Страница:
Проходят месяцы.
Почему же до сих пор он не делал попыток оповестить мир о своих намерениях? Скромность? Да нет. Пока его сдерживает неуверенность. Она будет преследовать его до последнего вздоха. И стоит ему только подумать, не пора ли остановить часы истории, как тут же кто-то дергает его за рукав: пилу-то оставь. Он не может: а как же заказ?!
Проходят годы.
В том-то и штука, что рукоять пилы еще ощущает тепло его ладони, хотя он и получает признание среди соплеменников как оратор, что ему, конечно, слышать лестно. Его поздравляют с таким успехом (еще бы!), но он-то знает себе цену. Можно, конечно, притвориться плотником или рыбаком. И отказаться от роли. Но кто заменит? Он задумывается, кто из его окружения мог бы взять на себя эту роль. Некому. Значит, нужно самому впрягаться в телегу перемен. В силу выбранной для себя роли, ему приходится принимать всерьез опыт своих предшественников, не один раз делавших попытки изменить мир. Ему нельзя ошибаться. Он подчиняется обычаю и, избрав для себя полное одиночество, сорок дней проводит в скалистой местности на берегу моря, в котором уже много лет не удается обнаружить какой-нибудь видимой жизни. Может быть, это единственное на земле мертвое море и послано ему Богом для испытания силы духа. Мертвая вода, дикие звери, вой ветра в скалах… Этого мало – в течение сорока дней он соблюдает строжайший пост. Рия ему только снится. Это ли не испытание для мужчины? Тут есть где разгуляться сатанинским силам. И он принимает решение. Земным страстям он предпочитает пустыню. Нет-нет, он не впал в тоску и отчаяние и не решился уморить себя голодом, он решил открыть самому себе собственное предназначение.
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Глава 17
Глава 18
Почему же до сих пор он не делал попыток оповестить мир о своих намерениях? Скромность? Да нет. Пока его сдерживает неуверенность. Она будет преследовать его до последнего вздоха. И стоит ему только подумать, не пора ли остановить часы истории, как тут же кто-то дергает его за рукав: пилу-то оставь. Он не может: а как же заказ?!
Проходят годы.
В том-то и штука, что рукоять пилы еще ощущает тепло его ладони, хотя он и получает признание среди соплеменников как оратор, что ему, конечно, слышать лестно. Его поздравляют с таким успехом (еще бы!), но он-то знает себе цену. Можно, конечно, притвориться плотником или рыбаком. И отказаться от роли. Но кто заменит? Он задумывается, кто из его окружения мог бы взять на себя эту роль. Некому. Значит, нужно самому впрягаться в телегу перемен. В силу выбранной для себя роли, ему приходится принимать всерьез опыт своих предшественников, не один раз делавших попытки изменить мир. Ему нельзя ошибаться. Он подчиняется обычаю и, избрав для себя полное одиночество, сорок дней проводит в скалистой местности на берегу моря, в котором уже много лет не удается обнаружить какой-нибудь видимой жизни. Может быть, это единственное на земле мертвое море и послано ему Богом для испытания силы духа. Мертвая вода, дикие звери, вой ветра в скалах… Этого мало – в течение сорока дней он соблюдает строжайший пост. Рия ему только снится. Это ли не испытание для мужчины? Тут есть где разгуляться сатанинским силам. И он принимает решение. Земным страстям он предпочитает пустыню. Нет-нет, он не впал в тоску и отчаяние и не решился уморить себя голодом, он решил открыть самому себе собственное предназначение.
Глава 14
ПЫТКА ИСКУШЕНИЯМИ
Багряный горизонт слепит глаза, в огненном небе еще парят орлы, но песок уже вздымается пылающими спиралями. Он принял решение и не отступится: сбежав от мира, он с головой окунается в бурю, как в праздник. И понимает – выбора нет. Искушения, которым он подвергается, бесконечны и изнурительны, а спрятаться некуда. Но он и не поддается соблазнам, не ищет путей отступления, и усердно, до мушек в глазах, до обморока, служит цели, которую поставил перед собой. Он даже пытается искать радость в самопознании и находит ее. На пятый или шестой день поста он обнаруживает, что боли в желудке, преследовавшие его последние месяцы, вдруг исчезли. Он стал лучше видеть в темноте, у него обострился слух, в шепоте редких травинок, выбившихся из расщелины в камне, он слышит мелодию жизни. Он пока еще не может объяснить для себя, что это значит, но такой музыки он никогда не слышал. Правда, на десятый или двенадцатый день у него появляются галлюцинации, которые длятся по нескольку часов. Он впервые в жизни сталкивается с подобными видениями, которые доставляют ему доселе неведомые наслаждения. Что-то подобное он испытывал, когда нюхал какую-то заморскую травку, но то было умопомрачение. Здесь же голова яснеет, как в тихую погоду небо над морем, и глазам открывается новый мир. Сколько раз он побывал в обмороке, он потом вспомнить не сможет. Это не спектакль (он не актер), это непомерно тяжелая работа.
Трудно было пережить тринадцатый или пятнадцатый день поста, когда поднялась пыльная буря. Нечем было дышать, некуда было спрятаться, а рот был просто забит песком. И нечем прополоскать. Песок скрипит на зубах, лезет в глаза, сдирает кожу. То и дело приходится сплевывать, а не хватает слюны. И воды нет. Глаза тоже невозможно открыть; кажется, что попал в вечную ночь. Можно было бы спуститься к морю и хотя бы глаза промыть, но эта вода, говорят, разъедает кожу. А другой, как сказано, нет. Ни глотка, ни капельки. В ушах стоит только вой ветра. Иногда ему слышится голос Рии, ее смех. Даже головной платок не защищает. Песок сыплется отовсюду, льется, как ливень, и есть риск оказаться погребенным заживо. Приходится то и дело вставать и отряхиваться. О том, чтобы сделать глоточек чистой пресной ключевой воды, умыть лицо или искупаться – и думать не приходится. Ему грезится и рыжий пес, Рия в розовом, в нежно-розовом, ее губы, смех…
– Принеси мне воды, – просит он, – пожалуйста.
И Рия приносит. В решете. Почему в решете? Этот вопрос его тревожит больше, чем то, что он видит Рию.
Дня через два или три буря стихает. Как раз к ночи. Наверное, он все-таки уснул, а, может быть, потерял сознание, потому что, когда очнулся, – светили звезды, яркие, как апельсины. Какая это была ночь от начала поста, он не знает, но по лику луны определяет, что сороковой день еще не настал. Сороковой день наступит, когда луна станет круглой, как желток, а сейчас она тонким серпом режет черную ткань неба, значит, еще есть время для размышлений над судьбами мира. Но сперва нужно привести себя в порядок. Как только стихает ветер, тут же появляются его старые знакомые – гиены или шакалы, или еще какое-то там зверье, которое все это время, пока клубилась пыль, тоже постилось и сейчас не против полакомиться чем-нибудь. Огня у него нет, поэтому отогнать их факелом невозможно. Приходится лезть на скалы и ждать до утра. Нужно спасаться. Они ведь не знают, что он решил перевернуть мир и, чего доброго, могут ухватить за лодыжку. Было бы глупо в самом начале пути стать лакомым кусочком для какой-то своры шакалов. Наутро он приводит себя в порядок, чистит одежды, собирает росу, капельку к капельке, и к восходу солнца делает несколько глотков. Влаги хватает и на то, чтобы протереть лицо. С вымытым свежим лицом, с ясными глазами и сияющей улыбкой он любуется первым камнем в фундаменте своей пирамиды. Браво, ах, браво!.. Наконец-то и эта высота покорилась! Слава тебе, Господи!
И снова ожидание… Чего, собственно? Ему не с кем перекинуться словом, поэтому он говорит сам с собой. Прислушивается: нравится ли ему его голос? Нравится. Он доволен и тембром, и уверенностью, с которой произносятся слова, и самими словами, которые наполняет только одному ему понятным смыслом. Пока только ему.
Он надеется, что их смысл когда-нибудь будет прочитан человечеством. Пусть толкуют его, кто как хочет. Пока не уразумеют. Должно же человечество совершенствоваться. Принеси ему все на тарелочке, – сразу не признает. Ни одна новая идея не признается сразу. Нужны годы, может быть, века, пока разум человека не осознает свое назначение во Вселенной. Отсюда – его тихое, бережное терпение. Ему уже нравится жить отшельником, вне зависимости от еды, от тепла и уюта, от притязаний плоти. Рия? Он, конечно, помнит ее. Помнит? Он просто жить без нее не может, поэтому-то и забрался в эту глушь, чтобы любить еще крепче. Он знает: ничто так не упрочивает любовь, как разлука. Он каждый день представляет себе встречу с Рией! И чем ярче воображение рисует картину этой встречи, тем настойчивее сатана: «Отрекись от своей дурацкой идеи, – и перед тобой откроются все земные радости. В твоих жилах течет царская кровь и весь мир по праву будет принадлежать тебе. У твоих ног будет…» Демон. Бес! В такие отчаянные минуты сатанинской осады, когда дух и плоть, как гиены разбегаются врозь и воют поодиночке, ничего другого не остается, как послать искусителя к черту. А самому вжаться всем своим крепким телом в глубь раковины, которую он давно для себя изваял из крепчайшего гранита оков и запретов. И до поры, до времени – ждать.
Трудно было пережить тринадцатый или пятнадцатый день поста, когда поднялась пыльная буря. Нечем было дышать, некуда было спрятаться, а рот был просто забит песком. И нечем прополоскать. Песок скрипит на зубах, лезет в глаза, сдирает кожу. То и дело приходится сплевывать, а не хватает слюны. И воды нет. Глаза тоже невозможно открыть; кажется, что попал в вечную ночь. Можно было бы спуститься к морю и хотя бы глаза промыть, но эта вода, говорят, разъедает кожу. А другой, как сказано, нет. Ни глотка, ни капельки. В ушах стоит только вой ветра. Иногда ему слышится голос Рии, ее смех. Даже головной платок не защищает. Песок сыплется отовсюду, льется, как ливень, и есть риск оказаться погребенным заживо. Приходится то и дело вставать и отряхиваться. О том, чтобы сделать глоточек чистой пресной ключевой воды, умыть лицо или искупаться – и думать не приходится. Ему грезится и рыжий пес, Рия в розовом, в нежно-розовом, ее губы, смех…
– Принеси мне воды, – просит он, – пожалуйста.
И Рия приносит. В решете. Почему в решете? Этот вопрос его тревожит больше, чем то, что он видит Рию.
Дня через два или три буря стихает. Как раз к ночи. Наверное, он все-таки уснул, а, может быть, потерял сознание, потому что, когда очнулся, – светили звезды, яркие, как апельсины. Какая это была ночь от начала поста, он не знает, но по лику луны определяет, что сороковой день еще не настал. Сороковой день наступит, когда луна станет круглой, как желток, а сейчас она тонким серпом режет черную ткань неба, значит, еще есть время для размышлений над судьбами мира. Но сперва нужно привести себя в порядок. Как только стихает ветер, тут же появляются его старые знакомые – гиены или шакалы, или еще какое-то там зверье, которое все это время, пока клубилась пыль, тоже постилось и сейчас не против полакомиться чем-нибудь. Огня у него нет, поэтому отогнать их факелом невозможно. Приходится лезть на скалы и ждать до утра. Нужно спасаться. Они ведь не знают, что он решил перевернуть мир и, чего доброго, могут ухватить за лодыжку. Было бы глупо в самом начале пути стать лакомым кусочком для какой-то своры шакалов. Наутро он приводит себя в порядок, чистит одежды, собирает росу, капельку к капельке, и к восходу солнца делает несколько глотков. Влаги хватает и на то, чтобы протереть лицо. С вымытым свежим лицом, с ясными глазами и сияющей улыбкой он любуется первым камнем в фундаменте своей пирамиды. Браво, ах, браво!.. Наконец-то и эта высота покорилась! Слава тебе, Господи!
И снова ожидание… Чего, собственно? Ему не с кем перекинуться словом, поэтому он говорит сам с собой. Прислушивается: нравится ли ему его голос? Нравится. Он доволен и тембром, и уверенностью, с которой произносятся слова, и самими словами, которые наполняет только одному ему понятным смыслом. Пока только ему.
Он надеется, что их смысл когда-нибудь будет прочитан человечеством. Пусть толкуют его, кто как хочет. Пока не уразумеют. Должно же человечество совершенствоваться. Принеси ему все на тарелочке, – сразу не признает. Ни одна новая идея не признается сразу. Нужны годы, может быть, века, пока разум человека не осознает свое назначение во Вселенной. Отсюда – его тихое, бережное терпение. Ему уже нравится жить отшельником, вне зависимости от еды, от тепла и уюта, от притязаний плоти. Рия? Он, конечно, помнит ее. Помнит? Он просто жить без нее не может, поэтому-то и забрался в эту глушь, чтобы любить еще крепче. Он знает: ничто так не упрочивает любовь, как разлука. Он каждый день представляет себе встречу с Рией! И чем ярче воображение рисует картину этой встречи, тем настойчивее сатана: «Отрекись от своей дурацкой идеи, – и перед тобой откроются все земные радости. В твоих жилах течет царская кровь и весь мир по праву будет принадлежать тебе. У твоих ног будет…» Демон. Бес! В такие отчаянные минуты сатанинской осады, когда дух и плоть, как гиены разбегаются врозь и воют поодиночке, ничего другого не остается, как послать искусителя к черту. А самому вжаться всем своим крепким телом в глубь раковины, которую он давно для себя изваял из крепчайшего гранита оков и запретов. И до поры, до времени – ждать.
Глава 15
НЕ МИР ПРИШЕЛ Я ПРИНЕСТИ…
– Ри, – орет он, врываясь в дом так стремительно, словно там полыхает пожар, – Рия, здравствуй!
После сорока дней поста и искушений сатаны он не может себе представить, на кого он похож. Но сил у него достаточно, чтобы взять Рию на руки и целуя, целуя, целуя до слез донести до постели.
– Господи, какой ты лохматый!
– Ты уж извини, – шепчет он, дрожа от нетерпения, – ты уж извини…
Какие-то тесемки или застежки платья, прячущие от него его Рию, он просто отрывает с мясом, и готов и платье разорвать на кусочки, если оно хоть на секунду будет препятствовать его желанию.
– Ты уж извини…
Потом он рассказывает. Он считает, говорит он, что откладывать дальше некуда! Да, некуда!.. Что ареной своих вожделенных свершений он избрал человечество. Он наставит сетей и силков, нароет ям и, играя на флейте несвершенных желаний, заманит заблудшие души, каждой обещая пряник вечности. Моя пирамида, говорит он, мой Храм вечной жизни. Ему кажется, что вот-вот он дотронется до неба, схватит его рукой. Рия не все понимает из сказанного, у нее множество вопросов:
– Как ты себе это представляешь? Ведь они ходят в лохмотьях и по телу их ползают вши!
– А на руках у них золотые запястья.
– Но их дух порос жиром…
– Ошибаешься. Они больше хотят созерцать звезды, чем есть.
Рия какое-то время молчит, затем спрашивает:
– И что ты теперь собираешься делать?
Жаль, что нет зеркала и она не может видеть себя такой…
– Какой?
Какой?! Бесконечно красивой! Этой красоты хватит, чтобы погасить солнце!
И ему кажется, что Рие уже не выбраться из его западни прекрасных блаженств. Красота – это знак, который никогда не обманывает.
– Ты меня понимаешь?
Рия кивает.
– Не мир пришел я принести, но меч.
Рия кивает.
– Тебе нужно отдохнуть, – говорит она.
Кружка выскальзывает из его руки, как только что пойманная рыба. Когда она смотрит на него, у него все валится из рук. Он не замечает.
– Человечество, говорит он, собирая осколки разбитой кружки, это как раз те подмостки, где он может воплотить свои замыслы. Ты меня понимаешь?
Рия только улыбается.
– Не порежься своим мечом, – говорит она.
Так уходят в песок все его доводы против этого мира. И он умолкает. Он делает выбор.
Как уже сказано: он – не Христос, но Иисус.
После сорока дней поста и искушений сатаны он не может себе представить, на кого он похож. Но сил у него достаточно, чтобы взять Рию на руки и целуя, целуя, целуя до слез донести до постели.
– Господи, какой ты лохматый!
– Ты уж извини, – шепчет он, дрожа от нетерпения, – ты уж извини…
Какие-то тесемки или застежки платья, прячущие от него его Рию, он просто отрывает с мясом, и готов и платье разорвать на кусочки, если оно хоть на секунду будет препятствовать его желанию.
– Ты уж извини…
Потом он рассказывает. Он считает, говорит он, что откладывать дальше некуда! Да, некуда!.. Что ареной своих вожделенных свершений он избрал человечество. Он наставит сетей и силков, нароет ям и, играя на флейте несвершенных желаний, заманит заблудшие души, каждой обещая пряник вечности. Моя пирамида, говорит он, мой Храм вечной жизни. Ему кажется, что вот-вот он дотронется до неба, схватит его рукой. Рия не все понимает из сказанного, у нее множество вопросов:
– Как ты себе это представляешь? Ведь они ходят в лохмотьях и по телу их ползают вши!
– А на руках у них золотые запястья.
– Но их дух порос жиром…
– Ошибаешься. Они больше хотят созерцать звезды, чем есть.
Рия какое-то время молчит, затем спрашивает:
– И что ты теперь собираешься делать?
Жаль, что нет зеркала и она не может видеть себя такой…
– Какой?
Какой?! Бесконечно красивой! Этой красоты хватит, чтобы погасить солнце!
И ему кажется, что Рие уже не выбраться из его западни прекрасных блаженств. Красота – это знак, который никогда не обманывает.
– Ты меня понимаешь?
Рия кивает.
– Не мир пришел я принести, но меч.
Рия кивает.
– Тебе нужно отдохнуть, – говорит она.
Кружка выскальзывает из его руки, как только что пойманная рыба. Когда она смотрит на него, у него все валится из рук. Он не замечает.
– Человечество, говорит он, собирая осколки разбитой кружки, это как раз те подмостки, где он может воплотить свои замыслы. Ты меня понимаешь?
Рия только улыбается.
– Не порежься своим мечом, – говорит она.
Так уходят в песок все его доводы против этого мира. И он умолкает. Он делает выбор.
Как уже сказано: он – не Христос, но Иисус.
Глава 16
НА ЗОВ ПУСТЫНИ
Спускаться с горы не легче, чем карабкаться на нее. Темные кустики травы, разбросанные по склону, кажутся клочьями шерсти. Иногда из-под ноги шмыгнет ящерица. Я то и дело спрашиваю себя: как можно питаться одной только саранчой? Как ее вообще можно есть? Правда, дикий сотовый мед – это непревзойденный источник здоровой жизни. Тут ничего не скажешь. Ему, как и мне, тоже под тридцать. А я знаю, что он еще и какой-то мой родственник. Теперь можно присесть, сделать два-три глотка воды, хотя не такая уж жара, чтобы пот градом катил по спине. Спасает ветерок, который заметно усилился, но не пугает. Песчаной бури не будет, я это знаю. Куда ни кинь взгляд – ни единого деревца, кустики чертополоха, кусты терновника, беспорядочно разбросанные по склонам белые камни… Что до его популярности, то о нем только и говорят. У него уже успели появиться завистники и даже враги. Чудак-человек, белая ворона! Ему, без сомнения, приходится труднее, чем остальным. Говорят, что этот пустынный звонарь сшит из лоскутиков горя, никого не чтит. По блеску его глаз я тут же узнаю, чем он дышит.
Когда идешь по безлюдной пустыне, совсем нагишом, в этом нет ничего предосудительного. Бредешь себе, насвистывая, наслаждаясь легкостью собственных ног и синью высокого неба. Хочется и сандалии и котомку со всеми моими пожитками зашвырнуть подальше. Желание поскорее добраться до заветного места вынуждает меня обедать на ходу. Правда, то, чем я набиваю время от времени рот, трудно назвать обедом. Зато вскоре то тут, то там я слышу голоса людей. Или мне это только кажется? Я набрасываю на себя хитон и надеваю сандалии. А спустя какое-то время, присоединяюсь к группе попутчиков, молча идущих под палящим солнцем. Бредут как овцы, думаю я, и примыкаю к ним. Никто не обращает на меня внимания. Иногда кто-то задаст вопрос в пустоту, который проглатывает предполуденная тишина, оставляя спрашивающего без ответа. Так, глядя себе под ноги, мы и идем до тех пор, пока не раздается возглас:
– А вот и река!
Подойдя к обрывистому краю, теперь можно видеть всю прелесть реки, которая извилистой лентой петляет по темной низине. Окаймленная с обеих сторон густыми зелеными зарослями разлапистых деревьев, она бурно устремляется на юг по тенистому коридору. Множество козьих троп, петляя и сплетаясь в сети, сбегает к воде, каменная крошка под ногами шуршит и подсмеивается над тобой: поспеши, поспеши… Нелегко удержаться на ногах. Только спустившись в долину, где река щедро поит прибрежную зелень, по-настоящему чувствуешь прохладу. Тропинка тянется теперь вдоль реки и, когда на пути встречается прибрежный валун, лежащий в воде, кто-то, не сдержавшись, прыгает на него с берега и, присев, умывает лицо. Хорошо бы пройтись на веслах, побеждая быстрое течение, думаю я, почувствовать силу рук, уже готовых ухватить вожжи святости. Хорошо бы…
Этот анахорет не дает мне покоя: что заставило его так обкрадывать себя, давать какие-то там обеты? Не возомнил ли он себя воскресшим Илиёй? Крестить народ ведь не каждый осмелится.
Вскоре отдельные голоса, раздававшиеся там и сям переходят в тихий гул, сливающийся с глухим рокотом реки. Так гудит растревоженный пчелиный рой, готовый уничтожить каждого, кто осмелится приблизиться к нему. Я приближаюсь. Иду дальше, решившись подойти поближе к святая святых этого роя. Становится тесно и приходится пускать в дело локти, протискиваясь вперед. Никто не возмущается, лишь искоса поглядывают с недовольством – я мешаю им слушать. Но на таком расстоянии вряд ли что услышишь. Полно, конечно, и фарисеев, и саддукеев, я их узнаю. Еще бы! Им-то, лицемерам и нечестивцам, что нужно от этого оголтелого аскета? Неужто хотят исповедоваться? Народу видимо-невидимо, и искать среди этого вавилонского столпотворения своих соратников вряд ли имеет смысл.
Ну и жара!
Если спрятаться в тени деревьев, жара не так ощущается, но попробуй найти место в тени. Вот и приходится топтаться на солнцепёке. Ну, да это не беда. Я прислушиваюсь.
– Покайтесь, приготовьте путь…
Это первые слова, которые я от него слышу. Порыв ветра обрывает фразу, но я-то знаю, для кого следует приготовить путь.
Не взирая на косые взгляды, я протискиваюсь вперед еще на несколько шагов. Затем, повременив, еще. И еще. Теперь я слышу его зычный баритон. Глас вопиющего. Надрывно-звенящий голос, иногда срывающися на фальцет еще без сипотцы, но и без усталости провозглашает:
– …а у кого две одежды, тот дай неимущему; и у кого есть пища, делай то же…
Этот сухой, желтый язык пустыни струится раскаленным песком по коже, по нервам, скрипит на зубах… Таким языком говорят пророки. Видимо, суровая затворническая жизнь дала повод людям сплетничать о фанатике, в которого вселился дух сатаны. Никому не ведомо, что он сам думает о своей миссии, но всякий может сказать, что каждое его слово дышит убеждением в том, что пришло время свершиться долгожданным надеждам целого народа. Конечно же, такое утверждение не могло не возбудить всеобщего внимания. Глас вопиющего пришел, как могущественный клич скорого освобожденя. Когда пророк умолкает, слышится трель жаворонка. Я бы охотнее пошептался с Рией, скажем, о тайне звезд, чем дышать этим спертым воздухом ожидания счастья. Я-то знаю, как долог путь к нему. Но раз уж ты принял решение… Не в моих правилах отказываться от задуманного.
Влившись в многолюдный человеческий ручей, я попадаю в неторопливое его течение и, нежно ютясь в нем, ощупывая подошвами каждую пядь земли, как слепой, стекаю по склону. Можно закрыть глаза и только слушать.
– …прямыми сделайте стези…
Ветер обрывает фразы, но мне не нужно слышать их окончания – я знаю. Я знаю все, что он скажет, и для меня не важны слова, в которые он облекает свои мысли. Я хочу видеть его лицо в тот момент, когда он посмотрит на меня. Я хочу видеть его глаза. Господи, а народу, народу-то сколько! История не знала такого столпотворения. Но не знала и такого стремления к добродетели. Кому-то не терпится двигаться быстрее и он наступает мне на пятки, а кулаками обрабатывает бока. Надо же! Отыскался в мареве пустыни какой-то обуреваемый жаждой добра и истины глашатай святости, который, бичуя порок и предрассудки невежд, не щадя гордецов и лицемеров, царит над своей эпохой. Люди тянутся к нему, как к воде в полуденный зной. Теперь я ясно слышу его суровое красноречие:
– Порождения ехиднины! Кто внушил вам бежать от будущего гнева?!
Кого это он так чехвостит? Ах, фарисеев с саддукеями! Этих прохвостов, лопающихся от скептицизма и эпикурейской распущенности, пропитанных ядом лжеучений о святости и справедливости. Поделом им! Я бы тоже задал им трепки. И задам еще! Я устрою им выволочку! Я открываю глаза, но вижу только затылок впередиидущего поводыря, в левый бок которого с каждым движением тычется мой посох. Зато как теперь звучит голос пустыни:
– Он стоит среди вас… Я не достоин развязать ремешки…
Все что он говорит – чистая правда. Правда, от него и не требуется заниматься ремешками моих сандалий. Ничего не требуется. Пусть все идет своим чередом. Но ради этих вот его слов, ради этой самой длинной в моей жизни минуты я и жарюсь под этим палящим солнцем, связанный по рукам и ногам трепетом ожидания. Этой минуты я ждал всю свою жизнь. Если бы Рия…
– Я так люблю тебя, – слышу я ее голос, – не покладая рук, я старалась…
Родная моя, если бы ты могла меня понять…
Когда идешь по безлюдной пустыне, совсем нагишом, в этом нет ничего предосудительного. Бредешь себе, насвистывая, наслаждаясь легкостью собственных ног и синью высокого неба. Хочется и сандалии и котомку со всеми моими пожитками зашвырнуть подальше. Желание поскорее добраться до заветного места вынуждает меня обедать на ходу. Правда, то, чем я набиваю время от времени рот, трудно назвать обедом. Зато вскоре то тут, то там я слышу голоса людей. Или мне это только кажется? Я набрасываю на себя хитон и надеваю сандалии. А спустя какое-то время, присоединяюсь к группе попутчиков, молча идущих под палящим солнцем. Бредут как овцы, думаю я, и примыкаю к ним. Никто не обращает на меня внимания. Иногда кто-то задаст вопрос в пустоту, который проглатывает предполуденная тишина, оставляя спрашивающего без ответа. Так, глядя себе под ноги, мы и идем до тех пор, пока не раздается возглас:
– А вот и река!
Подойдя к обрывистому краю, теперь можно видеть всю прелесть реки, которая извилистой лентой петляет по темной низине. Окаймленная с обеих сторон густыми зелеными зарослями разлапистых деревьев, она бурно устремляется на юг по тенистому коридору. Множество козьих троп, петляя и сплетаясь в сети, сбегает к воде, каменная крошка под ногами шуршит и подсмеивается над тобой: поспеши, поспеши… Нелегко удержаться на ногах. Только спустившись в долину, где река щедро поит прибрежную зелень, по-настоящему чувствуешь прохладу. Тропинка тянется теперь вдоль реки и, когда на пути встречается прибрежный валун, лежащий в воде, кто-то, не сдержавшись, прыгает на него с берега и, присев, умывает лицо. Хорошо бы пройтись на веслах, побеждая быстрое течение, думаю я, почувствовать силу рук, уже готовых ухватить вожжи святости. Хорошо бы…
Этот анахорет не дает мне покоя: что заставило его так обкрадывать себя, давать какие-то там обеты? Не возомнил ли он себя воскресшим Илиёй? Крестить народ ведь не каждый осмелится.
Вскоре отдельные голоса, раздававшиеся там и сям переходят в тихий гул, сливающийся с глухим рокотом реки. Так гудит растревоженный пчелиный рой, готовый уничтожить каждого, кто осмелится приблизиться к нему. Я приближаюсь. Иду дальше, решившись подойти поближе к святая святых этого роя. Становится тесно и приходится пускать в дело локти, протискиваясь вперед. Никто не возмущается, лишь искоса поглядывают с недовольством – я мешаю им слушать. Но на таком расстоянии вряд ли что услышишь. Полно, конечно, и фарисеев, и саддукеев, я их узнаю. Еще бы! Им-то, лицемерам и нечестивцам, что нужно от этого оголтелого аскета? Неужто хотят исповедоваться? Народу видимо-невидимо, и искать среди этого вавилонского столпотворения своих соратников вряд ли имеет смысл.
Ну и жара!
Если спрятаться в тени деревьев, жара не так ощущается, но попробуй найти место в тени. Вот и приходится топтаться на солнцепёке. Ну, да это не беда. Я прислушиваюсь.
– Покайтесь, приготовьте путь…
Это первые слова, которые я от него слышу. Порыв ветра обрывает фразу, но я-то знаю, для кого следует приготовить путь.
Не взирая на косые взгляды, я протискиваюсь вперед еще на несколько шагов. Затем, повременив, еще. И еще. Теперь я слышу его зычный баритон. Глас вопиющего. Надрывно-звенящий голос, иногда срывающися на фальцет еще без сипотцы, но и без усталости провозглашает:
– …а у кого две одежды, тот дай неимущему; и у кого есть пища, делай то же…
Этот сухой, желтый язык пустыни струится раскаленным песком по коже, по нервам, скрипит на зубах… Таким языком говорят пророки. Видимо, суровая затворническая жизнь дала повод людям сплетничать о фанатике, в которого вселился дух сатаны. Никому не ведомо, что он сам думает о своей миссии, но всякий может сказать, что каждое его слово дышит убеждением в том, что пришло время свершиться долгожданным надеждам целого народа. Конечно же, такое утверждение не могло не возбудить всеобщего внимания. Глас вопиющего пришел, как могущественный клич скорого освобожденя. Когда пророк умолкает, слышится трель жаворонка. Я бы охотнее пошептался с Рией, скажем, о тайне звезд, чем дышать этим спертым воздухом ожидания счастья. Я-то знаю, как долог путь к нему. Но раз уж ты принял решение… Не в моих правилах отказываться от задуманного.
Влившись в многолюдный человеческий ручей, я попадаю в неторопливое его течение и, нежно ютясь в нем, ощупывая подошвами каждую пядь земли, как слепой, стекаю по склону. Можно закрыть глаза и только слушать.
– …прямыми сделайте стези…
Ветер обрывает фразы, но мне не нужно слышать их окончания – я знаю. Я знаю все, что он скажет, и для меня не важны слова, в которые он облекает свои мысли. Я хочу видеть его лицо в тот момент, когда он посмотрит на меня. Я хочу видеть его глаза. Господи, а народу, народу-то сколько! История не знала такого столпотворения. Но не знала и такого стремления к добродетели. Кому-то не терпится двигаться быстрее и он наступает мне на пятки, а кулаками обрабатывает бока. Надо же! Отыскался в мареве пустыни какой-то обуреваемый жаждой добра и истины глашатай святости, который, бичуя порок и предрассудки невежд, не щадя гордецов и лицемеров, царит над своей эпохой. Люди тянутся к нему, как к воде в полуденный зной. Теперь я ясно слышу его суровое красноречие:
– Порождения ехиднины! Кто внушил вам бежать от будущего гнева?!
Кого это он так чехвостит? Ах, фарисеев с саддукеями! Этих прохвостов, лопающихся от скептицизма и эпикурейской распущенности, пропитанных ядом лжеучений о святости и справедливости. Поделом им! Я бы тоже задал им трепки. И задам еще! Я устрою им выволочку! Я открываю глаза, но вижу только затылок впередиидущего поводыря, в левый бок которого с каждым движением тычется мой посох. Зато как теперь звучит голос пустыни:
– Он стоит среди вас… Я не достоин развязать ремешки…
Все что он говорит – чистая правда. Правда, от него и не требуется заниматься ремешками моих сандалий. Ничего не требуется. Пусть все идет своим чередом. Но ради этих вот его слов, ради этой самой длинной в моей жизни минуты я и жарюсь под этим палящим солнцем, связанный по рукам и ногам трепетом ожидания. Этой минуты я ждал всю свою жизнь. Если бы Рия…
– Я так люблю тебя, – слышу я ее голос, – не покладая рук, я старалась…
Родная моя, если бы ты могла меня понять…
Глава 17
ГЛАС ВОПИЮЩЕГО
Брод в этом месте узок, река резко забирает в сторону, восточный берег крут и высок, абсолютно лыс и скалист, зато правый ровен и свеж, тенистая зелень ив зазывает утаиться от мира, затеряться в их плакучих кронах, тростник шелестит на ветру и живо волнуется, радуют глаза высокие тамаринды. Это маленький рай в пекле пустыни. Болтающаяся на груди котомка не бог весть какая тяжесть, и она меня совсем не раздражает. Я выбираюсь из толпы и, поднявшись на пригорок, присаживаюсь на камень. Хочу отдохнуть, приготовиться. Не шуточное ведь это дело – взять на себя чужие грехи. Сквозь шелестящую листву деревьев виднеются вдалеке горы. Прошуршала стайка испуганных воробьев. Кто их потревожил? Я подставляю лицо свежему январскому северному ветру и, закрыв глаза, прислушиваюсь. Тишина. Только глухой монотонный рокот реки. Вдруг мысль: вернуться? Она выглядит сонно и чуть-чуть хитровато. Она испытывает меня. Я все еще сижу в стороне от живого потока паломников с котомкой на груди и закрытыми глазами. Прислушавшись, можно легко разобрать слова глашатая. Голос ровен и тих. Иногда его можно принять за бормотание больного. Потом он снова становится зычным.
– Кто ты?
В привычной тишине вопрос звучит вызывающе. Я открываю глаза, но рядом никого нет. Я понимаю, что вопрос задан не мне.
– Я же сказал, – слышу я его голос, – я не мессия.
– Кто же?
– Глас вопиющего… Исправьте путь…
Как он спокоен и уверен в себе. Мне хочется заглянуть в его глаза.
– Что же ты крестишь, если ты не мессия, не пророк?
Теперь пауза. Видимо, на это он отвечал уже много раз и сейчас ему требуется мужество, чтобы не накинуться на спрашивающего с кулаками.
– Есть два крещения, – наконец произносит он, – водой и духом. Я крещу водой…
Я понимаю: вернуться невозможно. Проходит еще час, может быть, больше. Пора? Сумерки здесь наступают быстро. На земле уже лежат тени, тогда как деревья на том берегу еще освещены солнцем. Ветер стих. Я встаю, поднимаюсь на крутой берег, чтобы увидеть вдали выжженые солнцем горы с величественной головой Ермона на севере, увенчанной седой шапкой голубоватого снега. А на юге – густая синь близкого моря, очерченная каймой дальних гор. В нежнорозовом небе заката – бледный рог луны. Пряный аромат бальзама, смешанный с дразнящим запахом серы… Я стою, слушаю его речи и не предпринимаю никаких действий. Я еще ни разу не посмотрел в его сторону, заняв позицию простодушного слушателя. Я хотел бы описать этот день, только этот день, ничего другого. Прожив столько лет, я еще не написал ни строчки, хотя мне есть о чем рассказать. Например, о Рие. Я бы обманывал себя, если бы стал утверждать, что забыл ее. Я пронизан мыслями о ней, как заря светом. Кто из нас прав, кто виноват – разве есть ответы? Да и что такое вина? Все ее упреки я принимаю: она живет на этой земле и ей нужны земные радости. Что ей до моих потуг сделать человечество счастливей? Я знаю: мне ни за что не удалось бы ей объяснить, что привело меня через бурую скуку пустыни в эту дальнюю глушь. От того, что стоишь неподвижно, как пень, время не останавливается. Скоро начнет темнеть, и в сумерках я рискую не разглядеть его глаза. Поток людей по-прежнему не иссякает. Неутомимо они идут и идут, как овечки в стаде. Как он меня узнает? Тени удлинились, ветра нет. Лишь несколько шагов отделяет меня от праздника жизни. Не сделай я их – и все мои замыслы останутся на обочине истории. Тем не менее, я в неведении: что произойдет? Вдруг качнутся устои истории?
– И великий гнев придет на землю…
Слова его дышат пламенем. Это мощный поток раскаленной меди, чистой, слепящей, жгучей. Грозящей гибелью. Пока он священнодействует, стоя по пояс в воде, мы делаем несколько шажков. Стоит немного отклониться в сторону или даже наклонить голову, и его можно рассмотреть. Плеск воды теперь ласкает слух, я уже наслаждаюсь ее прибрежным тихим течением и вскоре готов закатать подол хитона. Я не знаю, нужно ли снимать сандалии. Маленькие буруны среди прибрежных камней резвятся, как крошечные котята.
– Покайтесь…
Я готов. Через какую-то сотню ударов сердца меня освежит льющийся из его рук, маленький дождик, который смоет дорожную пыль, а с нею и мое прошлое. Но в том-то и состоит великое таинство крещения, что эти святые сверкающие ручейки на волосах и одежде кающихся, пролившиеся из его ладоней, освежая тело, просветляют душу. Этот свет пронизывает каждую клеточку, проясняя взор и укрепляя ум. Об этом превращении идут пересуды. И нет человека, способного устоять перед соблазном такой перемены. Легкий толчок в спину и я оказываюсь в воде.
– Покайтесь…
Весь день вот так густо говоря, с очистительной мощью в голосе, он произносит свои бесстрашные, святые речи. Страстное преклонение перед жизнью, восторг ожидания перемен, упоение покаянием, вера в неизбежное мое пришествие. Даже к вечеру его голос еще звонок. Он отказывается от установленного порядка вещей и проповедует новый. Вода ласкает ноги. Сердясь на себя, что попусту трачу время на сомнения, я уже сам подталкиваю стоящего передо мной грешника. Иди же! Солнечный закат таращится на меня во все глаза: сквозь трепетную листву деревьев я вижу золотые искры слепящих лучей, но от этого не слепну, а наполняюсь новой порцией мужества.
– Кто ты?
В привычной тишине вопрос звучит вызывающе. Я открываю глаза, но рядом никого нет. Я понимаю, что вопрос задан не мне.
– Я же сказал, – слышу я его голос, – я не мессия.
– Кто же?
– Глас вопиющего… Исправьте путь…
Как он спокоен и уверен в себе. Мне хочется заглянуть в его глаза.
– Что же ты крестишь, если ты не мессия, не пророк?
Теперь пауза. Видимо, на это он отвечал уже много раз и сейчас ему требуется мужество, чтобы не накинуться на спрашивающего с кулаками.
– Есть два крещения, – наконец произносит он, – водой и духом. Я крещу водой…
Я понимаю: вернуться невозможно. Проходит еще час, может быть, больше. Пора? Сумерки здесь наступают быстро. На земле уже лежат тени, тогда как деревья на том берегу еще освещены солнцем. Ветер стих. Я встаю, поднимаюсь на крутой берег, чтобы увидеть вдали выжженые солнцем горы с величественной головой Ермона на севере, увенчанной седой шапкой голубоватого снега. А на юге – густая синь близкого моря, очерченная каймой дальних гор. В нежнорозовом небе заката – бледный рог луны. Пряный аромат бальзама, смешанный с дразнящим запахом серы… Я стою, слушаю его речи и не предпринимаю никаких действий. Я еще ни разу не посмотрел в его сторону, заняв позицию простодушного слушателя. Я хотел бы описать этот день, только этот день, ничего другого. Прожив столько лет, я еще не написал ни строчки, хотя мне есть о чем рассказать. Например, о Рие. Я бы обманывал себя, если бы стал утверждать, что забыл ее. Я пронизан мыслями о ней, как заря светом. Кто из нас прав, кто виноват – разве есть ответы? Да и что такое вина? Все ее упреки я принимаю: она живет на этой земле и ей нужны земные радости. Что ей до моих потуг сделать человечество счастливей? Я знаю: мне ни за что не удалось бы ей объяснить, что привело меня через бурую скуку пустыни в эту дальнюю глушь. От того, что стоишь неподвижно, как пень, время не останавливается. Скоро начнет темнеть, и в сумерках я рискую не разглядеть его глаза. Поток людей по-прежнему не иссякает. Неутомимо они идут и идут, как овечки в стаде. Как он меня узнает? Тени удлинились, ветра нет. Лишь несколько шагов отделяет меня от праздника жизни. Не сделай я их – и все мои замыслы останутся на обочине истории. Тем не менее, я в неведении: что произойдет? Вдруг качнутся устои истории?
– И великий гнев придет на землю…
Слова его дышат пламенем. Это мощный поток раскаленной меди, чистой, слепящей, жгучей. Грозящей гибелью. Пока он священнодействует, стоя по пояс в воде, мы делаем несколько шажков. Стоит немного отклониться в сторону или даже наклонить голову, и его можно рассмотреть. Плеск воды теперь ласкает слух, я уже наслаждаюсь ее прибрежным тихим течением и вскоре готов закатать подол хитона. Я не знаю, нужно ли снимать сандалии. Маленькие буруны среди прибрежных камней резвятся, как крошечные котята.
– Покайтесь…
Я готов. Через какую-то сотню ударов сердца меня освежит льющийся из его рук, маленький дождик, который смоет дорожную пыль, а с нею и мое прошлое. Но в том-то и состоит великое таинство крещения, что эти святые сверкающие ручейки на волосах и одежде кающихся, пролившиеся из его ладоней, освежая тело, просветляют душу. Этот свет пронизывает каждую клеточку, проясняя взор и укрепляя ум. Об этом превращении идут пересуды. И нет человека, способного устоять перед соблазном такой перемены. Легкий толчок в спину и я оказываюсь в воде.
– Покайтесь…
Весь день вот так густо говоря, с очистительной мощью в голосе, он произносит свои бесстрашные, святые речи. Страстное преклонение перед жизнью, восторг ожидания перемен, упоение покаянием, вера в неизбежное мое пришествие. Даже к вечеру его голос еще звонок. Он отказывается от установленного порядка вещей и проповедует новый. Вода ласкает ноги. Сердясь на себя, что попусту трачу время на сомнения, я уже сам подталкиваю стоящего передо мной грешника. Иди же! Солнечный закат таращится на меня во все глаза: сквозь трепетную листву деревьев я вижу золотые искры слепящих лучей, но от этого не слепну, а наполняюсь новой порцией мужества.
Глава 18
ИСПОЛНИМ ВСЮ ПРАВДУ
И вот наши взгляды встречаются, обрушиваются друг на друга, как мечи. Звона, правда, не слышно, только вода мирно плещется у наших ног. Мы, как каменные статуи, забытые кем-то в реке. Фиолетовый вечер тих, мир, кажется, вымер. Я вижу, как в нежной зелени его глаз забилась тревога. Лишь долю секунды длится схватка. Затем взгляд тускнеет, и куда девается его юная прыть, с которой он на меня набросился?! Вздыбившиеся было космы увядают, и вместо сжатых до боли белых губ появляется черная зияющая дыра рта. Он поражен? Но чем? Ему следовало бы радоваться, что, наконец, дождался этой минуты. Затем я вижу, как глаза его снова обретают покой и даже щурятся в кроткой улыбке, излучая теперь ласку и смирение.
«Ты?» – спрашивают они беззвучно.
Кто же еще? Я не даю ему повода к сомнению.
«Я».
Это «я» лучится из моих глаз нежно-голубым сиянием: конечно я.
Вдруг свет! Он льется с неба, слепя и торжествуя, глазам больно, приходится прикрываться от него рукой, как от удара. Разрушив слепые сумерки, свет вырвал из мрака целый мир, множество людей, горы… И как яркая звезда в небе над головами – белый голубь, вестник любви. Звон мечей растревожил, видимо, вялый покой сумерек. Того и гляди застрекочут кузнечики, заблестит в небе жаворонок. Мир озарен светом разума, нужно только пропитать себя этим светом, наполниться его живительной влагой. Это – трудно, я знаю и уже замечаю, как чистые опустошенные души вчерашних грешников, измученные жаждой прозрения, шевельнулись в сторону источника веры и пьют его целебную влагу крохотными глоточками, жадно припав губами к роднику новой жизни. Я вижу слезы на их уставших от неверия, тусклых глазах: дождались-таки. Сейчас этим светом заполнен весь мир, и каждый взирает на него, как на чудо. Да, это чудо, и его можно видеть собственными глазами, вдыхать его свежесть полной грудью, его можно потрогать. Собственными руками. Оно пахнет свадьбой, и вкус вина его сладок. Оно – как фата невесты. Рия так мечтала об этой минуте. Мы все еще стоим по колено в воде, я вижу, как он, каменный, исполнившись мужества, старается взять себя в руки, которые ему не повинуются, но, дрожа, медленно погружаются в воду, точно хотят укротить ее бурный нрав. Сначала он омывает водой себе лицо, а затем, когда уверенность возвращается в эти руки, черпает ладонями воду, как свадебным кубком вино. И вот эта полная чаша медленно, чересчур медленно, чтобы не расплескать ни капельки, приближается к моему лицу. Так подносят свечу, чтобы кто-то задул ее. Сейчас же требуется не погасить свечу, а разжечь пожар вечного огня, который своим теплом и светом будет согревать и озарять души грешников на их пути к праведности. Он делает шаг навстречу и снова, застыв с протянутыми ко мне руками, преклонив голову, произносит:
«Ты?» – спрашивают они беззвучно.
Кто же еще? Я не даю ему повода к сомнению.
«Я».
Это «я» лучится из моих глаз нежно-голубым сиянием: конечно я.
Вдруг свет! Он льется с неба, слепя и торжествуя, глазам больно, приходится прикрываться от него рукой, как от удара. Разрушив слепые сумерки, свет вырвал из мрака целый мир, множество людей, горы… И как яркая звезда в небе над головами – белый голубь, вестник любви. Звон мечей растревожил, видимо, вялый покой сумерек. Того и гляди застрекочут кузнечики, заблестит в небе жаворонок. Мир озарен светом разума, нужно только пропитать себя этим светом, наполниться его живительной влагой. Это – трудно, я знаю и уже замечаю, как чистые опустошенные души вчерашних грешников, измученные жаждой прозрения, шевельнулись в сторону источника веры и пьют его целебную влагу крохотными глоточками, жадно припав губами к роднику новой жизни. Я вижу слезы на их уставших от неверия, тусклых глазах: дождались-таки. Сейчас этим светом заполнен весь мир, и каждый взирает на него, как на чудо. Да, это чудо, и его можно видеть собственными глазами, вдыхать его свежесть полной грудью, его можно потрогать. Собственными руками. Оно пахнет свадьбой, и вкус вина его сладок. Оно – как фата невесты. Рия так мечтала об этой минуте. Мы все еще стоим по колено в воде, я вижу, как он, каменный, исполнившись мужества, старается взять себя в руки, которые ему не повинуются, но, дрожа, медленно погружаются в воду, точно хотят укротить ее бурный нрав. Сначала он омывает водой себе лицо, а затем, когда уверенность возвращается в эти руки, черпает ладонями воду, как свадебным кубком вино. И вот эта полная чаша медленно, чересчур медленно, чтобы не расплескать ни капельки, приближается к моему лицу. Так подносят свечу, чтобы кто-то задул ее. Сейчас же требуется не погасить свечу, а разжечь пожар вечного огня, который своим теплом и светом будет согревать и озарять души грешников на их пути к праведности. Он делает шаг навстречу и снова, застыв с протянутыми ко мне руками, преклонив голову, произносит: