Страница:
Владимир Колотенко
Дайте мне имя
Посвящаю жене
И услышал я голос с неба, говорящий мне: напиши…
(Откровение, 14, 13)
Глава 1
СМЕРТЬ НА РАССВЕТЕ
И утреннее солнце обмануло: лишь на мгновение ранний рассветный луч его, найдя крохотный зазор меж беснующихся в ветреной пляске низких грузных темно-лиловых туч, пробился к земле, высветив на миг тревожные лица собравшихся, но тотчас небо зловеще затянулось кроваво-бурой пеленой, а солнце так больше и не показалось. Чтобы не стать тайным свидетелем огромного людского стыда.
За день до случившегося (это, кажется, был четверг) все, кто видели его, близкие, друзья и случайные знакомые, все единогласно соглашались с тем, что на нем просто лица не было, хотя он старался ничем не выдать своей тревоги. Весь день он избегал людей и, держась в стороне, о чем-то думал. Было видно, что он не в себе. За ужином в кругу друзей он почти не шутил, что на него было мало похоже, ничего не ел, разве что отламывал по краюшке от хлеба, то и дело отправляя кусочки в рот и делясь со всеми, с грустью смотрел в глаза каждого, с кем делился, и что-то тихо говорил, словно наставлял. О чем он говорил – никто вспомнить не мог: так… как всегда… о жизни, о любви, о смысле бытия… как всегда, даже что-то о смерти, но как обычно, без всяких акцентов на чем-то важном… Пил тоже мало, больше делясь с другими, стараясь, чтобы чаша соседа не была пуста, и все говорил, говорил… Это настораживало, но не настолько, чтобы опасаться за его жизнь. Никому не могло прийти в голову, что такое может случиться. Кто-то шутливо заметил, что сегодня он похож на ягненка, на что он только улыбнулся, не проронив ни звука в ответ.
Какой-то старик предрек ему его будущее: смерть от удушья в расцвете сил. Он только усмехнулся, словно и это мог знать.
Поздно вечером все вышли на воздух, было тихо, сияли звезды, всей гурьбой отправились в сад. Он, говорят, попросил не шуметь. Потом, вспоминают, были жуткие часы муки…
А утром он умер.
На следующий день после смерти все – родные, друзья и просто знакомые в один голос заявят, что предчувствовали беду, но, виновато разводя руками, будут объяснять, что, мол, ничем помешать этому не могли, что, мол, кто же мог подумать, что он на такое способен…
Смерть наступила, видимо, от удушья, но точно до сих пор не установлено. На месте преступления никаких удавок не обнаружили.
Столько лет прошло…
Преступление, конечно, потрясло мир.
Когда и последняя надежда умерла, и ты убежден, что уже не подняться с колен, когда каждое дыхание считаешь последним, вдруг приходит озарение. Что если, отдав себя в руки Провидения, дать разгуляться воображению и представить себе: ты – Бог. Это представить невозможно, я понимаю. Но это самый верный, если не единственный, на мой взгляд, путь к Небу.
Итак, я представляю себе: Я – Иисус. Я не только ряжусь в его одежды, я пытаюсь разгадать его мысли, вместиться в его тело, влезть в его душу (жалкая попытка).
И вот что важно: я не Христос, но Иисус…
За день до случившегося (это, кажется, был четверг) все, кто видели его, близкие, друзья и случайные знакомые, все единогласно соглашались с тем, что на нем просто лица не было, хотя он старался ничем не выдать своей тревоги. Весь день он избегал людей и, держась в стороне, о чем-то думал. Было видно, что он не в себе. За ужином в кругу друзей он почти не шутил, что на него было мало похоже, ничего не ел, разве что отламывал по краюшке от хлеба, то и дело отправляя кусочки в рот и делясь со всеми, с грустью смотрел в глаза каждого, с кем делился, и что-то тихо говорил, словно наставлял. О чем он говорил – никто вспомнить не мог: так… как всегда… о жизни, о любви, о смысле бытия… как всегда, даже что-то о смерти, но как обычно, без всяких акцентов на чем-то важном… Пил тоже мало, больше делясь с другими, стараясь, чтобы чаша соседа не была пуста, и все говорил, говорил… Это настораживало, но не настолько, чтобы опасаться за его жизнь. Никому не могло прийти в голову, что такое может случиться. Кто-то шутливо заметил, что сегодня он похож на ягненка, на что он только улыбнулся, не проронив ни звука в ответ.
Какой-то старик предрек ему его будущее: смерть от удушья в расцвете сил. Он только усмехнулся, словно и это мог знать.
Поздно вечером все вышли на воздух, было тихо, сияли звезды, всей гурьбой отправились в сад. Он, говорят, попросил не шуметь. Потом, вспоминают, были жуткие часы муки…
А утром он умер.
На следующий день после смерти все – родные, друзья и просто знакомые в один голос заявят, что предчувствовали беду, но, виновато разводя руками, будут объяснять, что, мол, ничем помешать этому не могли, что, мол, кто же мог подумать, что он на такое способен…
Смерть наступила, видимо, от удушья, но точно до сих пор не установлено. На месте преступления никаких удавок не обнаружили.
Столько лет прошло…
Преступление, конечно, потрясло мир.
Когда и последняя надежда умерла, и ты убежден, что уже не подняться с колен, когда каждое дыхание считаешь последним, вдруг приходит озарение. Что если, отдав себя в руки Провидения, дать разгуляться воображению и представить себе: ты – Бог. Это представить невозможно, я понимаю. Но это самый верный, если не единственный, на мой взгляд, путь к Небу.
Итак, я представляю себе: Я – Иисус. Я не только ряжусь в его одежды, я пытаюсь разгадать его мысли, вместиться в его тело, влезть в его душу (жалкая попытка).
И вот что важно: я не Христос, но Иисус…
Глава 2
ДЕТСКИЕ ЗАБАВЫ
Чудо открылось моим детским глазам, когда я увидел жерло кузницы. Сначала мое внимание привлекли гулкие удары, доносившиеся, словно из-под земли. Я и пошел на их гул. В настежь распахнутой пасти горы полыхало зарево, пахло гарью, и с каждым ударом молота дрожала земля. Гора казалась живым жадным чудовищем, готовым проглотить всю землю. Блестящая от пота, мускулистая глыба кузнеца жила игрой своих мускулов, молот то и дело взлетал и падал на наковальню, стонало и корчилось под его ударами раскаленное железо – будущий меч или щит, или шлем, ухал кузнец, но мое внимание было приковано к ярко-оранжевым жарким шарам, над которыми трепетали нежные сизые язычки, словно чего-то пугающегося пламени. Вспыхнут и тут же погаснут, и опять вспыхнут…
Шары, похожие на апельсины…
Я люблю сладостную, сверкающую на разломах долек, влажную прохладу, которую слизываешь языком и не можешь насытиться, и облизываешь сладкие губы, а в руках уже держишь новый апельсин, сдирая с него кожуру и разламывая потом на дольки, любуясь, как сквозь прозрачную кожицу сочатся свежие бусинки сока, от одного вида которых просто слюнки текут… Эти шары с трепетными вьюнками пламени просто завораживали, они влекли меня к себе и я, завороженный, шел на их мерцающий свет, как идут на зов матери, с вытянутыми вперед руками и по детски распахнутыми от восторга глазами. И чем ближе я к ним приближался, тем ощутимее было тепло, которое притягивало меня, как тепло матери, я шел шаг за шагом, очарованный этим зрелищем, шаг за шагом… И вот руки мои уже потянулись к шарам-апельсинам, чтобы зачерпнуть полную пригоршню…
Вдруг – боль…
Я помню, мне было лет пять или шесть, и это было весной и, кажется, в субботу, мы играли у ручья… По уши в грязи, конечно же, босиком, с задиристыми блестящими глазами, вихрастые мальчуганы, мы строили плотину. Когда перекрываешь ручей, живую воду, пытаешься забить ему звонкое горло желтой вялой мясистой глиной, которая липнет к рукам, вяжет пальцы и мутит прозрачную, как слеза, нетерпеливую воду, кажется, что ты всесилен и в состоянии обуздать не только бурный поток, но и погасить солнце. Я с наслаждением леплю из глины желтые шарики, большие и маленькие и бросаю их что есть мочи во все стороны, разбрасываю камни, и в стороны, и вверх, и в воду: бульк!.. У меня это получается лучше, чем у других. Гладкая вода маленького озера, созданного нашими руками, пенится, просто кипит от такого дождя, и я уже не бросаю шарики, как все, а леплю разных там осликов, ягнят, птичек… Особенно мне нравятся воробышки. Закусив от усердия губу и задерживая дыхание, острой веточкой я вычерчиваю им клювы, и крылышки, и глаза. Не беда, что птички получаются без лапок, они, лапки, появятся у них в полете, и им после первого же взлета уже будет на что приземлиться. Несколькими воробышками придется пожертвовать: мне нужно понять, как они ведут себя в воздухе. Никак. Как камни. Они летят, как камни, и падают в воду, как камни: бульк! Это жертвы творения. Их еще много будет в моей жизни. Надо мной смеются, но я стараюсь этого не замечать. Пусть смеются. Остальные двенадцать птичек оживут в моих руках и в воздухе, и воздух станет для них родной стихией. А мертвая глина всегда будет лежать под ногами. Мертвой. В ней даже черви не заведутся. Наконец все двенадцать птичек вылеплены, и перышки их очерчены, и глаза их блестят, как живые. Они сидят в ряд на берегу озера, как живые, и ждут своей очереди. Я еще не знаю, почему двенадцать, а не шесть и не сорок. Это станет ясно потом. А пока что, я любуюсь своей работой, а они только подсмеиваются надо мной. Это не злит меня: пусть. Мне нужно и самому подготовиться к их первому полету. Нужно не упасть лицом в грязь перед этими неверами. Чтобы глиняные комочки не булькнули мертвыми грузиками в воду, я должен вложить в них душу. Я беру первого воробышка в руки, бережно, как свечу, и сердце мое бьется чаще. Громко стучит в висках. Я хочу, чтобы эта глина потеплела, чтобы и в ней забилось маленькое сердце. Так оно уже бьется! Я чувствую, как тяжесть глины приобретает легкость облачка и, сжимая его, чувствую, как в нем пульсирует жизнь. Стоит мне только расправить ладони, – и этот маленький пушистый комочек, только-только проклюнувшийся ангел жизни устремится в небо. Я разжимаю пальцы: фрррр! Никто этого «фрррр» не слышит. Никто не замечает первого полета. Я ведь не размахиваюсь, как прежде, чтобы бросить птичку в небо, и не жду, когда она булькнет в воду, я только разжимаю пальцы: фрррр! Я не жду даже их насмешек, а беру второй комочек. Когда я чувствую тепло и биение маленького сердца, тут же разжимаю пальцы: чик-чирик! Это веселое «чик-чирик» вырывается сейчас из моих ладоней, чтобы потом удивить мир. Чудо? Да, чудо! Потом это назовут чудом, а пока я в этом звонком молодом возгласе слышу нежную благодарность за возможность оторваться от земли: спасибо!
Пожалуйста…
И беру следующий комочек. Все, что я сейчас делаю – мне в радость. Когда приходит очередь пятого или шестого воробышка, кто-то из моих сверстников, несясь мимо меня, вдруг останавливается рядом и замерев, смотрит на мои руки. Он не может поверить собственным глазам: воробей в руках?!!
– Как тебе удалось поймать?
Я не отвечаю. Кто-то еще останавливается, потом еще. Бегающие, прыгающие, орущие, они вдруг стихают и стоят. Как вкопанные. Будто кто-то всевластный крикнул откуда-то сверху всем: замрите! И они замирают. Все смотрят на меня большими ясными удивленными глазами. Что это? – вот вопрос, который читается на каждом лице. Если бы я мог видеть себя со стороны, то, конечно же, и сам был бы поражен. Нежный зеленовато-золотистый нимб вокруг моей головы, словно маленькая радуга опоясал ее и мерцает, как яркая ранняя звезда. Потом этот нимб будут рисовать художники, о нем будут вестись умные беседы, споры… А пока я не вижу себя со стороны. Я вижу, как они потихонечку меня окружают и не перестают таращить свои огромные глазищи: ух ты! Кто-то с опаской даже прикасается ко мне: правда ли все это? Правда! В доказательство я просто разжимаю пальцы.
«Чик-чирик…»
– Зачем ты отпустил?
Я не отвечаю. Я беру седьмой комочек. Или восьмой. Они видят, что я беру глину, а не ловлю птиц руками. Они это видят собственными глазами. Черными, как маслины. И теперь уже не интересуются нимбом, а дрожат от восторга, когда из обыкновенной липкой вялой глины рождается маленький юркий звоночек:
– Чик-чирик…
Это «чик-чирик» их потрясает. Они стоят, мертвые, с разинутыми от удивления ртами. Такого в их жизни еще не было. Когда последний воробышек взмывает в небо со своим непременным «чик-чирик», они еще какое-то время, задрав головы, смотрят завороженно вверх, затем, как по команде бросаются лепить из глины своих птичек, которых тут же что есть силы бросают вверх. Бросают и ждут.
«Бац, бац-бац… Бульк…»
Больше ничего не слышно.
– Послушай, – кто-то дергает меня за рукав, – посмотри…
Он тычет в нос мне своего воробышка.
– Мой ведь в тысячу раз лучше твоего, – говорит он, – и глазки, и клювик, и крылышки… Посмотри!
Он грозно наступает на меня.
– Почему он не летает?
Я молчу, я смотрю ему в глаза и даже не пожимаю плечами, и чувствую, как они меня окружают. Они одержимы единственным желанием: выведать у меня тайну происходящего. Я впервые в плену у толпы друзей. Дитя Неба, я не мог тогда знать, друзья могут не только пленить тебя, но и предать.
А вскоре их глаза наполняются злостью, они готовы растерзать меня. Они не понимают, что все дело в том, что… Они не могут допустить, что… У них просто нет нимба над головой, и в этом-то все и дело. Я этого тоже не знаю, поэтому ничем им помочь не могу. В большинстве своем они огорчены, но кто-то ведь и достраивает плотину. Ему вообще нет дела до птичек, а радуги он, вероятно, никогда не видел, так как мысли его увязли в липкой глине. Затем они бегут домой, чтобы рассказать родителям об увиденном. Они фискалят, доносят на меня и упрекают в том, что я что-то там делал в субботу. Да, делал! Что в этом плохого? И наградой за это мне теперь звонкое «чик-чирик». Разве это не радость для ребенка? Им такое даже в голову не может прийти: я еще хоть и маленький, но уже Иисус… Да, и вот еще что: каждый день, каждый день, встав на цыпочки, я тянусь к Небу, к Христу…
И к кресту, тоже…
Шары, похожие на апельсины…
Я люблю сладостную, сверкающую на разломах долек, влажную прохладу, которую слизываешь языком и не можешь насытиться, и облизываешь сладкие губы, а в руках уже держишь новый апельсин, сдирая с него кожуру и разламывая потом на дольки, любуясь, как сквозь прозрачную кожицу сочатся свежие бусинки сока, от одного вида которых просто слюнки текут… Эти шары с трепетными вьюнками пламени просто завораживали, они влекли меня к себе и я, завороженный, шел на их мерцающий свет, как идут на зов матери, с вытянутыми вперед руками и по детски распахнутыми от восторга глазами. И чем ближе я к ним приближался, тем ощутимее было тепло, которое притягивало меня, как тепло матери, я шел шаг за шагом, очарованный этим зрелищем, шаг за шагом… И вот руки мои уже потянулись к шарам-апельсинам, чтобы зачерпнуть полную пригоршню…
Вдруг – боль…
Я помню, мне было лет пять или шесть, и это было весной и, кажется, в субботу, мы играли у ручья… По уши в грязи, конечно же, босиком, с задиристыми блестящими глазами, вихрастые мальчуганы, мы строили плотину. Когда перекрываешь ручей, живую воду, пытаешься забить ему звонкое горло желтой вялой мясистой глиной, которая липнет к рукам, вяжет пальцы и мутит прозрачную, как слеза, нетерпеливую воду, кажется, что ты всесилен и в состоянии обуздать не только бурный поток, но и погасить солнце. Я с наслаждением леплю из глины желтые шарики, большие и маленькие и бросаю их что есть мочи во все стороны, разбрасываю камни, и в стороны, и вверх, и в воду: бульк!.. У меня это получается лучше, чем у других. Гладкая вода маленького озера, созданного нашими руками, пенится, просто кипит от такого дождя, и я уже не бросаю шарики, как все, а леплю разных там осликов, ягнят, птичек… Особенно мне нравятся воробышки. Закусив от усердия губу и задерживая дыхание, острой веточкой я вычерчиваю им клювы, и крылышки, и глаза. Не беда, что птички получаются без лапок, они, лапки, появятся у них в полете, и им после первого же взлета уже будет на что приземлиться. Несколькими воробышками придется пожертвовать: мне нужно понять, как они ведут себя в воздухе. Никак. Как камни. Они летят, как камни, и падают в воду, как камни: бульк! Это жертвы творения. Их еще много будет в моей жизни. Надо мной смеются, но я стараюсь этого не замечать. Пусть смеются. Остальные двенадцать птичек оживут в моих руках и в воздухе, и воздух станет для них родной стихией. А мертвая глина всегда будет лежать под ногами. Мертвой. В ней даже черви не заведутся. Наконец все двенадцать птичек вылеплены, и перышки их очерчены, и глаза их блестят, как живые. Они сидят в ряд на берегу озера, как живые, и ждут своей очереди. Я еще не знаю, почему двенадцать, а не шесть и не сорок. Это станет ясно потом. А пока что, я любуюсь своей работой, а они только подсмеиваются надо мной. Это не злит меня: пусть. Мне нужно и самому подготовиться к их первому полету. Нужно не упасть лицом в грязь перед этими неверами. Чтобы глиняные комочки не булькнули мертвыми грузиками в воду, я должен вложить в них душу. Я беру первого воробышка в руки, бережно, как свечу, и сердце мое бьется чаще. Громко стучит в висках. Я хочу, чтобы эта глина потеплела, чтобы и в ней забилось маленькое сердце. Так оно уже бьется! Я чувствую, как тяжесть глины приобретает легкость облачка и, сжимая его, чувствую, как в нем пульсирует жизнь. Стоит мне только расправить ладони, – и этот маленький пушистый комочек, только-только проклюнувшийся ангел жизни устремится в небо. Я разжимаю пальцы: фрррр! Никто этого «фрррр» не слышит. Никто не замечает первого полета. Я ведь не размахиваюсь, как прежде, чтобы бросить птичку в небо, и не жду, когда она булькнет в воду, я только разжимаю пальцы: фрррр! Я не жду даже их насмешек, а беру второй комочек. Когда я чувствую тепло и биение маленького сердца, тут же разжимаю пальцы: чик-чирик! Это веселое «чик-чирик» вырывается сейчас из моих ладоней, чтобы потом удивить мир. Чудо? Да, чудо! Потом это назовут чудом, а пока я в этом звонком молодом возгласе слышу нежную благодарность за возможность оторваться от земли: спасибо!
Пожалуйста…
И беру следующий комочек. Все, что я сейчас делаю – мне в радость. Когда приходит очередь пятого или шестого воробышка, кто-то из моих сверстников, несясь мимо меня, вдруг останавливается рядом и замерев, смотрит на мои руки. Он не может поверить собственным глазам: воробей в руках?!!
– Как тебе удалось поймать?
Я не отвечаю. Кто-то еще останавливается, потом еще. Бегающие, прыгающие, орущие, они вдруг стихают и стоят. Как вкопанные. Будто кто-то всевластный крикнул откуда-то сверху всем: замрите! И они замирают. Все смотрят на меня большими ясными удивленными глазами. Что это? – вот вопрос, который читается на каждом лице. Если бы я мог видеть себя со стороны, то, конечно же, и сам был бы поражен. Нежный зеленовато-золотистый нимб вокруг моей головы, словно маленькая радуга опоясал ее и мерцает, как яркая ранняя звезда. Потом этот нимб будут рисовать художники, о нем будут вестись умные беседы, споры… А пока я не вижу себя со стороны. Я вижу, как они потихонечку меня окружают и не перестают таращить свои огромные глазищи: ух ты! Кто-то с опаской даже прикасается ко мне: правда ли все это? Правда! В доказательство я просто разжимаю пальцы.
«Чик-чирик…»
– Зачем ты отпустил?
Я не отвечаю. Я беру седьмой комочек. Или восьмой. Они видят, что я беру глину, а не ловлю птиц руками. Они это видят собственными глазами. Черными, как маслины. И теперь уже не интересуются нимбом, а дрожат от восторга, когда из обыкновенной липкой вялой глины рождается маленький юркий звоночек:
– Чик-чирик…
Это «чик-чирик» их потрясает. Они стоят, мертвые, с разинутыми от удивления ртами. Такого в их жизни еще не было. Когда последний воробышек взмывает в небо со своим непременным «чик-чирик», они еще какое-то время, задрав головы, смотрят завороженно вверх, затем, как по команде бросаются лепить из глины своих птичек, которых тут же что есть силы бросают вверх. Бросают и ждут.
«Бац, бац-бац… Бульк…»
Больше ничего не слышно.
– Послушай, – кто-то дергает меня за рукав, – посмотри…
Он тычет в нос мне своего воробышка.
– Мой ведь в тысячу раз лучше твоего, – говорит он, – и глазки, и клювик, и крылышки… Посмотри!
Он грозно наступает на меня.
– Почему он не летает?
Я молчу, я смотрю ему в глаза и даже не пожимаю плечами, и чувствую, как они меня окружают. Они одержимы единственным желанием: выведать у меня тайну происходящего. Я впервые в плену у толпы друзей. Дитя Неба, я не мог тогда знать, друзья могут не только пленить тебя, но и предать.
А вскоре их глаза наполняются злостью, они готовы растерзать меня. Они не понимают, что все дело в том, что… Они не могут допустить, что… У них просто нет нимба над головой, и в этом-то все и дело. Я этого тоже не знаю, поэтому ничем им помочь не могу. В большинстве своем они огорчены, но кто-то ведь и достраивает плотину. Ему вообще нет дела до птичек, а радуги он, вероятно, никогда не видел, так как мысли его увязли в липкой глине. Затем они бегут домой, чтобы рассказать родителям об увиденном. Они фискалят, доносят на меня и упрекают в том, что я что-то там делал в субботу. Да, делал! Что в этом плохого? И наградой за это мне теперь звонкое «чик-чирик». Разве это не радость для ребенка? Им такое даже в голову не может прийти: я еще хоть и маленький, но уже Иисус… Да, и вот еще что: каждый день, каждый день, встав на цыпочки, я тянусь к Небу, к Христу…
И к кресту, тоже…
Глава 3
ВОСТОРГИ ТИШИНЫ
Я никак не мог вспомнить, с чего все началось и никогда толком не мог себе представить, как все произойдет. Детального, так сказать, плана воплощения предсказаний у меня никогда не было. Теперь-то я знаю, что остаток жизни проведу в жуткой боли…
Боль поселилась и пульсирует во мне с тех самых пор, когда кожа моя впервые обожглась на вере. Помните жаркие шары-апельсины? Со временем вера эта заполнила каждую клеточку моего тела, каждую фиброчку. А затем – жизнь.
Меня трудно чем-либо удивить, и это удивляет всех. Такое простое устройство мира – небо, солнце, запахи трав – я принял сразу, как только сделал первый шаг. Наверняка земля качнулась у меня под ногами, и я, может быть, даже шлепнулся не раз прежде, чем в ногах появилась уверенность. Убеждение в том, что землю не стоит раскачивать пушечными выстрелами или громом аплодисментов, пришло позже.
Все детство, не зная забот и горестей, как и все мои сверстники, я изучаю окрестности. Господи, сколько же здесь всего!
– Идем к фонтану, – предлагаю я Рие, – ты там была?
Я замираю в ожидании ответа. Мир вымер. Тишина такая, что слышно, как распускаются лилии. Она вырывает свою руку, но я не отпускаю.
– Ты не была там, ты не видела радугу!
Рия стоит и смотрит на меня огромными, как небо, лазурными глазами. И уже не вырывает руку. Она не знает, что такое радуга, и ей нечего мне ответить. Эти удивленно-удивительные глаза будут сопровождать меня всю жизнь…
– Смотри, – кричу я ей, – смотри, радуга!
Рия само олицетворение непосредственности. Она потрясена. Она просто таращит свои большие лазурные глаза на эти яркие нежные краски, возникшие из водной пыли. И не верит увиденному: разве такое бывает?! Она потрясена.
– Видишь, – произношу я одно-единственное слово и умолкаю, чтобы не разрушить ее потрясения.
Тишина такая, что слышно как распускаются лилии.
Конечно же, больше всего на свете меня привлекает не фонтан и даже не радуга. Лазурное небо ее глаз – вот предмет моего жаркого внимания. Ее удивление и восхищение радугой, которую я ей дарю.
– Идем…
И лучшие годы своей жизни я вручаю этому единственному звуку Вселенной.
Идем!
Минуты убегают без счета, и мы, взявшись за руки, теперь мчимся в горы. Я покажу ей и преогромный камень-катун, и пещеру, и церковь на краю утеса!.. Эта крохотная босоногая церквушка запомнится ей, запомнится… Ей захочется видеть ее снова и снова, молиться в ней, жить в ней…
Боль поселилась и пульсирует во мне с тех самых пор, когда кожа моя впервые обожглась на вере. Помните жаркие шары-апельсины? Со временем вера эта заполнила каждую клеточку моего тела, каждую фиброчку. А затем – жизнь.
Меня трудно чем-либо удивить, и это удивляет всех. Такое простое устройство мира – небо, солнце, запахи трав – я принял сразу, как только сделал первый шаг. Наверняка земля качнулась у меня под ногами, и я, может быть, даже шлепнулся не раз прежде, чем в ногах появилась уверенность. Убеждение в том, что землю не стоит раскачивать пушечными выстрелами или громом аплодисментов, пришло позже.
Все детство, не зная забот и горестей, как и все мои сверстники, я изучаю окрестности. Господи, сколько же здесь всего!
– Идем к фонтану, – предлагаю я Рие, – ты там была?
Я замираю в ожидании ответа. Мир вымер. Тишина такая, что слышно, как распускаются лилии. Она вырывает свою руку, но я не отпускаю.
– Ты не была там, ты не видела радугу!
Рия стоит и смотрит на меня огромными, как небо, лазурными глазами. И уже не вырывает руку. Она не знает, что такое радуга, и ей нечего мне ответить. Эти удивленно-удивительные глаза будут сопровождать меня всю жизнь…
– Смотри, – кричу я ей, – смотри, радуга!
Рия само олицетворение непосредственности. Она потрясена. Она просто таращит свои большие лазурные глаза на эти яркие нежные краски, возникшие из водной пыли. И не верит увиденному: разве такое бывает?! Она потрясена.
– Видишь, – произношу я одно-единственное слово и умолкаю, чтобы не разрушить ее потрясения.
Тишина такая, что слышно как распускаются лилии.
Конечно же, больше всего на свете меня привлекает не фонтан и даже не радуга. Лазурное небо ее глаз – вот предмет моего жаркого внимания. Ее удивление и восхищение радугой, которую я ей дарю.
– Идем…
И лучшие годы своей жизни я вручаю этому единственному звуку Вселенной.
Идем!
Минуты убегают без счета, и мы, взявшись за руки, теперь мчимся в горы. Я покажу ей и преогромный камень-катун, и пещеру, и церковь на краю утеса!.. Эта крохотная босоногая церквушка запомнится ей, запомнится… Ей захочется видеть ее снова и снова, молиться в ней, жить в ней…
Глава 4
НЕПРИЯТИЕ НАСТАВЛЕНИЙ
Мир потрясло, конечно, не преступление. Распятиями на кресте теперь никого не удивишь.
Мир содрогнулся от того, что накренились его устои…
Тогда больше всего на свете меня поразило, как дерево рухнуло. Высоченный зеленый стройный крепкий, как наконечник копья, молодой кипарис вдруг пошатнулся, верхушка его качнулась и, чертя на голубом небе роковой полукруг, набирая скорость, устремилась к земле. Я стою в стороне, а отец с топором в руке – у основания дерева. Мы ждем, когда раздастся гул падения. Я не понимаю, зачем нужно рубить дерево, и спрашиваю об этом отца.
– Теперь обрубим ветки…
Он, увлеченный работой, не всегда отвечает на мои вопросы. Тем более, что срубить дерево в наших местах – обычное дело. Пень, зияя своей белой раной, сжался от страха, и я едва сдерживаю себя, чтобы не заплакать. Затем плачу. Мне жаль этот жизнерадостный живой кипарис, которому отрубили ногу и теперь каждым взмахом топора обрубают ветки – роскошные нежные руки, которыми он так стремительно тянулся вверх, пытаясь дотронуться своей пышной кроной до высокого неба.
Я ненавижу отца? Я люблю его всей душой! Он дает мне топор: на, руби! Я беру топор и стараюсь взять себя в руки. Занятый своей трудной работой, отец не видит моих слез, и, наклонив голову, присматривается уже к другому кипарису. Кончиками пальцев, он, вероятно, чувствует неуверенность в моих руках.
– Держи же!..
Что есть силы я сжимаю древко топора и приступаю к работе. Мне лет семь или восемь, и топор еще тяжеловат для меня, но ветки под моей тяжестью уже прогибаются. Я вижу, как они вздрагивают в страхе от одного моего взгляда. Хук! И первая веточка отделилась от ствола. Снова зияет белое, как кость, место сруба. Этот круглый большой белый глаз смотрит на меня с жутким укором: за что?! И вдруг плачет. Маленькие росинки слез проступают на срезе, вызревая сверкают как бисер в лучах утреннего солнца, постепенно сливаясь в одну большую слезу, которая отяжелев, падает. Слеза за слезой. Конечно, все это мне только кажется, а слезы катятся из моих глаз. Дитя Неба, я еще много не понимаю из того, что творится на этой земле.
– Хорошо, – говорит отец, – теперь следующую.
Я его ненавижу и, смахнув слезы, поднимаю топор. Я даю себе слово пустить корни на этой земле и, питаясь ее соками, стать деревом, таким деревом, что никакие топоры, никакие пилы не осилят его. Я даю себе слово научиться терять даже то, к чему привязан всем сердцем, преодолевать любую боль.
Мир содрогнулся от того, что накренились его устои…
Тогда больше всего на свете меня поразило, как дерево рухнуло. Высоченный зеленый стройный крепкий, как наконечник копья, молодой кипарис вдруг пошатнулся, верхушка его качнулась и, чертя на голубом небе роковой полукруг, набирая скорость, устремилась к земле. Я стою в стороне, а отец с топором в руке – у основания дерева. Мы ждем, когда раздастся гул падения. Я не понимаю, зачем нужно рубить дерево, и спрашиваю об этом отца.
– Теперь обрубим ветки…
Он, увлеченный работой, не всегда отвечает на мои вопросы. Тем более, что срубить дерево в наших местах – обычное дело. Пень, зияя своей белой раной, сжался от страха, и я едва сдерживаю себя, чтобы не заплакать. Затем плачу. Мне жаль этот жизнерадостный живой кипарис, которому отрубили ногу и теперь каждым взмахом топора обрубают ветки – роскошные нежные руки, которыми он так стремительно тянулся вверх, пытаясь дотронуться своей пышной кроной до высокого неба.
Я ненавижу отца? Я люблю его всей душой! Он дает мне топор: на, руби! Я беру топор и стараюсь взять себя в руки. Занятый своей трудной работой, отец не видит моих слез, и, наклонив голову, присматривается уже к другому кипарису. Кончиками пальцев, он, вероятно, чувствует неуверенность в моих руках.
– Держи же!..
Что есть силы я сжимаю древко топора и приступаю к работе. Мне лет семь или восемь, и топор еще тяжеловат для меня, но ветки под моей тяжестью уже прогибаются. Я вижу, как они вздрагивают в страхе от одного моего взгляда. Хук! И первая веточка отделилась от ствола. Снова зияет белое, как кость, место сруба. Этот круглый большой белый глаз смотрит на меня с жутким укором: за что?! И вдруг плачет. Маленькие росинки слез проступают на срезе, вызревая сверкают как бисер в лучах утреннего солнца, постепенно сливаясь в одну большую слезу, которая отяжелев, падает. Слеза за слезой. Конечно, все это мне только кажется, а слезы катятся из моих глаз. Дитя Неба, я еще много не понимаю из того, что творится на этой земле.
– Хорошо, – говорит отец, – теперь следующую.
Я его ненавижу и, смахнув слезы, поднимаю топор. Я даю себе слово пустить корни на этой земле и, питаясь ее соками, стать деревом, таким деревом, что никакие топоры, никакие пилы не осилят его. Я даю себе слово научиться терять даже то, к чему привязан всем сердцем, преодолевать любую боль.
Глава 5
НЕИСТОВСТВО УЗНАВАНИЯ
Проходят годы…
Многие считают их для меня утерянными. Когда я с купцами отправился в долину нижнего Инда, мне шел четырнадцатый год. Мне нравилась земля пяти рек, которую я исходил босиком, нравились храмы и люди, нравилась жизнь, я стал учеником браминов и изучил Веды. Раджагрих стал моим любимым городом, а в Каплавасте я узнал Будду. Я познал пали и изучил буддийские писания. Путешествия по Непалу научили меня терпению, наполнили силой и мужеством, а Гималаи – очаровали. В Персии Заратустра покорил мое сердце… Влекомый божественной дорогой, я шел по ней семимильными шагами, терпеливо превозмогая невзгоды и трудности, не всегда замечая остановившихся и отстающих, не таща за руку отступивших, упорно и искренно посвящая себя работе над собой, над добродетелями, созидая каждый день, каждый час свою ауру, небесное сияние, чтобы осветить этим светом живое… Что-то осталось в стороне, что-то утеряно.
Пирамиды! Да, я нашел эти символы вечной жизни, эту нить Ариадны, ведущую к Небу. Я исходил их вдоль и поперек, выведал их тайны, проник в их святая святых и Сфикс, в конце концов, мне улыбнулся. Чего я все-таки не успел: вырастить сына, построить дом, посадить дерево… Да мало ли чего еще. Я готов держать пари, что никогда не пожалею о том, чего не успел. Ведь чего-то и достиг. Столько лет странствий! Но каждый год – как день, а день – как год… Индия, Тибет, Персия, Ассирия, Греция, Египет… Куда еще? Мне скоро тридцать. Где меня еще ждут? Пора домой. Те дары, которые мне преподнесло Небо на этом пути, теперь нужно раздавать людям. Не годится, чтобы я стал ненайденным кладом сокровищ.
Пора домой. Да, пришло время заняться миром всерьез.
Многие считают их для меня утерянными. Когда я с купцами отправился в долину нижнего Инда, мне шел четырнадцатый год. Мне нравилась земля пяти рек, которую я исходил босиком, нравились храмы и люди, нравилась жизнь, я стал учеником браминов и изучил Веды. Раджагрих стал моим любимым городом, а в Каплавасте я узнал Будду. Я познал пали и изучил буддийские писания. Путешествия по Непалу научили меня терпению, наполнили силой и мужеством, а Гималаи – очаровали. В Персии Заратустра покорил мое сердце… Влекомый божественной дорогой, я шел по ней семимильными шагами, терпеливо превозмогая невзгоды и трудности, не всегда замечая остановившихся и отстающих, не таща за руку отступивших, упорно и искренно посвящая себя работе над собой, над добродетелями, созидая каждый день, каждый час свою ауру, небесное сияние, чтобы осветить этим светом живое… Что-то осталось в стороне, что-то утеряно.
Пирамиды! Да, я нашел эти символы вечной жизни, эту нить Ариадны, ведущую к Небу. Я исходил их вдоль и поперек, выведал их тайны, проник в их святая святых и Сфикс, в конце концов, мне улыбнулся. Чего я все-таки не успел: вырастить сына, построить дом, посадить дерево… Да мало ли чего еще. Я готов держать пари, что никогда не пожалею о том, чего не успел. Ведь чего-то и достиг. Столько лет странствий! Но каждый год – как день, а день – как год… Индия, Тибет, Персия, Ассирия, Греция, Египет… Куда еще? Мне скоро тридцать. Где меня еще ждут? Пора домой. Те дары, которые мне преподнесло Небо на этом пути, теперь нужно раздавать людям. Не годится, чтобы я стал ненайденным кладом сокровищ.
Пора домой. Да, пришло время заняться миром всерьез.
Глава 6
РАДОСТЬ ВСТРЕЧИ
Если бы я случайно тогда не оказался рядом, они забросали бы ее камнями. Но я не мог быть в другом месте. Я не хватаю каждого из них за руку, я взглядом обездвиживаю их, затем произношу:
– Кто из вас без греха – первый брось в меня камень.
Рабы греха, они расползлись, разбежались, как тараканы, как тараканы.
Потом я нашел ее среди шумной толпы подвыпивших гуляк. Я бы не обратил на нее внимания, если бы не оказался с нею за одним столом. Мне, собственно говоря, было совершенно безразлично, кто будет сидеть рядом, но я все же надеялся оказаться в мужском обществе. К тому времени я уже решил поделиться с кем-нибудь сокровенными мыслями и искал слушателя. Любой мужчина меня устраивал больше, чем самая нежная и чуткая женщина. Я уже успел раскусить не один, так сказать, женский орешек и теперь осторожничал. Прежде чем поведать женщине о чем-нибудь наболевшем, я должен хорошенько все взвесить и быть уверенным, верно ли она поймет мою исповедь. Не рассмеется ли мне в глаза, не разнесет ли по миру мою тайну, исказив ее до неузнаваемости. Ведь им только дай повод посудачить по закоулкам. Она сидела справа от меня, разговаривая с каким-то длинноволосым юношей, в голосе которого еще слышались детские нотки. Лица ее я видеть не мог, только темные, укрывавшие плечи мягкие волосы. Я, вероятно, так бы и не заметил ее, если бы не этот низкий грудной голос, не этот сдержанный, завораживающий смех, не эти любопытные взгляды мужчин, сидевших вокруг нас и рассыпавшихся перед нею в любезностях. Глаза женщин, я заметил, тускнели от зависти, многие хотели на нее походить, смешно подражая ее манерам, а она была поглощена только своим собеседником. Она оказалась центром внимания, и я просто не мог не удовлетворить свое любопытство. Конечно же, я, как и все, оборачивался, разглядывая присутствующих – нет ли среди них знакомых? Ее густые, темные, слегка волнистые волосы с пепельным оттенком у корня и чуть рыжеватым отливом на плечах вздрагивали всякий раз, когда она поводила головой или смеялась. Ее смех завораживал. Низкий нежный сдержанный звук, мягкие тона – так приветствуют друг друга горы в утренней дымке. Я не мог видеть цвета ее глаз, видел только левую руку, оголенную по локоть, белую нежную кожу, тонкие пальцы, которыми она то и дело барабанила по столу. Меня привлекала и ее беспокойная, зрелая женственность. Время от времени она брала кружку с вином и, пригубив, ставила на место. Я пытался угадать цвет ее глаз, представить ее лицо: тонкие брови, красивый маленький носик с непременной горбинкой, насмешливые губы с приподнятыми кверху уголками… Иногда она просто хохотала. Ее манера барабанить по столу пальцами выдавала темперамент непоседы и свидетельствовала об уверенности в собственных силах. Такие женщины знают себе цену и умеют за себя постоять.
Ее запахи. Я и выбрал-то место за этим столиком благодаря этому терпкому аромату. Здесь, казалось, и дышится легче.
Я не мог не узнать ее: я к ней шел столько лет!
Я спрашивал себя, надо ли бежать за этой женщиной, нужно ли ее завоевывать? Та ли это, кого я ищу? Мое жаркое и непобедимое желание одержать победу, стать ее завоевателем, овладело мной с головы до пят.
Та! Я расслышал это среди шума голосов и вдруг осознал: я нашел!
Если бы не этот смех, этот голос, эти рыжие волосы, этот запах, это постукивание пальчиков по столу, если бы не эти плечи, угадывающиеся под тонкой белой накидкой, не эта тонкая талия и славные бедра, которые я успел краем глаза заметить, не эта голень, которая то и дело прикасалась к моей ноге, если бы не эта лазурь ее глаз, которых я еще не мог рассмотреть, не эти сладкие губы, вкуса которых я еще не знал… Если бы не все это, я бы и внимания на нее не обратил. Разве? Я искал ее столько лет! Нежность ее кожи я еще мог себе представить, но желание ощутить вкус ее сочных губ поставило меня в тупик. Конечно же, меня распирала жажда нового знания, и я уже не искал случая поговорить с кем бы то ни было. Я, как сказано, жаждал знакомства с ней. Но ведь мы знакомы уже тысячу лет! Я все эти годы помнил о ней, тем не менее я искал знакомства. Близости? Нет. Или все-таки близости? Вот так с наскока, не успев рассмотреть как следует эту немыслимую лазурь, не узнав даже имени?..
Не ответив ни на один из вопросов, я бросился вслед и следовал за ней от истории к истории. Я тогда уже знал – это наша история. Рия сразу меня узнала.
– Ах! Вот ты какой!..
– Ты тоже повзрослела.
– Я?! Нет. Я такая же, маленькая-маленькая девочка…
– Кто из вас без греха – первый брось в меня камень.
Рабы греха, они расползлись, разбежались, как тараканы, как тараканы.
Потом я нашел ее среди шумной толпы подвыпивших гуляк. Я бы не обратил на нее внимания, если бы не оказался с нею за одним столом. Мне, собственно говоря, было совершенно безразлично, кто будет сидеть рядом, но я все же надеялся оказаться в мужском обществе. К тому времени я уже решил поделиться с кем-нибудь сокровенными мыслями и искал слушателя. Любой мужчина меня устраивал больше, чем самая нежная и чуткая женщина. Я уже успел раскусить не один, так сказать, женский орешек и теперь осторожничал. Прежде чем поведать женщине о чем-нибудь наболевшем, я должен хорошенько все взвесить и быть уверенным, верно ли она поймет мою исповедь. Не рассмеется ли мне в глаза, не разнесет ли по миру мою тайну, исказив ее до неузнаваемости. Ведь им только дай повод посудачить по закоулкам. Она сидела справа от меня, разговаривая с каким-то длинноволосым юношей, в голосе которого еще слышались детские нотки. Лица ее я видеть не мог, только темные, укрывавшие плечи мягкие волосы. Я, вероятно, так бы и не заметил ее, если бы не этот низкий грудной голос, не этот сдержанный, завораживающий смех, не эти любопытные взгляды мужчин, сидевших вокруг нас и рассыпавшихся перед нею в любезностях. Глаза женщин, я заметил, тускнели от зависти, многие хотели на нее походить, смешно подражая ее манерам, а она была поглощена только своим собеседником. Она оказалась центром внимания, и я просто не мог не удовлетворить свое любопытство. Конечно же, я, как и все, оборачивался, разглядывая присутствующих – нет ли среди них знакомых? Ее густые, темные, слегка волнистые волосы с пепельным оттенком у корня и чуть рыжеватым отливом на плечах вздрагивали всякий раз, когда она поводила головой или смеялась. Ее смех завораживал. Низкий нежный сдержанный звук, мягкие тона – так приветствуют друг друга горы в утренней дымке. Я не мог видеть цвета ее глаз, видел только левую руку, оголенную по локоть, белую нежную кожу, тонкие пальцы, которыми она то и дело барабанила по столу. Меня привлекала и ее беспокойная, зрелая женственность. Время от времени она брала кружку с вином и, пригубив, ставила на место. Я пытался угадать цвет ее глаз, представить ее лицо: тонкие брови, красивый маленький носик с непременной горбинкой, насмешливые губы с приподнятыми кверху уголками… Иногда она просто хохотала. Ее манера барабанить по столу пальцами выдавала темперамент непоседы и свидетельствовала об уверенности в собственных силах. Такие женщины знают себе цену и умеют за себя постоять.
Ее запахи. Я и выбрал-то место за этим столиком благодаря этому терпкому аромату. Здесь, казалось, и дышится легче.
Я не мог не узнать ее: я к ней шел столько лет!
Я спрашивал себя, надо ли бежать за этой женщиной, нужно ли ее завоевывать? Та ли это, кого я ищу? Мое жаркое и непобедимое желание одержать победу, стать ее завоевателем, овладело мной с головы до пят.
Та! Я расслышал это среди шума голосов и вдруг осознал: я нашел!
Если бы не этот смех, этот голос, эти рыжие волосы, этот запах, это постукивание пальчиков по столу, если бы не эти плечи, угадывающиеся под тонкой белой накидкой, не эта тонкая талия и славные бедра, которые я успел краем глаза заметить, не эта голень, которая то и дело прикасалась к моей ноге, если бы не эта лазурь ее глаз, которых я еще не мог рассмотреть, не эти сладкие губы, вкуса которых я еще не знал… Если бы не все это, я бы и внимания на нее не обратил. Разве? Я искал ее столько лет! Нежность ее кожи я еще мог себе представить, но желание ощутить вкус ее сочных губ поставило меня в тупик. Конечно же, меня распирала жажда нового знания, и я уже не искал случая поговорить с кем бы то ни было. Я, как сказано, жаждал знакомства с ней. Но ведь мы знакомы уже тысячу лет! Я все эти годы помнил о ней, тем не менее я искал знакомства. Близости? Нет. Или все-таки близости? Вот так с наскока, не успев рассмотреть как следует эту немыслимую лазурь, не узнав даже имени?..
Не ответив ни на один из вопросов, я бросился вслед и следовал за ней от истории к истории. Я тогда уже знал – это наша история. Рия сразу меня узнала.
– Ах! Вот ты какой!..
– Ты тоже повзрослела.
– Я?! Нет. Я такая же, маленькая-маленькая девочка…
Глава 7
ПРЕДЧУВСТВИЕ РАЯ
Поздно вставать стало моей сладкой привычкой. Утра здесь тихие, сонные и ленивые, солнце не всходит, а постепенно появляется из розового марева, ярко-малиновое, огромное, заспанное. Со дня возвращения домой моя постоянная готовность взять судьбу за рога тотчас разбивается о стену сомнений, как только я открываю глаза. Меня всякий раз будит какой-то неясный странный звук – то ли трель жаворонка, то ли радостная игра чьей-то веселой свирели, неназойливо крадущей сладостный сон. В доме два низко посаженных окна, удивленно глядящих в мир пустыми зрачками, сквозь которые уже сочится алый рассвет. Новый день, улыбаясь, сонно входит ко мне, наполняя мою обитель тихим теплом и веселым светом. Здравствуй!.. Я приветственно протягиваю навстречу ладони, и вдруг понимаю, что сегодня мне уже не увильнуть от объятий судьбы. Что ж, привет! Выйдя на порог, потягиваясь, с еще не разлепленными веками, я пытаюсь выяснить, откуда исходит этот небесный звук, но раскрыв глаза, тут же забываю о своем намерении: меня манят горы. Маленький, дикий, неухоженный сад… Мне никогда не нравились вычищенные и опрятные, как спальня, сады. Туда и птицы не залетают, и дырявые тени не освежают. Тревожный свет ожидания освещает здесь каждый цветок, каждый камушек и росинку. Ну вот и пришло время расставания. Равнина тянется на много миль, края ее не видно. В обе стороны он теряется в пурпурно-молочной дымке, сквозь которую, я знаю, скоро проступят золотисто-рубиновые вершины ближайшх гор. Ни ветерка. Я тороплюсь, я хочу еще раз осмотреть с высоты этих гор бескрайние, озаренные юным солнцем дальние просторы, образующие вселенских масштабов пылающий горн. Воздух этой страны уже пахнет паленым. Все чего-то ждут, что-то должно случиться. Что? Вокруг – ни души. Я рад этому безлюдью, хотя мысли мои и заняты человечеством. В тишине шуршат лишь мои сандалии по каменистому абрикосовому грунту, постукивает о камешки посох и звенит в вышине жаркий жаворонок. Позади еще слышен лай собак. Резвые горлицы и сизые дрозды соревнуются в скорости. Кажется, жизнь полна мира и покоя. Одноногие аисты стыдливо и важно караулят этот мир, ничуть не пугаясь моей близости. Здесь земля пахнет серой и смолистыми шишками. Особенно по утрам. На линялом ковре летнего неба бережным бисером рассыпана лень, но я тороплюсь: меня уже ждет моя жизнь нараспашку. Кутаясь в золотисто-малиновый плед рассвета, я шагаю вперед. День только начинается…
Глава 8
ЗАБОТЫ ПОВСЕДНЕВНОСТИ
Поразительно, но я не могу заставить себя не мечтать об утерянном счастье.
Едва произносишь ее имя – и слышится порыв ветра. Есть что-то настойчиво-торжественное в этом звуке, но и тревожное. Я называю ее Ри.
Едва произносишь ее имя – и слышится порыв ветра. Есть что-то настойчиво-торжественное в этом звуке, но и тревожное. Я называю ее Ри.