Страница:
Заоконный дождь не был ливнем, грохочущим и торжествующим, – над городом, неспешно разматывающим второе тысячелетие своего бытия, висел drizzle – нечто среднее между дождём и туманом, набрякшим густой небесной влагой. Древний город на реке Кем, помнивший кельтов и легионеров великого Рима, викингов-датчан и рыцарей Вильгельма Завоевателя, привык к такой «типично английской» погоде и не обращал на неё внимания, погружённый в себя, – города, как и люди, тоже умеют думать. А этот город исстари обрёл особую склонность к размышлениям, в течение долгих семи столетий впитывая беспокойные мысли населявших его людей, наделённых пытливым умом. В душной тьме средневековья, озаряемой багровым отсветом пожаров осаждённых городов и костров инквизиции, из земли, густо политой горячей человеческой кровью, пробивались первые всходы истинных знаний о сути и природе вещей – знаний, выдиравших человека из мрака невежества и силой разума возвышавших его над сонмами тварей бессловесных и неразумных. Среди руин античности зажурчали светлые ручейки этих знаний; к ним потянулись страждущие, и одним из первых таких живительных источников стал город на реке Кем.
С самого начала он был упорядоченным по планировке, но любой приезжий легко мог заблудиться в правильном лабиринте узких улиц, среди старинных церквей, равнодушно-опрятных жилых строений и зданий многочисленных колледжей. Взращивая будущее, этот город ревностно соблюдал традиции прошлого, не старея и не молодея, как будто застыв в безвременье настоящего. В сорока пяти милях к югу от него раскинулась столица великой империи, обнявшей весь мир, но городу словно не было дела до этого величия – он жил сам по себе, и свершись даже конец света, это нисколько бы его не обеспокоило. Древний город генерировал знания, и ничто иное его не волновало – в том числе и то, что любые знания можно использовать по-разному.
Город назывался Кембридж.
В нём находился всемирно известный университет, основанный в XIII веке – второй по возрасту среди британских университетов и четвёртый среди университетов планеты.
Юноша у окна хостела был одним из тысяч студентов этого университета. Его звали Тамеичи Миязака.
– Я рад, что ты удостоился великой чести, – произнёс капитан второго ранга Миязака. – Мне хотелось, чтобы ты поступил в военно-морское училище в Этадзима и стал офицером Императорского флота, но боги рассудили иначе, и не мне оспаривать их волю. Твой сэнсэй, глубоко проникший в суть вещей и явлений, сказал мне: «Твой сын остротой ума подобен мечу. С таким оружием можно достичь истинной вершины, надо только научиться владеть им по-настоящему». На тебя пал выбор посланцев императора, и я горжусь тобой, сын.
Тамеичи, семнадцатилетний юноша, молча слушал отца. Он ещё не до конца осознал, какая невероятная удача выпала на его долю, и ещё не до конца поверил, что всё это не сон. Учёба за границей – такое счастье улыбается немногим. Белые гайкокудзины со всё большей неохотой принимают на учёбу сыновей Страны Восходящего солнца – они боятся растущей мощи империи Ямато (и правильно делают). Их боязнь отступает только перед блеском золота – обучение в Англии стоит огромных денег, каких нет, и не может быть у простого флотского офицера, пусть даже заслуженного. Но духи синто явили милость – Тамео попал в списки способных молодых людей, отобранных особой комиссией столичных чиновников и учёных (спасибо сэнсею), и прошёл придирчивый экзамен (что было совсем непросто). Это уже позади, а впереди – британский университет, где он, Тамеичи, сможет заточить клинок своего ума до бритвенной остроты. И он это сделает: за учёбу избранных платит император, а истинный самурай не вправе допустить, чтобы божественный Тенно истратил эти деньги впустую – истинный самурай будет возвращать этот долг всю свою жизнь, которая всецело принадлежит микадо и стране Ямато.
– Помни, сын, – продолжал Миязака-старший, – там, за океанами, ты не встретишь друзей. Гайкокудзины ненавидят нас, ненавидят и боятся, хотя мы, дети Ямато, открыли им нашу страну, наши сердца и наши души. Мы для них непонятны – они презирают нас вместо того, чтобы попытаться нас понять и принять как равных. Бритты привыкли считать азиатов людьми второго сорта, созданными только лишь для того, чтобы служить белым господам во славу их величия. Что же касается американцев, то они ещё хуже: если империя англов уже клонится к закату, то янки ещё только поднимаются на вершину власти над миром, сметая по пути всех, кто становится им поперёк дороги.
Капитан второго ранга взял фарфоровую чашечку и глотнул сакэ; при этом похожий на паука звездообразный шрам на его щеке, оставленный при Цусиме осколком русского снаряда, шевельнулся как живой.
– Ты знаешь, что во время Мировой войны я сражался на Средиземном море, где мы топили немецкие подводные лодки. Я был старшим офицером на эсминце «Касива»; и мы честно сражались против Германии в союзе с англами, хотя сегодня мне кажется, что надо было сражаться на другой стороне… Тевтоны – воины, а бритты в значительной мере уже утратили доблесть предков: они превратились в торговцев наподобие янки, которым в этом деле нет равных. Мы бились доблестно, как и подобает самураям; я потерял в той войне двух своих друзей. Один из них погиб на эсминце «Сакаки», потопленном австрийской подводной лодкой, другой, будучи командиром эсминца «Каэдэ», сделал себе харакири после того, как немецкая лодка потопила два транспорта из состава конвоя, который охранял этот эсминец. И англы оценили нашу доблесть – они благодарили нас, но тогда мы ещё не знали, что язык белых гайкокудзинов лжив: он раздвоен, как жало змеи, и слова бриттов скрывают их мысли. Их благодарность ничего не стоит – гайкокудзины обвиняют нас в том, что мы стремимся расширить наши владения, хотя сами они веками делали то же самое, и продолжают это делать. И в прошлом году они запретили нам иметь могучий флот, достойный величия нашей империи…[3] Янки и англы пригрозили нам войной, а у нас пока ещё нет сил, чтобы ответить им достойно.
«Американцы и англичане лишили нас возможности иметь равное оружие, – подумал Тамеичи. – Значит, мы должны создать оружие, которого ещё нет ни у кого: нельзя запретить то, чего не существует. Разум, если его хорошо заточить, станет острее меча».
Капитан Миязака растил из своего сына самурая, растил в духе бусидо[4] – точно так же, как растили его самого. Семья и наставник формировали будущего идеального воина, прививая ему полное безразличие к смерти, страху и боли, сыновнюю почтительность и преданность сюзерену. Семья и учитель-сэнсэй заботились о том, чтобы будущий самурай рос отважным и мужественным, выносливым и терпеливым, и мог пренебречь собственной жизнью ради жизни другого. Тамеичи помнил, как отец посылал его ночью на кладбище, и мальчик шёл туда, превозмогая страх; помнил он и то, как по приказу отца он осматривал ночью голову казнённого преступника – на ощупь голова была отвратительной, но юный самурай коснулся её, чтобы оставить на мёртвой коже знак, доказывающий, что будущий воин побывал на месте казни. Сын самурая выполнял тяжёлую работу, проводил ночи без сна, ходил зимой босиком, возвышая дух через страдания и муки плоти.
Тамеичи Миязака должен был стать одним из многих, но его наставник разглядел в мальчике то, чего не заметил его отец. «Такие люди, как твой сын, – сказал старый сэнсэй, – рождаются раз в тысячелетие. Его ум – это подарок богов, искра, из которой можно раздуть великий костёр, озаряющий весь мир. У императора тысячи мечей, но один твой сын сделает больше, чем миллион мечей, обнажённых во славу Ямато. Верь мне – так оно и будет, если мы не оставим талант твоего сына в небрежении».
– Помни, Тамео, – сказал Миязака-старший, разливая сакэ и в последний раз называя сына детским именем, – ты самурай и сын самурая, помни об этом в далёкой чужой стране.
– Я буду помнить об этом, отец, – ответил Миязака-младший.
…Её звали Дженни. Она была студенткой Ньюнхэма, чисто женского кембриджского колледжа, где обучались девушки, причём только они: среди студентов Ньюнхэм Колледжа не было ни одного юноши. Дженни изучала восточную филологию, что и стало причиной её знакомства с Тамеичи – никакой другой причины не было. Поначалу.
Они стали встречаться, сначала изредка, затем всё чаще и чаще, проводя в обществе друг друга всё больше и больше времени. А потом – потом случилось неизбежное: между молодыми людьми возникла дружба, почти незаметно перешедшая в нечто большее. Любовь не считается ни с расовыми теориями, ни с предрассудками, ни с вековыми традициями: она просто приходит, не спрашивая ни у кого дозволения.
Ослепительной красавицей девушка не была, хотя её называли хорошенькой и даже милой. Но для Тамеичи Миязака она, так отличавшаяся (и внешне, и внутренне) от девушек его родины, стала средоточием женской красоты и вечной женской тайны. И когда он сорвал с её губ первый поцелуй, робкий и неумелый, молодому самураю показалось, что за его спиной выросли крылья, готовые нести его и его любовь над миром, наполненным завистью, жадностью и злобой. И любовь сына самурая не осталась безответной – несмотря на всю свою неопытность в подобных делах, он это почувствовал, и это окрылило его ещё больше. Их обоих неудержимо тянуло друг к другу; он – и она – уже строили планы на будущее, окрашенные исключительно в розовые тона, но действительность очень скоро не оставила камня на камне от призрачных воздушных замков, выстроенных влюблёнными.
Студенты (и студентки) хоть и посматривали косо на Дженни и Тамеичи, но открыто не порицали ни его, ни её: они подсознательно чувствовали, что молодой японец пойдёт на всё, защищая свою любовь (да и Дженни была, что называется, «девушкой с характером»), а строгие университетские правила не допускали острых конфликтов между студентами – это могло выйти боком обеим конфликтующим сторонам. Однако у Дженни были родители, принадлежавшие к среднему слою британской аристократии «викторианского» толка, и нашлись доброхоты, известившие их о «недостойном поведении» дочери.
Когда Миязаке сообщил, что его хочет видеть «какой-то седой джентльмен», Тамеичи не заподозрил ничего плохого. Он уже привык к интересу, который студент-японец с явно незаурядными способностями вызывал у британских учёных, пусть даже порою этот интерес сильно походил на интерес зевак в зоопарке, увидевших в клетке экзотическое животное. Но на этот раз молодой самурай ошибся.
– Я отец Дженни, – без обиняков заявил седой джентльмен, поигрывая тростью, – и мне стало известно, что вы уделяете повышенное внимание моей дочери. Должен вам сообщить, молодой человек, что моя дочь почти помолвлена, и ваши… э-э-э… ухаживания бросают тень на её репутацию. Этого я допустить не могу ни в коем случае, и поэтому требую, чтобы вы прекратили все ваши домогательства. В противном случае я обещаю вам очень большие неприятности. Прощайте! Надеюсь, мы никогда больше не увидимся!
Тамеичи ошарашено молчал – Дженни ни слова не говорила ему о своей помолвке, – а её отец развернулся и удалился, всем своим видом выражая оскорблённой достоинство. Речь возмущённого отца не содержала прямых намёков на истинную причину его немилости по отношению к возлюбленному своей дочери, однако молодой самурай был достаточно умён (и провёл в Англии достаточно времени), чтобы понять, в чём тут дело. В переводе на язык лондонских трущоб (Миязаке, ко всему прочему изучавшему нравы гайкокудзинов, довелось там побывать) отец Дженни сказал примерно следующее: «Ты, желтая макака, учишься в Кембридже, но это ещё не даёт тебе права протягивать свои волосатые лапы к английским девушкам – довольствуйся проститутками! Ты понял меня, азиат?».
Земля Англии покачнулась под ногами Тамеичи, и только самурайское воспитание не позволило ему наделать глупостей. Он пытался объясниться с Дженни, но та его избегала – откуда ему было знать, что девушка после крупного разговора со своим отцом не осмелилась идти против его воли. В Британии середины двадцатых годов прошлого века до торжества идей феминизма было ещё очень далеко…
…Так умерла первая любовь молодого самурая, а вскоре его гордость получила ещё одну тяжёлую рану – её нанёс разговор между двумя профессорами, случайно услышанный Миязакой.
Увлечённый работой, он допоздна задержался в лаборатории и очень удивился, поняв, что он не один: в комнате, где имели обыкновение сидеть преподаватели, подводя итоги дня за стаканом горячего грога, звучали негромкие голоса. Говорили двое; они говорили тихо, но Тамеичи обладал тонким слухом и смог разобрать каждое слово. Он знал, что подслушивать нехорошо (если, конечно, ты не шпион в стане врага), но когда понял, что речь идёт о нём, то затаил дыхание.
– Говорю вам, Эддингтон, этот парень – фанатик. Он может работать сутками, тогда как все другие студенты не пренебрегают утехами молодости: они играют в футбол и лаун-теннис, катаются на лодках по реке, флиртуют. А этот японец…
– Согласен с вами, Стрэттон. Он впитывает знания как губка: похоже, его ничего больше не интересует. Вот тебе и азиат…
– Да, Артур, вот тебе и азиат. Загадочная страна эта Япония… Я дорого бы дал, чтобы понять стиль мышления этого нашего японца: то, что мы называем физическим смыслом и описываем формулами, он просто чувствует и воспринимает зримо и осязаемо. Не удивлюсь, если узнаю, что он видит атомы крошечными живыми существами, а Вселенную – разумным созданием невероятных размеров. Какой-то дикарский подход, но дающий поразительный эффект: я был свидетелем того, как наш самурай с лёгкостью решал сложнейшие задачи, над которыми годами тщетно бились лучшие наши умы. Непостижимо…
– Непостижимо, да… Скажу вам больше, Фредерик: когда он смотрит на меня своими чёрными глазищами, мне становится как-то не по себе. Мне даже кажется, что он не совсем человек, или совсем не человек. Во всяком случае, логика его мышления нестандартная, если так можно выразиться.
– Я вас понимаю, коллега, – в голосе говорившего отчётливо прозвучал смешок. – Ну конечно же он не человек! Он азиат, и этим всё сказано. Но его высоко ценит сам Резерфорд, и поэтому…
Лицо Тамеичи Миязаки вспыхнуло. Ему стоило немалых усилий, чтобы сдержаться. Пересиливая себя, он встал из-за стола, за которым работал, на цыпочках пересёк пустой и тёмный лабораторный зал и бесшумно затворил за собой дверь.
Тамеичи отошёл от окна, сел, включил настольную лампу и взял недочитанную книгу, лежавшую на столе.
Умением хранить тайну, быстротой и изобретательностью они намного превосходили немцев, а кроме того, на каждых сто рабочих-немцев у азиатов приходилось десять тысяч. Поезда монорельса, которым теперь была опутана вся территория Китая, доставляли к огромным воздухоплавательным паркам в Шансифу и Цинане несчетное количество квалифицированных, прилежных рабочих, производительность труда которых была гораздо выше европейской. Сообщение о выступлении Германии лишь заставило их ускорить собственное выступление. В момент разгрома Нью-Йорка у немцев в общей сложности не набралось бы трехсот воздушных кораблей; десятки же азиатских эскадр, летевших на восток и на запад, на Америку и на Европу, по всей вероятности, насчитывали их несколько тысяч. Кроме того, у азиатов была настоящая боевая летательная машина, так называемая «Ньяо», – легкий, но весьма эффективный аппарат, во всех отношениях превосходивший немецкий «драхенфлигер». Это тоже была машина, рассчитанная на одного человека, но удивительно легкая, построенная из стали, бамбука и искусственного шелка, с поперечным мотором и складными крыльями. Авиатор был вооружен винтовкой, стреляющей разрывными кислородными пулями, и – по древней японской традиции – мечом. Все авиаторы были японцы, и, характерно, с самого начала было предусмотрено, что авиатор должен владеть мечом.[5]
«Воздушные корабли легче воздуха, – подумал Тамеичи Миязака, отрываясь от книги, – дирижабли. Но Мировая война показала, что их разрушительная мощь не так велика, как это виделось мистеру Уэллсу, а сами дирижабли неуклюжи и очень уязвимы. А вот боевые летательные аппараты тяжелее воздуха – да, за ними будущее. Война уйдет в воздух, даже если пилоты, как писал Уэллс, будут вооружены самурайскими мечами. Аппараты тяжелее воздуха… Они держаться в воздухе до тех пор, пока работают их моторы, но как только эти двигатели перестают работать, аэропланы камнем падают вниз, подчиняясь закону земного тяготения – совсем как то яблоко, которое, если верить легенде, упало на голову Исааку Ньютону где-то в этих местах. Остановка двигателя в воздухе – это катастрофа для любого аэроплана, какую бы разрушительную мощь он не нёс на своём борту. Лучи Теслы? Говорят, это мистификация… А если нет? Любая гипотеза нуждается в научном обосновании, но проверяется она только опытом. Будущая война, война Объединённой Азии против Америки и Европы, будет воздушной войной – войной моторов…».
…Окончив Кембриджский университет, Тамеичи Миязака вернулся в Японию. Он поклялся самому себе никогда более не ступать на английскую землю и не остался работать в Кавендишской лаборатории, несмотря на настойчивые уговоры её директора, профессора Эрнеста Резерфорда, и на обещанные им условия, о которых в Японии можно было только мечтать. «Вас ждёт здесь великое будущее!» – убеждал его Резерфорд. «Благодарю вас, сэр, – ответил Миязака, – я хотел бы остаться, но не могу: моя жизнь принадлежит моей родине».
Этот ответ был правдив только наполовину: Тамеичи Миязака не только не мог, но и не хотел оставаться в Англии. Самурай не может солгать своему господину, но ложь врагу не противоречит кодексу бусидо.
Глава четвёртая. Вариации на тему
…К концу тридцатых годов ХХ века планета Земля напоминала кучу сухого хвороста, щедро смоченного бензином, – достаточно одной искры, чтобы она была охвачена пламенем глобального пожара, пожирающего страны, города и человеческие жизни. Так и случилось: 1 сентября 1939 года в Европе началась война, очень быстро ставшая мировой.
Костёр войны (поначалу «странной») разгорался стремительно, с гулом и треском. Европейские страны – Польша, Дания, Норвегия, Бельгия, Нидерланды, – одна за другой падали под гусеницы немецких танков с лёгкостью кеглей, сбиваемых тяжёлым шаром боулинга. Гитлер шутить не собирался – французский петушок не успел кукарекнуть, как моторизованные зигфриды, одетые в федьдграу, свернули ему голову и начали деловито ощипывать, разбрасывая во все стороны пух и перья. Небо над Англией содрогалось от рёва двигателей бомбардировочных армад люфтваффе, горели Лондон и Ковентри, а германские субмарины с ловкостью и безжалостностью голодных акул вспарывали зубами торпед тела торговых судов, направлявшихся к берегам осаждённого Альбиона. Британия цепенела от ужаса, ожидая прыжка вермахта через Ла-Манш, но бурлящая коричневая пена хлынула на восток, взломав границы Советского Союза. И это стало началом конца «Тысячелетнего Рейха»: русский народ, умевший жертвовать собой и бестрепетно умирать за свою землю и за будущее своих детей, переломил хребет чудовищу, выползшему из чрева Германии. Но до этого было ещё далеко – окровавленную Европу пока что перетирали жернова сорок первого года.
…Японский дракон, почуяв запах крови, заинтересованно вытянул шею. Он и раньше, ещё начала большой свары, проявлял нездоровую активность – влез в Китай всеми лапами, выжигая потоком пламени китайские деревни и пируя на костях, и даже попробовал на зуб границы Советского Союза, – а теперь, когда великие державы Европы с хрустом вцепились друг другу в загривки, он оживился, спеша подгрести под себя Индокитай, колониальное наследство Франции, и вприщурку приглядываясь к богатейшим островам Голландской Ост-Индии, а заодно и к британской Малайзии. Дорогу к Индонезии преграждали Филиппины, но то была вотчина Соединённых Штатов Америки, а связываться с ними японская рептилия побаивалась: жёлтый дракон Ямато был тварью разумной и понимал, что одолеть могучего американского орла силёнок у него не хватит (во всяком случае, пока).
США нисколько не заблуждались относительно далеко идущих планов кровожадного ящера, но не спешили обломать ему когти, исполненные презрении к «азиатам» и уверенные в своей силе. Стоны китайцев, избиваемых сотнями тысяч, не долетали до стен Капитолия – «какое нам дело до всех до вас»[6]. Япония щедро платила Америке за поставки оружия и за сырьё для своей стремительно растущей промышленности, и это вполне устраивало воротил американского большого бизнеса, заказывавших политическую музыку, – деньги не пахнут. Соединённые Штаты Америки, как и во время Первой Мировой войны, богатели и жирели, и отнюдь не торопились совать свою ложку в смрадную кровавую кашу, бурлившую в Европе и Азии: этаким варевом запросто можно обжечься.
Однако после разгрома Франции и особенно после нападения Германии на Советский Союз ситуация изменилась, и президент Рузвельт, как умный и дальновидный политик, не мог этого не заметить. Европа легла под Гитлера, имевшего её в самых разнообразных позах; Британия держалась из последних сил, а темпы продвижения вермахта в России вызывали серьёзные сомнения в том, что Советский Союз сможет выстоять под ударом германской военной машины. И что тогда? Что будет, если Россия падёт, как пала Франция, великая страна с многовековой историей, наполненной победами на поле брани? А тогда немецкий волк живо спустит шкуру и с отощавшего британского льва, и германский «Третий Рейх», располагая громадными промышленными и сырьевыми ресурсами, двинется на запад, через Атлантический океан, а ему навстречу полетит японский дракон, и взмахи его крыльев уже не покажутся «забавным трепыханием». Америка должна вступить в войну, и чем скорей, тем лучше – Франклин Делано Рузвельт был в этом твёрдо убеждён. Но проблема была в том, что президент США, не будучи полновластным диктатором, не мог единолично, без одобрения Конгресса, принять такое решение. Оставался единственный выход: объявление Америкой войны странам Оси должно было стать ответом на агрессивные действия Японии или Германии.
Рассчитывать на впечатляющую акцию со стороны Германии не приходилось. Гитлер ни в коем случае не хотел преждевременной (пока не разгромлена Россия и пока держится Англия) войны с Соединёнными Штатами: чудовищная экономическая мощь заокеанского монстра качнула бы колеблющиеся чаши весов далеко не в пользу Третьего Рейха. По этой причине немецкие подводные лодки крайне осторожно вели себя в Атлантике по отношению к судам под звёздно-полосатым флагом, не реагируя даже на их откровенно враждебные действия – американский флот оказывал британскому флоту прямое содействие в его борьбе с германскими субмаринами. А кроме того, даже если кто-то из мальчиков «папы Деница», доведённый до крайности настырностью янки, и торпедирует какой-нибудь американский эсминец, подобный инцидент вряд ли вызовет необходимое и достаточное возмущение всей американской нации. Последуют дипломатические извинения, разбор полётов, то да сё, и всё такое прочее. Нет, акт агрессии должен быть ярким, крупномасштабным и не допускающим двойного толкования – только в этом случае будет достигнут нужный эффект. И взоры Рузвельта обратились на Японию – гордый американский орёл, распростёрший крылья на всё Западное полушарие, не потерпит, чтобы наглая жёлтая ящерица выдирала у него перья из хвоста.
С самого начала он был упорядоченным по планировке, но любой приезжий легко мог заблудиться в правильном лабиринте узких улиц, среди старинных церквей, равнодушно-опрятных жилых строений и зданий многочисленных колледжей. Взращивая будущее, этот город ревностно соблюдал традиции прошлого, не старея и не молодея, как будто застыв в безвременье настоящего. В сорока пяти милях к югу от него раскинулась столица великой империи, обнявшей весь мир, но городу словно не было дела до этого величия – он жил сам по себе, и свершись даже конец света, это нисколько бы его не обеспокоило. Древний город генерировал знания, и ничто иное его не волновало – в том числе и то, что любые знания можно использовать по-разному.
Город назывался Кембридж.
В нём находился всемирно известный университет, основанный в XIII веке – второй по возрасту среди британских университетов и четвёртый среди университетов планеты.
Юноша у окна хостела был одним из тысяч студентов этого университета. Его звали Тамеичи Миязака.
* * *
Ни раем, ни адом меня уже не смутить,Они сидели напротив друг друга на циновках, устилавших пол, в позах, казавшимися крайне неудобными любому европейцу и американцу. За стенами дома под лёгким ветерком, прилетевшим с гор, шелестела листва.
И в лунном сиянье стою непоклебим –
Ни облаячка на душе
(Уэсуги Кэнсин, XVI век)
– Я рад, что ты удостоился великой чести, – произнёс капитан второго ранга Миязака. – Мне хотелось, чтобы ты поступил в военно-морское училище в Этадзима и стал офицером Императорского флота, но боги рассудили иначе, и не мне оспаривать их волю. Твой сэнсэй, глубоко проникший в суть вещей и явлений, сказал мне: «Твой сын остротой ума подобен мечу. С таким оружием можно достичь истинной вершины, надо только научиться владеть им по-настоящему». На тебя пал выбор посланцев императора, и я горжусь тобой, сын.
Тамеичи, семнадцатилетний юноша, молча слушал отца. Он ещё не до конца осознал, какая невероятная удача выпала на его долю, и ещё не до конца поверил, что всё это не сон. Учёба за границей – такое счастье улыбается немногим. Белые гайкокудзины со всё большей неохотой принимают на учёбу сыновей Страны Восходящего солнца – они боятся растущей мощи империи Ямато (и правильно делают). Их боязнь отступает только перед блеском золота – обучение в Англии стоит огромных денег, каких нет, и не может быть у простого флотского офицера, пусть даже заслуженного. Но духи синто явили милость – Тамео попал в списки способных молодых людей, отобранных особой комиссией столичных чиновников и учёных (спасибо сэнсею), и прошёл придирчивый экзамен (что было совсем непросто). Это уже позади, а впереди – британский университет, где он, Тамеичи, сможет заточить клинок своего ума до бритвенной остроты. И он это сделает: за учёбу избранных платит император, а истинный самурай не вправе допустить, чтобы божественный Тенно истратил эти деньги впустую – истинный самурай будет возвращать этот долг всю свою жизнь, которая всецело принадлежит микадо и стране Ямато.
– Помни, сын, – продолжал Миязака-старший, – там, за океанами, ты не встретишь друзей. Гайкокудзины ненавидят нас, ненавидят и боятся, хотя мы, дети Ямато, открыли им нашу страну, наши сердца и наши души. Мы для них непонятны – они презирают нас вместо того, чтобы попытаться нас понять и принять как равных. Бритты привыкли считать азиатов людьми второго сорта, созданными только лишь для того, чтобы служить белым господам во славу их величия. Что же касается американцев, то они ещё хуже: если империя англов уже клонится к закату, то янки ещё только поднимаются на вершину власти над миром, сметая по пути всех, кто становится им поперёк дороги.
Капитан второго ранга взял фарфоровую чашечку и глотнул сакэ; при этом похожий на паука звездообразный шрам на его щеке, оставленный при Цусиме осколком русского снаряда, шевельнулся как живой.
– Ты знаешь, что во время Мировой войны я сражался на Средиземном море, где мы топили немецкие подводные лодки. Я был старшим офицером на эсминце «Касива»; и мы честно сражались против Германии в союзе с англами, хотя сегодня мне кажется, что надо было сражаться на другой стороне… Тевтоны – воины, а бритты в значительной мере уже утратили доблесть предков: они превратились в торговцев наподобие янки, которым в этом деле нет равных. Мы бились доблестно, как и подобает самураям; я потерял в той войне двух своих друзей. Один из них погиб на эсминце «Сакаки», потопленном австрийской подводной лодкой, другой, будучи командиром эсминца «Каэдэ», сделал себе харакири после того, как немецкая лодка потопила два транспорта из состава конвоя, который охранял этот эсминец. И англы оценили нашу доблесть – они благодарили нас, но тогда мы ещё не знали, что язык белых гайкокудзинов лжив: он раздвоен, как жало змеи, и слова бриттов скрывают их мысли. Их благодарность ничего не стоит – гайкокудзины обвиняют нас в том, что мы стремимся расширить наши владения, хотя сами они веками делали то же самое, и продолжают это делать. И в прошлом году они запретили нам иметь могучий флот, достойный величия нашей империи…[3] Янки и англы пригрозили нам войной, а у нас пока ещё нет сил, чтобы ответить им достойно.
«Американцы и англичане лишили нас возможности иметь равное оружие, – подумал Тамеичи. – Значит, мы должны создать оружие, которого ещё нет ни у кого: нельзя запретить то, чего не существует. Разум, если его хорошо заточить, станет острее меча».
Капитан Миязака растил из своего сына самурая, растил в духе бусидо[4] – точно так же, как растили его самого. Семья и наставник формировали будущего идеального воина, прививая ему полное безразличие к смерти, страху и боли, сыновнюю почтительность и преданность сюзерену. Семья и учитель-сэнсэй заботились о том, чтобы будущий самурай рос отважным и мужественным, выносливым и терпеливым, и мог пренебречь собственной жизнью ради жизни другого. Тамеичи помнил, как отец посылал его ночью на кладбище, и мальчик шёл туда, превозмогая страх; помнил он и то, как по приказу отца он осматривал ночью голову казнённого преступника – на ощупь голова была отвратительной, но юный самурай коснулся её, чтобы оставить на мёртвой коже знак, доказывающий, что будущий воин побывал на месте казни. Сын самурая выполнял тяжёлую работу, проводил ночи без сна, ходил зимой босиком, возвышая дух через страдания и муки плоти.
Тамеичи Миязака должен был стать одним из многих, но его наставник разглядел в мальчике то, чего не заметил его отец. «Такие люди, как твой сын, – сказал старый сэнсэй, – рождаются раз в тысячелетие. Его ум – это подарок богов, искра, из которой можно раздуть великий костёр, озаряющий весь мир. У императора тысячи мечей, но один твой сын сделает больше, чем миллион мечей, обнажённых во славу Ямато. Верь мне – так оно и будет, если мы не оставим талант твоего сына в небрежении».
– Помни, Тамео, – сказал Миязака-старший, разливая сакэ и в последний раз называя сына детским именем, – ты самурай и сын самурая, помни об этом в далёкой чужой стране.
– Я буду помнить об этом, отец, – ответил Миязака-младший.
* * *
Молодой японец действительно не нашёл друзей в далёкой стране дождей и туманов. Но он не нашёл в Англии и врагов – по крайней мере, врагов явных: никто не выказывал ему свою неприязнь открыто. Преподаватели обращались с ним так же, как и с любым другим студентом, а отчуждение сверстников было ровным и спокойным, и только обострённое воспитанием восприятие позволило Миязаке почуять насторожённость и страх студентов-европейцев, скрытые под маской холодной и ни к чему не обязывающей вежливости. У Тамеичи ни с кем не сложилось даже просто приятельских отношений, да он к этому и не стремился, хотя по мере возможности принимал участие и в спортивных состязаниях, и в диспутах, и даже в шумных студенческих вечеринках, стараясь при этом не выделяться и не подчёркивать свою инаковость и чужеродность – Миязака понимал, что это необходимо для того, что он считал главным: для получения знаний, накопленных расой белых людей (ведь именно за этим он и прибыл в Англию). Он был спокоен, холоден и бесстрастен, и только однажды, на второй год пребывания в Кембридже, ледяная броня молодого самурая дала трещину под натиском могучего древнего чувства – любви, перед которой не могли устоять самые великие воители прошлого.…Её звали Дженни. Она была студенткой Ньюнхэма, чисто женского кембриджского колледжа, где обучались девушки, причём только они: среди студентов Ньюнхэм Колледжа не было ни одного юноши. Дженни изучала восточную филологию, что и стало причиной её знакомства с Тамеичи – никакой другой причины не было. Поначалу.
Они стали встречаться, сначала изредка, затем всё чаще и чаще, проводя в обществе друг друга всё больше и больше времени. А потом – потом случилось неизбежное: между молодыми людьми возникла дружба, почти незаметно перешедшая в нечто большее. Любовь не считается ни с расовыми теориями, ни с предрассудками, ни с вековыми традициями: она просто приходит, не спрашивая ни у кого дозволения.
Ослепительной красавицей девушка не была, хотя её называли хорошенькой и даже милой. Но для Тамеичи Миязака она, так отличавшаяся (и внешне, и внутренне) от девушек его родины, стала средоточием женской красоты и вечной женской тайны. И когда он сорвал с её губ первый поцелуй, робкий и неумелый, молодому самураю показалось, что за его спиной выросли крылья, готовые нести его и его любовь над миром, наполненным завистью, жадностью и злобой. И любовь сына самурая не осталась безответной – несмотря на всю свою неопытность в подобных делах, он это почувствовал, и это окрылило его ещё больше. Их обоих неудержимо тянуло друг к другу; он – и она – уже строили планы на будущее, окрашенные исключительно в розовые тона, но действительность очень скоро не оставила камня на камне от призрачных воздушных замков, выстроенных влюблёнными.
Студенты (и студентки) хоть и посматривали косо на Дженни и Тамеичи, но открыто не порицали ни его, ни её: они подсознательно чувствовали, что молодой японец пойдёт на всё, защищая свою любовь (да и Дженни была, что называется, «девушкой с характером»), а строгие университетские правила не допускали острых конфликтов между студентами – это могло выйти боком обеим конфликтующим сторонам. Однако у Дженни были родители, принадлежавшие к среднему слою британской аристократии «викторианского» толка, и нашлись доброхоты, известившие их о «недостойном поведении» дочери.
Когда Миязаке сообщил, что его хочет видеть «какой-то седой джентльмен», Тамеичи не заподозрил ничего плохого. Он уже привык к интересу, который студент-японец с явно незаурядными способностями вызывал у британских учёных, пусть даже порою этот интерес сильно походил на интерес зевак в зоопарке, увидевших в клетке экзотическое животное. Но на этот раз молодой самурай ошибся.
– Я отец Дженни, – без обиняков заявил седой джентльмен, поигрывая тростью, – и мне стало известно, что вы уделяете повышенное внимание моей дочери. Должен вам сообщить, молодой человек, что моя дочь почти помолвлена, и ваши… э-э-э… ухаживания бросают тень на её репутацию. Этого я допустить не могу ни в коем случае, и поэтому требую, чтобы вы прекратили все ваши домогательства. В противном случае я обещаю вам очень большие неприятности. Прощайте! Надеюсь, мы никогда больше не увидимся!
Тамеичи ошарашено молчал – Дженни ни слова не говорила ему о своей помолвке, – а её отец развернулся и удалился, всем своим видом выражая оскорблённой достоинство. Речь возмущённого отца не содержала прямых намёков на истинную причину его немилости по отношению к возлюбленному своей дочери, однако молодой самурай был достаточно умён (и провёл в Англии достаточно времени), чтобы понять, в чём тут дело. В переводе на язык лондонских трущоб (Миязаке, ко всему прочему изучавшему нравы гайкокудзинов, довелось там побывать) отец Дженни сказал примерно следующее: «Ты, желтая макака, учишься в Кембридже, но это ещё не даёт тебе права протягивать свои волосатые лапы к английским девушкам – довольствуйся проститутками! Ты понял меня, азиат?».
Земля Англии покачнулась под ногами Тамеичи, и только самурайское воспитание не позволило ему наделать глупостей. Он пытался объясниться с Дженни, но та его избегала – откуда ему было знать, что девушка после крупного разговора со своим отцом не осмелилась идти против его воли. В Британии середины двадцатых годов прошлого века до торжества идей феминизма было ещё очень далеко…
…Так умерла первая любовь молодого самурая, а вскоре его гордость получила ещё одну тяжёлую рану – её нанёс разговор между двумя профессорами, случайно услышанный Миязакой.
Увлечённый работой, он допоздна задержался в лаборатории и очень удивился, поняв, что он не один: в комнате, где имели обыкновение сидеть преподаватели, подводя итоги дня за стаканом горячего грога, звучали негромкие голоса. Говорили двое; они говорили тихо, но Тамеичи обладал тонким слухом и смог разобрать каждое слово. Он знал, что подслушивать нехорошо (если, конечно, ты не шпион в стане врага), но когда понял, что речь идёт о нём, то затаил дыхание.
– Говорю вам, Эддингтон, этот парень – фанатик. Он может работать сутками, тогда как все другие студенты не пренебрегают утехами молодости: они играют в футбол и лаун-теннис, катаются на лодках по реке, флиртуют. А этот японец…
– Согласен с вами, Стрэттон. Он впитывает знания как губка: похоже, его ничего больше не интересует. Вот тебе и азиат…
– Да, Артур, вот тебе и азиат. Загадочная страна эта Япония… Я дорого бы дал, чтобы понять стиль мышления этого нашего японца: то, что мы называем физическим смыслом и описываем формулами, он просто чувствует и воспринимает зримо и осязаемо. Не удивлюсь, если узнаю, что он видит атомы крошечными живыми существами, а Вселенную – разумным созданием невероятных размеров. Какой-то дикарский подход, но дающий поразительный эффект: я был свидетелем того, как наш самурай с лёгкостью решал сложнейшие задачи, над которыми годами тщетно бились лучшие наши умы. Непостижимо…
– Непостижимо, да… Скажу вам больше, Фредерик: когда он смотрит на меня своими чёрными глазищами, мне становится как-то не по себе. Мне даже кажется, что он не совсем человек, или совсем не человек. Во всяком случае, логика его мышления нестандартная, если так можно выразиться.
– Я вас понимаю, коллега, – в голосе говорившего отчётливо прозвучал смешок. – Ну конечно же он не человек! Он азиат, и этим всё сказано. Но его высоко ценит сам Резерфорд, и поэтому…
Лицо Тамеичи Миязаки вспыхнуло. Ему стоило немалых усилий, чтобы сдержаться. Пересиливая себя, он встал из-за стола, за которым работал, на цыпочках пересёк пустой и тёмный лабораторный зал и бесшумно затворил за собой дверь.
* * *
…Дождь не переставал (drizzle – это надолго).Тамеичи отошёл от окна, сел, включил настольную лампу и взял недочитанную книгу, лежавшую на столе.
Умением хранить тайну, быстротой и изобретательностью они намного превосходили немцев, а кроме того, на каждых сто рабочих-немцев у азиатов приходилось десять тысяч. Поезда монорельса, которым теперь была опутана вся территория Китая, доставляли к огромным воздухоплавательным паркам в Шансифу и Цинане несчетное количество квалифицированных, прилежных рабочих, производительность труда которых была гораздо выше европейской. Сообщение о выступлении Германии лишь заставило их ускорить собственное выступление. В момент разгрома Нью-Йорка у немцев в общей сложности не набралось бы трехсот воздушных кораблей; десятки же азиатских эскадр, летевших на восток и на запад, на Америку и на Европу, по всей вероятности, насчитывали их несколько тысяч. Кроме того, у азиатов была настоящая боевая летательная машина, так называемая «Ньяо», – легкий, но весьма эффективный аппарат, во всех отношениях превосходивший немецкий «драхенфлигер». Это тоже была машина, рассчитанная на одного человека, но удивительно легкая, построенная из стали, бамбука и искусственного шелка, с поперечным мотором и складными крыльями. Авиатор был вооружен винтовкой, стреляющей разрывными кислородными пулями, и – по древней японской традиции – мечом. Все авиаторы были японцы, и, характерно, с самого начала было предусмотрено, что авиатор должен владеть мечом.[5]
«Воздушные корабли легче воздуха, – подумал Тамеичи Миязака, отрываясь от книги, – дирижабли. Но Мировая война показала, что их разрушительная мощь не так велика, как это виделось мистеру Уэллсу, а сами дирижабли неуклюжи и очень уязвимы. А вот боевые летательные аппараты тяжелее воздуха – да, за ними будущее. Война уйдет в воздух, даже если пилоты, как писал Уэллс, будут вооружены самурайскими мечами. Аппараты тяжелее воздуха… Они держаться в воздухе до тех пор, пока работают их моторы, но как только эти двигатели перестают работать, аэропланы камнем падают вниз, подчиняясь закону земного тяготения – совсем как то яблоко, которое, если верить легенде, упало на голову Исааку Ньютону где-то в этих местах. Остановка двигателя в воздухе – это катастрофа для любого аэроплана, какую бы разрушительную мощь он не нёс на своём борту. Лучи Теслы? Говорят, это мистификация… А если нет? Любая гипотеза нуждается в научном обосновании, но проверяется она только опытом. Будущая война, война Объединённой Азии против Америки и Европы, будет воздушной войной – войной моторов…».
…Окончив Кембриджский университет, Тамеичи Миязака вернулся в Японию. Он поклялся самому себе никогда более не ступать на английскую землю и не остался работать в Кавендишской лаборатории, несмотря на настойчивые уговоры её директора, профессора Эрнеста Резерфорда, и на обещанные им условия, о которых в Японии можно было только мечтать. «Вас ждёт здесь великое будущее!» – убеждал его Резерфорд. «Благодарю вас, сэр, – ответил Миязака, – я хотел бы остаться, но не могу: моя жизнь принадлежит моей родине».
Этот ответ был правдив только наполовину: Тамеичи Миязака не только не мог, но и не хотел оставаться в Англии. Самурай не может солгать своему господину, но ложь врагу не противоречит кодексу бусидо.
Глава четвёртая. Вариации на тему
Вероятность реализации новых событий в дочерней Реальности, а также изменения рисунка событий, заимствованных из материнской Реальности, возрастает по мере удаления дочерней Реальности (по оси времени) от момента её инициации (от точки разделения). Это явление называется расширением поля вариативности и не связано жёстко с характером инициирующего фактора.
«Многомерная Вселенная»
…К концу тридцатых годов ХХ века планета Земля напоминала кучу сухого хвороста, щедро смоченного бензином, – достаточно одной искры, чтобы она была охвачена пламенем глобального пожара, пожирающего страны, города и человеческие жизни. Так и случилось: 1 сентября 1939 года в Европе началась война, очень быстро ставшая мировой.
Костёр войны (поначалу «странной») разгорался стремительно, с гулом и треском. Европейские страны – Польша, Дания, Норвегия, Бельгия, Нидерланды, – одна за другой падали под гусеницы немецких танков с лёгкостью кеглей, сбиваемых тяжёлым шаром боулинга. Гитлер шутить не собирался – французский петушок не успел кукарекнуть, как моторизованные зигфриды, одетые в федьдграу, свернули ему голову и начали деловито ощипывать, разбрасывая во все стороны пух и перья. Небо над Англией содрогалось от рёва двигателей бомбардировочных армад люфтваффе, горели Лондон и Ковентри, а германские субмарины с ловкостью и безжалостностью голодных акул вспарывали зубами торпед тела торговых судов, направлявшихся к берегам осаждённого Альбиона. Британия цепенела от ужаса, ожидая прыжка вермахта через Ла-Манш, но бурлящая коричневая пена хлынула на восток, взломав границы Советского Союза. И это стало началом конца «Тысячелетнего Рейха»: русский народ, умевший жертвовать собой и бестрепетно умирать за свою землю и за будущее своих детей, переломил хребет чудовищу, выползшему из чрева Германии. Но до этого было ещё далеко – окровавленную Европу пока что перетирали жернова сорок первого года.
…Японский дракон, почуяв запах крови, заинтересованно вытянул шею. Он и раньше, ещё начала большой свары, проявлял нездоровую активность – влез в Китай всеми лапами, выжигая потоком пламени китайские деревни и пируя на костях, и даже попробовал на зуб границы Советского Союза, – а теперь, когда великие державы Европы с хрустом вцепились друг другу в загривки, он оживился, спеша подгрести под себя Индокитай, колониальное наследство Франции, и вприщурку приглядываясь к богатейшим островам Голландской Ост-Индии, а заодно и к британской Малайзии. Дорогу к Индонезии преграждали Филиппины, но то была вотчина Соединённых Штатов Америки, а связываться с ними японская рептилия побаивалась: жёлтый дракон Ямато был тварью разумной и понимал, что одолеть могучего американского орла силёнок у него не хватит (во всяком случае, пока).
США нисколько не заблуждались относительно далеко идущих планов кровожадного ящера, но не спешили обломать ему когти, исполненные презрении к «азиатам» и уверенные в своей силе. Стоны китайцев, избиваемых сотнями тысяч, не долетали до стен Капитолия – «какое нам дело до всех до вас»[6]. Япония щедро платила Америке за поставки оружия и за сырьё для своей стремительно растущей промышленности, и это вполне устраивало воротил американского большого бизнеса, заказывавших политическую музыку, – деньги не пахнут. Соединённые Штаты Америки, как и во время Первой Мировой войны, богатели и жирели, и отнюдь не торопились совать свою ложку в смрадную кровавую кашу, бурлившую в Европе и Азии: этаким варевом запросто можно обжечься.
Однако после разгрома Франции и особенно после нападения Германии на Советский Союз ситуация изменилась, и президент Рузвельт, как умный и дальновидный политик, не мог этого не заметить. Европа легла под Гитлера, имевшего её в самых разнообразных позах; Британия держалась из последних сил, а темпы продвижения вермахта в России вызывали серьёзные сомнения в том, что Советский Союз сможет выстоять под ударом германской военной машины. И что тогда? Что будет, если Россия падёт, как пала Франция, великая страна с многовековой историей, наполненной победами на поле брани? А тогда немецкий волк живо спустит шкуру и с отощавшего британского льва, и германский «Третий Рейх», располагая громадными промышленными и сырьевыми ресурсами, двинется на запад, через Атлантический океан, а ему навстречу полетит японский дракон, и взмахи его крыльев уже не покажутся «забавным трепыханием». Америка должна вступить в войну, и чем скорей, тем лучше – Франклин Делано Рузвельт был в этом твёрдо убеждён. Но проблема была в том, что президент США, не будучи полновластным диктатором, не мог единолично, без одобрения Конгресса, принять такое решение. Оставался единственный выход: объявление Америкой войны странам Оси должно было стать ответом на агрессивные действия Японии или Германии.
Рассчитывать на впечатляющую акцию со стороны Германии не приходилось. Гитлер ни в коем случае не хотел преждевременной (пока не разгромлена Россия и пока держится Англия) войны с Соединёнными Штатами: чудовищная экономическая мощь заокеанского монстра качнула бы колеблющиеся чаши весов далеко не в пользу Третьего Рейха. По этой причине немецкие подводные лодки крайне осторожно вели себя в Атлантике по отношению к судам под звёздно-полосатым флагом, не реагируя даже на их откровенно враждебные действия – американский флот оказывал британскому флоту прямое содействие в его борьбе с германскими субмаринами. А кроме того, даже если кто-то из мальчиков «папы Деница», доведённый до крайности настырностью янки, и торпедирует какой-нибудь американский эсминец, подобный инцидент вряд ли вызовет необходимое и достаточное возмущение всей американской нации. Последуют дипломатические извинения, разбор полётов, то да сё, и всё такое прочее. Нет, акт агрессии должен быть ярким, крупномасштабным и не допускающим двойного толкования – только в этом случае будет достигнут нужный эффект. И взоры Рузвельта обратились на Японию – гордый американский орёл, распростёрший крылья на всё Западное полушарие, не потерпит, чтобы наглая жёлтая ящерица выдирала у него перья из хвоста.