покойник. Пилы тоже припылены, хотя зубы их еще скалятся (я вижу – не только скалятся, но и весело выблескивают, готовые впиться в какую-нибудь молодую смоковницу). Молотки сунуты в глиняные горшки с водой, чтобы не рассыхались рукоятки. Но вода высохла. А молотки хотят пить. Что еще прибито пылью: небольшие скамеечки, реечки под столом, глинянная посуда с остатками еды. Все брошено, словно мастерскую покидали в спешке. Древко копья у стены – чистенькое, будто только что с верстака. Этим древком еще могут воспользоваться. Нужно насадить наконечник, и копье можно пускать в дело. Книга на столе. Завернутая в чистую тряпицу, она у меня всегда в чистоте. Я люблю, когда вокруг царит порядок, но больше всего мне нравится порядок, который царит у меня в голове. Пахнет пылью, частички которой пляшут в воздухе крохотными светлячками в солнечных лучах. Танец остановленного времени. Я все еще сижу на скамье, играя ножиком. Что касается хозяина мастерской, то определенно можно сказать, что работать ему здесь нравилось. Тесать, колоть, пилить, строгать ему было в удовольствие. Вбивать гвозди в древесину и слышать, как поет стержень от меткого удара молотка, ему нравилось. Он, вероятно, любил сидеть вечерами у огня и, отпивая маленькими глоточками кислое вино, в одиночестве читать свои книги…
   В одиночестве?
   Были прелестные вечера, когда здесь царила женщина.
   – Ты у меня, – говорила она, – сама нежность…
   И он готовил ужин. И завтрак… Господи, неужели это когда-то было? У нас всегда был запас вина, вероятно, поэтому так ужасны пустые кружки. Я беру ее кружку и рассматриваю дно. Да, остатки вина высохли. Я нюхаю, чтобы удостовериться, что исчез и его запах. Зачем я прислушиваюсь? Чтобы убедиться, что никто ко мне не придет? Да и кто может прийти сюда теперь? С Рией мы были здесь счастливы.
   Но мало ли кто может вспомнить о старом заказе? Вдруг кому-то срочно понадобилось копье. Или, скажем, крест. Кресты ведь всегда кому-нибудь да нужны. Я хочу, чтобы хоть кто-то пришел. Если не считать мышки, которая всегда шуршит в кучке соломы – тишина. Как ночью на вершине горы. Я вижу: ее платок на гвозде. Ришка. Я произношу ее имя и прислушиваюсь – шепот нежной любви. Я не кричу, не бегу, спотыкаясь, к выходу, не ищу ее среди запаха трав. Мне не удастся уже зажечь лучину и раздуть снова костер нашей любви. А то бы… А то бы зарево пожара осветило все, что творится в моей душе. Я зашел сюда, чтобы взять свой ножичек, котоый может еще мне пригодиться: свирели нужны будут всегда. Их звуки, надеюсь, еще будут зазывать стада.
   Видимо, я напрасно сижу здесь с босыми ногами на каменном полу с непокрытой платком головой в ожидании кого-нибудь из своих знакомых, отчаявшись разжечь огонь, крохотную лучину, которую можно было бы поднести к сухой стружке в углу и ждать, когда появится первый сизый вьюнок, а затем затрещат сухие опилки, передавая огонь рейкам, что на полу, и скамеечкам, и древку копья, ждать, пока огонь не перекинется к подпоркам крыши и к верстаку и, наконец, не станет лизать жирным красным языком остов креста, подрумянивая его белые бока. Чтобы крест никому не понадобился. Какое-то время платок Рии, висящий в отдалении на стене, будет нетронутым. Но вскоре огонь подкрадется и к платку… Ее запахи сменит сначала запах терпкого злого древесного дыма, а затем и платок вспыхнет маленьким славным пожаром и сгорит в один миг, как сгорает звезда. Свою старую, толстую, мудрую книгу я вынесу из пожара. Она мне еще понадобится. Шлепая босыми ногами по каменному полу, я направляюсь к выходу, оставляя за собой сизый дым пожара, который никогда не вспыхнет, потому, что нет огня, способного превратить в пепел прожитые здесь годы.

Глава 10
ВЫБОР ПУТИ

   Теперь и лая собак не слышно. Оглянувшись назад, уже не видишь построек, зато замечаешь, что солнце обрисовало свои кровавые контуры. Оно еще не золотое, но уже и не малиновое. Идти бы вот так до тех пор, пока не сотрется подошва сандалий, разговаривая только с самим собой. Я не ослеплен собственным безумием, я размышляю, как буду жить дальше – плотничать или поучать? Что я буду делать дальше, кем намерен стать, в чем мое будущее? – вот вопросы, на которые мне уже не нужно искать ответы. Я без всяких колебаний выбрал свой путь. Во мне сейчас кипят такие силы, такие жизненные силы!.. Я сейчас – как весеннее зерно на каменном лоне. Ткни меня только в благодатную почву, и такое начнется, такое… Только ткни! Но я все еще в каменных оковах покоя, в состоянии накопления известной меры добра. Я – как сгусток энергии до начала мира. Дитя Света, я готов светить каждому, кто взращен во тьме.
   Решение, принятое сегодня ночью, будит меня до восхода солнца. Мать о нем ничего не знает, тревоги в ее глазах нет. Она готова ко всему и ждет этого часа каждый день. Сейчас ее нет в доме, и у меня есть возможность собрать в дорогу кое-какие пожитки без ее участия. Ее повседневная забота всегда вызывала у меня чувство вины, с которым я живу с тех пор, как помню себя. Я не страдаю от укоров совести, но находиться даже некоторое время в поле зрения ее печальных глаз для меня невыносимо трудно. Да, друг мой, говорю я себе, ты должен сделать свой выбор. Что еще захватить в дорогу? Оказывается, не так-то просто встать, накинуть плащ, завязать сандалии и, сказав прощальные слова матери, уйти восвояси. Всегда находится что-нибудь такое, что не позволяет переступить порог. К тому же я не уверен, следует ли мне идти к этому отшельнику. Разве мне нужно исповедываться? Я не помню за собой грехов, которые могут препятствовать моему выбору. И кто определит мне границы греха?
   Что если бы он родился столетием раньше и мы бы никогда не встретились?
   Прежде, чем попрощаться с родными, я беру свои свирели и, забившись в уголок, негромко насвистываю любимые мелодии. Звуки свирели всегда успокаивали меня и придавали уверенности. Я думаю, что, появись он столетием раньше или много веков спустя, моя дотошная совесть все равно вывела бы меня на тот путь, который я теперь выбрал. Глаз судьбы распознал меня, и теперь от ее взгляда не спрятаться. Потом я сажусь на своего ослика. Чтобы никто не задавал лишних вопросов. А Рыжика прогоняю: домой, иди домой… Сидя на ослике какое-то время, я насвистываю. За городом, спешившись и все еще насвистывая, я сажусь на придорожный камень, и мы прощаемся с осликом. Чтобы никогда не встретиться? Утреннее солнце золотит кромку огромного серого облака, прилипшего к горе, ветерок резв, долина еще спит. Хорошо снять сандалиии и идти по холодной траве босиком, а сандалии нести в руке. В другой руке – посох, котомка за плечами. И раз уж ты снял сандалии, нечего оглядываться.
   Итак, мой выбор сделан. Вперед! Нужно смело шагнуть в мир побед и потерь, в мир мужчины. Мои мысли все еще дома, но взгляд устремлен на юг. Я спрашиваю себя еще раз, нужна ли мне встреча с этим горластым глашатаем, молва о котором кочует из дома в дом, словно весть о песчаной буре. Разве я не уверен в себе? Я не хочу быть застигнутым врасплох его вопросами и все это время думаю, как он встретит меня. Признает ли? Разве я не уверен в себе? Зря я закутался в плащ. От быстрой ходьбы становится жарко, хотя и идешь босиком. Когда невзначай наступаешь на какой-то сучок или острый камушек – приседаешь от боли. Но сандалии не надеваешь. И не выходишь на тропинку. Вообще никакие неудобства меня уже не раздражают. Я рад всему, что происходит вокруг. Единственное, к чему я время от времени мысленно возвращаюсь и что тревожит мне душу – глаза матери. Я всегда замечал в них затаенную тихую грусть, а вчера они были черны от печали. В моей жизни это был самый длинный день.

Глава 11
ГОЛОС ПУСТЫНИ

   Представление, что я, возможно, первый человек на земле, кому такое откровение могло прийти в голову, меня не потрясает, а мои попытки рассказать об этом даже самым близким людям успеха не имеют. Даже Рия, которой всегда достаточно было одного взгляда, чтобы меня понять, не проявила к моему рассказу никакого интереса. Поэтому теперь я предпочитаю размышлять в одиночестве, сидя в тени какой-нибудь смоковницы.
   То, что я узнал об этом горластом дикаре, сначала восхитило меня. Подолгу живя в пустыне, закутавшись в верблюжьи шкуры, питаясь саранчой с диким медом и деля долгие ночи с диким зверьем, он, конечно же, распалил мое любопытство. Были минуты, когда я завидовал ему: он обскакал меня! И теперь мне придется плестись в хвосте. Множество людей потянулось к нему в надежде изменить свою жизнь. Что привлекло их в его звонких речах? Какое-то время я выжидал: что же произойдет? Мое навязчивое желание докопаться до сути не давало мне покоя. И вот однажды утром, проснувшись и осмотревшись вокруг, я увидел, что мир ни на йоту не изменился. А люди все идут к нему и идут. Я всегда знал, что время бесценно и у меня больше не было сил валяться под деревом.
   Когда поднимаешься на вершину холма и окинешь взглядом перед собой пространство, кажется, что плывешь по бескрайнему, слепящему глаза, палевому морю, громадные волны которого внезапно окаменели. Вот здесь, на этой крепкой земле я и заложу фундамент под свою пирамиду жизни.
   До священного брода не более двух дней пути. Можно идти быстрым шагом, споро преодолевая подъемы и спуски, и тогда время сокращается вдвое. Места эти хожены, хорошо знакомы. И хотя я терзаюсь жаждой встречи, спешить мне незачем. Дорога, пролегающая по чудной долине мимо стен Скифополиса и следующая затем вдоль Самарских и Иудейских гор, кишит людьми, поэтому я иду придорожными тропками, не спеша, любуясь суровой красотой этого края. Вблизи, когда стоишь, отдыхая у подножья горы, конечно, ничего, кроме пугающих своим оскалом серых скал, не видно. Вокруг только зубцы и крутые откосы, и огромные валуны, причем кое-где нависающие над тропинкой – боишься проходить. Удивительно, за что это они зацепились и как до сих пор не рухнули кому-нибудь на голову? В минуты страха выручает проворство ног и сноровка: юркнуть ящерицей среди камней. Ни о чем другом, как чтобы поскорей прошмыгнуть это опасное место, не думаешь. Зато потом, поднявшись повыше, снова переполняешься прекрасным. Как соты медом. И думаешь о своем. Порой, когда отвлекаешься от мыслей, остановишься и осмотришься, взору открываются то пустынные длинные бурые склоны, то ниточка сизых далеких вершин, то где-то внизу клочок зелени, как капелька бирюзы, а однажды я наблюдал зеркальные блики льющихся синих волос – крохотного водопада в сиянии красок радуги, которой не видел с детства. Или не замечал?
   При таком наплыве паломников вряд ли он найдет время для беседы со мной. Плеснув воды из бурдюка на ладонь, я умываю лицо и полощу рот. Есть не хочется. Хочется скорее отправиться в путь. Настроение у меня прекрасное. Я думаю: что, если он и вправду обскакал меня? Люди идут к нему со всей округи, идут сквозь пески по каменистым тропкам, чтобы, окунувшись в воды реки, смыть свои грехи. И я несу свои грешки в котомке – скудном узелке за плечами, который не тяготит своим весом. Но не для искупления грехов отправился я в столь дальний путь. Меня снедает любопытство: правда ли все, что о нем говорят? Если правда, то ему придется чуточку потесниться. Тут уж я постараюсь.
   Ходить в одиночестве я люблю. Чувствуешь себя свободным и дерзким, готовым свершить что-то важное, особенное. Никто не спрашивает, почему я иду босиком, никому нет дела до моего обнаженного торса, думается легко. А что, думаю я, если он меня не заметит среди множества паломников, не признает во мне того, ради которого взвалил на себя тяготы отшельничества? Говорят, что он с детства дал обет воздержания, а последние полгода вообще не появляется в городе. Говорят, что пустыня полна звуками его голоса, а пустые дороги вновь заклубились пылью от множества людей, ринувшихся к нему в поисках справедливости. Голос пустыни пробудил в них надежду.

Глава 12
СПАЗМА ПАМЯТИ

   Никому еще не удавалось укротить наплыв воспоминаний. Они то и дело возвращают меня в прошлое.
   – Ри, – произношу я, – ты задержалась и…
   На это замечание она, женщина-порох, только улыбается. Ее глаза – светоносный колодец.
   Чтобы не впадать в ревность, я выбиваю резец рубанка и правлю его на оселке. Я люблю ее, и мне еще никогда не удавалось скрыть от нее приступ ревности. Ей это нравится. Ее прошлое, о котором я знаю все до мельчайших подробностей, меня не интересует. Мы никогда о нем не говорим. Можно, конечно, притвориться и уговорить себя, что какие-то там патриции или полководцы, кому она дарила свою любовь, не стоят подметок моих сандалий, но забыть это невозможно… Простить – да! Мое всепрощение не имеет границ. Но наша память устроена так, что чем больше ты стараешься что-то из нее вычеркнуть, тем больше это что-то запоминается.
   – Ри, – говорю я, – давай ужинать.
   Теперь мои пальцы купаются в ее волосах.
   – Ешь, я сыта.
   Сейчас требуется сдержать себя от любых вопросов и выразить лишь сожаление о том, что ужин снова придется разогревать. Можно, правда, проявить заботу о ее самочувствии:
   – Как твой голеностоп?
   Вчера, резвясь на лужайке, она оступилась. Я был готов нести ее на руках.
   – Спасибо, – говорит она, – все в порядке.
   Я ношу ее на руках, и это нам нравится.
   Вскоре она рассказывает о том, как неделю назад посетила друзей.
   – Что у тебя, собственно, с этим?..
   Молчание. Тот, о ком мы говорим, не может быть моим соперником. Наверное, не может.
   – Ри, – произношу я, – ты не можешь себе представить…
   Мне нужно взять себя в руки.
   – Я в отчаянии…
   Она не верит: отчаяние еще ни разу не заставало меня врасплох.
   – Я в отчаянии, – повторяю я, – ты слышишь?
   Молчание.
   – Я думаю, – говорю я, – что ему нужно воздержаться от посещений нашего дома. Твои званые вечера…
   – О чем ты говоришь?
   Я спрашиваю, помнит ли она свое обещание относительно той истории с розами, которые так и не расцвели в том розарии. Каком обещании? Она уже забыла ту историю. Ей подавай новую. Рия в восторге не только от того, что ей удалось меня раскусить (хотя я так не считаю!), но и от ломтика жареной рыбы, на котором еще пузырится масло. Ей вообще нравится, когда я хозяйничаю у огня.
   – Я давно хочу тебе сказать…
   – Уйду. Будешь донимать – уйду…
   На мой взгляд, это не очень удачная шутка. Но меня ничуть не волнует ее угроза. Я просто слишком счастлив в эту минуту. Счастлив ее дыханием, ее запахами, огнем в камине, терпковатым вином и вкусным ужином…
   – Слушай, – говорит Рия затем, – давай еще выпьем вина.
   Этим предложением она открывает счет: один – ноль в ее пользу.
   Бывает, что Рия показывает характер. Ни с того, ни с сего у нее вдруг портится настроение.
   – Ри, – произношу я, – ты и представить себе не можешь, каких мучений мне стоит твое упрямство и все эти твои штучки с…
   – Принеси мне, пожалуйста, масло.
   Пожалуйста.
   – Ты ведь знаешь, что я не могу упорядочить свои мысли, когда голова забита…
   – И воду нагрей.
   – Хорошо, но…
   Наступает молчание, которое сопровождается лишь потрескиванием разгорающихся в очаге сухих веток. Минуту-другую я выжидаю, затем снова принимаюсь за свое.
   – Слушай, – говорю я, – ты сегодня прекрасно выглядишь…
   И дарю ей комплимент насчет ее новой накидки.
   – Она у тебя, как дыхание ночи…
   И несу всякую приятную чушь вперемешку с поцелуями, которыми покрываю ее лицо, шею…
   – И эти бусы из мелкой каменной крошки совсем не синие, а бирюзово-голубые, как твои глаза под водой в солнечный день – немыслимая лазурь…
   – Это не мой цвет.
   – Какой же твой?
   Она поднимает веки и какое-то время смотрит на меня, как сквозь воду. Затем произносит:
   – Какой ты смешной. Налей-ка мне лучше воды.
   Я наливаю.
   Она всегда наблюдает за мной, когда я выполняю какой-нибудь из ее капризов, и у меня просто все валиться из рук, и все дела мои идут из рук вон как плохо. И то у меня не получается, и это…
   – Будешь злиться – уйду.
   Но я и не думаю злиться!
   Моя ей ноги и затем умащивая их миром, я умираю от наслаждения. Эти пальчики и лодыжки, эти голени и коленки…
   Рия улыбается.
   – Ты у меня замечательный, – хвалит она, – если хочешь – все можешь.
   Она произносит это так, словно радуется своим словам. А у меня от ее похвалы вырастают крылья.
   – Ладно, – говорит она, – спасибо.
   А у меня развивается приступ нетерпения.
   – Риечка…
   – Ну-ну-ну…
   – Но я же, ну как же, ну вот же, смотри, я просто лопаюсь…
   – Не спорь со мной!
   Ах, значит, так!?
   Проходит неделя. Все эти дни я мечтаю, исхитряясь и заглядывая в глаза, подкрасться к Рие, приблизиться к ней хоть на шаг, чтобы добиться ее расположения. Ни-ни. И тут наступает момент, когда любая мечта разбивается вдребезги, как только я вижу Рию, стоящую на камне, озаренную ранними лучами утреннего солнца. Обе руки закинуты за голову, левая нога согнута в колене. Глаза закрыты. Она раньше меня доплыла до камня, и уже встречает солнце, стоя в своей излюбленной позе. Какое-то время Рия будет набираться энергии солнца, подняв руки и подставив ладони навстречу лучам, затем прыгнет в воду. Я жду с закрытыми глазами и, как только слышу всплеск, тоже ныряю. Забираюсь поглубже, где давление воды повыше и, как заправский ныряльщик, делаю два-три резких гребка руками, складываю их вдоль бедер и с открытыми глазами мчусь сквозь быструю воду что есть сил к Рие, вижу ее мерцающее в подводных бликах сильное смелое тело, его стремительные извивы, выпрямленные водой быстрые волосы… Ее движения точны и прекрасны. Когда она обнаруживает меня в воде, ее глаза смеются, она тянет ко мне руки, она знает, что я не могу удержаться от того, чтобы не прикоснуться к этой упругой бронзовой коже, и вот наши тела уже сплетаются в единый клубок…
   – Ты спишь?..
   И глаза приходится открывать.

Глава 13
ОЗАРЕНИЕ

   Что же, по сути, происходит? Один человек, занятый, главным образом, тем, что более не в состоянии сдерживать себя, чтобы не вмешиваться в существующий порядок вещей, решает раз и навсегда: человечество достойно лучшей участи. Он вдруг осознает, что страшный гнет тирании, кровавого диктаторского режима может быть навсегда сокрушен. Это понимание приходит к нему не сразу, а после длительных мучительных раздумий, которые терзали его ум более двух десятков лет. Его обуревали сомнения: с какой стати именно ты? Когда-то он задавался подобным вопросом и, не находя ответа, мучился, примеряя роли поводырей человечества. Теперь он нашел себе роль. Теперь он твердо уверен, что роли никакой нет, что то, чем он занят каждое мгновение жизни, уже не игра роли, а сама роль. Ее блистательное воплощение в здоровом красивом стройном теле с кудрявой головой на плечах, с прекрасными мыслями о счастье.
   Однажды приходит озарение: только он и никто другой способен водворить в человечестве среди царства грубой силы и зла настоящее убежище для души каждого человека. Ему давно следовало бы написать свои пролегомены. Он не пишет. Всякая попытка изложить свои мысли на бумаге вызывает у него улыбку. Ведь в мире так мало слов, способных выразить всю гамму чувств, которые приходят как наваждение, перехватывая дыхание и останавливая стук сердца, так много толкований этих слов, что познать истину, втиснутую в царапины пера не удавалось еще никому. С каждым словом, выведенным тщательным почерком книжника, в могилу вечности ложится частичка истины. И никакие самые толстые книги не способны вместить всей истины.