Но вот с какого-то момента в присылаемые из издательства материалы стали закрадываться дивные опечатки. Через время Иван был вынужден признать, что ошибки эти, а скорее, вставки в текст совершенно не случайны, а, следовательно, намеренны. Некоторое время Левкин, захваченный атакой текстов на середине жизненного пути, не предпринимал ничего.
   Но вот пришел день, когда в рукописи по истории французской кулинарии девятнадцатого века ему встретились, в частности, такие фразы: «Левкин – мертвый труп», «предатель своего народа Иван Павлович умер», «умерший Левкин, дохлая утка» и «проклюнься, Левкин, в яйце сущий». Там было много чего еще, но Иван в первую очередь обратил внимание именно на эти. В них говорилось о смерти, а это уже можно было расценивать как недвусмысленную угрозу жизни и здоровью.
   Трезво взвесив варианты, Иван предположил, что кто-то там, в далеком головном офисе, возненавидел его и поставил себе целью вывести Левкина из себя, морально уничтожить, измучив зловещими намеками и полунамеками. Неизвестный недоброжелатель холодной расчетливой рукой мечтал разъять ему мозг, насильно остановить дрожание живых и ранимых нейронов, выпить немногую кровь, причинить раннюю смерть в виде самоубийства.
   Иван купил бутылку коньяка, нарезал два лимона тонкими, просвечивающимися на солнце ломтиками, посыпал их сахарным песком и, смакуя тяжелый сладковатый напиток, написал местами гневное, а местами и язвительное письмо. Вложенным файлом Левкин отправил в головной офис имеющийся у него текст по истории французской кулинарии девятнадцатого века, предварительно обработав соответствующим образом те самые фразы. Залил их в текстовом редакторе красным цветом и прокомментировал каждую.
   Выполняя эту довольно объемную (фраз было много) и скрупулезную работу (Иван давал отповедь на каждый выпад), Левкин чувствовал некоторый подъем как душевных, так и физических сил. После особо удачных пассажей он победительно выглядывал в окно, из которого был виден Днепр.
   – Так их, Ваня! – говорил он. – Так их, пся крев!
   Обратно к нему пришел доброжелательный, хотя и несколько настороженный ответ с точной копией того файла, который в свое время направлялся ему для работы. И в этом файле не было никаких таких фраз. Шел чистый текст без чужеродных вкраплений. И фамилия «Левкин», кстати, там не встречалась ни разу. Ответственный редактор Жарден отписал в том духе, что понимает, как это неприятно и все такое, но лучше бы Иван Павлович поинтересовался у своих домашних, откуда в редактируемом им тексте появляются фразы, не имеющие отношения к делу.
   «Это наверняка чей-то розыгрыш, – писал он. – Мы слишком ценим вас как старого и опытного сотрудника. Поверьте, никому в голову не пришло бы разыгрывать таким образом человека, который напряженно и плодотворно трудится в нашей издательской команде столько лет. Со своей стороны, тем не менее, выражаю сочувствие. Надеюсь, мы и впредь будем сотрудничать с вами, делая все возможное для как можно более качественного наполнения нашего издательского портфеля!»
   В постскриптуме ответственный позволил себе заметить, что стиль левкинских комментариев кажется ему весьма любопытным и стоило бы, вероятно, Ивану Павловичу подумать о написании книги, в которой вот так бы легко, свободно и остроумно рассматривались те или иные аспекты современной постиндустриальной действительности.
   Фразу насчет действительности Левкин перечитывал три раза. Говоря буквально, он никогда так и не смог взять в толк, что бы это могло значить конкретно. По его разумению, действительность в самом деле наличествовала. Неумолимо бытийствовала. Но не могла быть никакой другой, кроме как настойчиво непреходящей, мучительно желтой, стискивающей, напряженно довлеющей, как эрегированный член. Янтарной.
   Левкин давно уже чувствовал себя половозрелым жуком в янтаре. Все застыло. Ничего не движется. Ничто не переходит ни во что, хотя и страстно желает этого. Кипение и рябь, наблюдаемые на поверхности мира, особенно когда Левкин смотрел на них из окон снимаемых квартир, не являлись действительностью. Они ее только прикрывали, манифестировали, возможно, адаптировали для. Действительность, кажется, нуждалась в этой ряби. Возможно, без нее человеку было бы еще хуже. Но она ею не была.
   Янтарь, в котором застыл Левкин, был тягуч, невыносимо красив и переливчат. Первые годы своей жизни Иван рассматривал его изнутри, только пытаясь представить, как все это выглядит снаружи, и не мог. Не хватало времени, сил и сосредоточенности. Всегда что-то мешало.
   Как сказать – что? Честно говоря, все. Одно и другое. Описанное, отрецензированное и отредактированное там и здесь. Имеющее аннотации, синопсисы, пояснения и ремарки. Пятое и десятое. Умолчания и гневные артикулы завистников. Упоминания в статьях доброжелателей и научных рецензентов. Сны и тревожные телеграммы: «Извольте заметить, что биквадратный корень – это корень четвертой степени какого-нибудь числа. Не пятой, не восьмой и не сорок четвертой, как указанно в книге, изданной вашим издательством под редакцией редактора имярек. С тревогой за науку. Такого-то числа такого-то года. Группа ученых, на хрену верченных, их предводитель Алоиз Альцгеймер и его подруга Деменция Сенильная. Желаем ответа. Требуем сатисфакции. Предлагаем виновному вырвать ноздри плоскогубцами комбинированными, переставными, пневмоаппаратами, плунжерами, плугами, плотномерами – на выбор. На желтой спине выжечь вольфрамовой кочергой теорию пространств Александрова, а также метод Перельмана для анализа потоков Риччи».
   Прогнозы продаж. Письма с родины и из-за рубежа. Сомнения и надежды. Шумы и отголоски пережитых и вялотекущих болезней. Да, грамотному анализу бытия, прежде всего, препятствовала медицинская карта, на которой моря отсутствовали вовсе, а вот гор был полно, одна страшней другой. Масса низин и топких болот чередовалась с жирными, жалкими и жаркими пустынями. В мохнатых протуберанцевых лесах было страшней всего, ибо там жили семантические артефакты, добытые Левкиным из разноцветной пустоты, которая, в свою очередь, являлась порождением мерцающего смыслами информационного поля Земли.
   В него Левкин был также неизбежно и надежно включен, как жук в тот самый янтарь, из которого выхода нет миллионы лет. Смерть Усамы бен Ладена и падение Тунгусского метеорита были в нем равны и конгруэнтны друг другу. Тот факт, что один из президентов Соединенных Штатов черен, как вакса, а саму эту мазь изобрели еще при Карле II и представляла она собой взбитое с печной сажей яйцо, разведенное в уксусе или в пиве, эстетически, логически и мистически дополняли друг друга. Биография Лавуазье была встроена в сознание Ивана Павловича на прочном фундаменте «Ватьсьяны Камасутры», а птица под названием Parus major каждое утро в течение долгих лет приходила к нему в мундире в образе отставного майора-железнодорожника. В подпитии он был уверен в том, что является тем самым пресловутым столяром, который сотворил из соснового чурбана человека.
   Вместо того чтобы почистить зубы и помочиться, вычитать утренние молитвы или, на худой конец, проделать комплекс «Сурья намаскар», Левкин был вынужден садиться на кровати рядом с майором и гладить того по жесткой щетке седых волос, по заплаканному лицу, по плохо выбритым щекам. Вдыхать запах нечистых волос, водочного перегара, говорить что-то утешающее, приводить по памяти цитаты из Евангелий и Торы, «Алмазной сутры» и «Толкового словаря» Даля, Уголовного кодекса и «Геопоников», Византийской сельскохозяйственной энциклопедии.
   И это ведь не все. Далеко не все.
   Многое и другое сотворил Иисус; но если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг, прочел как-то Левкин у апостола Иоанна и заплакал. Но плакал он не оттого, что в его душе появилась видимость веры. Эта видимость была там всегда. Левкину, чтобы жить, наоборот, нужно было ее как-то умерять. Или, скорее, соизмерять с собственными возможностями, непростыми жизненными задачами, а главное – с реальными объемами жизни. Слова апостола о делах Иисуса, которые невозможно было вместить в мир, очень точно и очень горько указали на самую суть обстоятельств внутренней жизни Левкина. Она была невыносимо осложнена, преизобиловала частными мирами и отдельными величинами, постоянно и бесконечно умножающимися друг на друга, противоречащими друг другу, никогда не находящими покоя, но тем не менее рождающими радость. И вот эта радость порой бывала столь велика, что вынести ее Иван уже не мог. И тогда с ним случалось то, что случалось. И именно потому он и был тем, чем был. Левкин иногда думал о том, что, если бы кто-то попытался вместить в мир книгу его личных смыслов, тот бы раскололся сверху донизу, янтарная твердь разрушилась бы и наконец-то обнажилась бы позолота небес и дивные звери, стерегущие настоящее знание.
   Кроме того, были же еще и так называемые социальные реалии. Преодолевая их, Левкин жил заказами, нигде в штате не числился, потому не отказывался ни от какой работы, если только она была связана с редактурой и написанием текстов. Время жизни стремительно уходило. Работы было все больше, денег все меньше. Янтарь становился все гуще. Он будто прилипал к рукам, и их приходилось старательно мыть. Все старательнее и старательнее. Желтое вещество бытия налипало не только на руки. Иногда, подчиняясь неведомым Левкину законам, оно выступало у него на затылке, темечке, медленно стекало абрикосовым вареньем на шею и грудь. И это было неуютнее всего. Приходилось себя контролировать, особенно на людях.
* * *
   Женился Иван скоропостижно, на второй день после знакомства с полуженщиной-полурыбой, о чем не любил вспоминать даже наедине с собой. Да и что было вспоминать? Околдовала его сучья русалка, мавка, майка, нявка, нейка. В общем, как ни крути, типичная навь, численность которых на данных территориях с конца прошлого века непрестанно возрастала. Особенно много наутов обреталось в среде депутатского корпуса и властей предержащих, новых и старых русских, тюркских, турецких, еврейских, греческих, татарских, цыганских, украинских и молдаванских.
   Ну что такое навь? Смерть, мертвое тело. Смотри готский: naus – «мертвец», а также, если уж снова возвращаться к полурыбе, то mawi – «девушка». Околдовал его наут, да не рассчитал степени погруженности Левкина в янтарь. Иван старался не вспоминать об этом, ни к чему. Что было, то прошло.
   Но зато в памяти часто всплывал один из эпизодов общения с родными жены. О своей жене тогда он еще ничего толком не знал и продолжал верить в любовь с первого взгляда. Во всяком случае, с ее стороны. Это было уже время, когда город, люди, янтарь выдавливали его или скорее продавливали через действительность, как через крупное сито, измельчая и перемещая куда-то дальше в пространстве невидимого.
   Но тексты тогда молчали. И окружающий эфир был чист. Так что тогда он был еще о-го-го – или, по крайней мере, уверял себя в этом. Да, Левкин повернулся к печке, протянул к ней свои холодные липкие ладони и усмехнулся. О-го-го! Как говорится, телом и душой. Впрочем, скорее все-таки и-го-го. Так как желтое бытие неумолимо блуждало телом и мешало жить, как огромный речной слепень мешает жить лошади, уставшей после целой огромной жизни, наполненной разной «х», «у», «й», «н», «ей». Ей-ей, наполненной ею без меры!
   Слепень-Messerschmitt точен, яростен и жужжит. Истребитель-перехватчик, палач, ангел, продлевающий жизнь. Он не сосет кровь, но вдувает в вены вещество бытия. Прямо в кровь попадают кусочки мистического янтаря, чрезмерного знания, желтоватой бездны, взыскующей смерти и любви. Лошадь в нашем случае – конь, усталый, грязный и заезженный конь в очках, с толстым, хотя и несколько коротковатым для любовных баталий пенисом и компьютерной мышкой вместо мошонки, пытается искупаться в чистых водах забвения. Но истребитель-перехватчик, ангел Вильгельм Эмиль, жужжит и бьет, как Вильгельм Телль. Он не дает вступить в эти воды, но тащит коня к родственникам жены. За поводья души и светских приличий. Тянет его за упавший хрен, набрякшие веки и соски, за скользкую разбухшую красную печень. Он шепчет ему: открой рот, Ланселот! Ибо чаша Грааля близка, а Гвенхуивар уже продает цветы в своей палатке!
   Итак, они сидели в большом доме на берегу Днепра. Был полдень. Ожидание обеда. Жарко. Странная беседа взрослых людей, которые непонятно отчего внезапно вынуждены считать себя близкими родственниками. А им не хочется этого делать. И это естественно. С какой, в сущности, стати? Но, с другой стороны, закон прямо указывает на некоторую необходимость такого рода. Любовь же с этой необходимостью не согласна. Но тихо конфузится, по обыкновению, прядает ушами, поглядывая с мучительной тоской на грызущего слепня. В общем, ужасно. Кошмар, в сущности. Дичь первобытная, думал Левкин.
   «Что вы скукожились, – спросила Левкина теща по имени Зина, – что вы так сидите, будто у вас геморрой?» – «Мама, оставь Ивана в покое», – лениво вступилась за мужа Марина. – «В самом деле, Зинаида, пусть сидит как хочет», – приветливо улыбнулась сестра тещи, Маргарита Тимофеевна Гудзь. – «Когда он так сидит, – пояснила Зина, анализируя свои ощущения, – мне хочется ударить его шваброй». – «Ну зачем ты так, – бархатно засмеялся тесть, снимая очки и отрываясь от газеты, – вполне нормальный зять. Только, на мой взгляд, ему стоит подумать о покупке новых носков».
   «Да-да, – серьезно кивнула пышная Маргарита, – я согласна с тобой, Мишель! Носки без дырок на пальцах придают даже самому невзрачному мужчине неизъяснимый шарм. Возьмите себе это на заметку, Ванечка. Кроме того, никогда не вправляйте клеша своих брюк в носки. Создается впечатление, что вы сумасшедший. А сие неприятно, согласитесь. Другой человек, чужой, посторонний, не скажет, утаит от вас эти простые истины, но не я. – Маргарита вдумчиво оглядела всю фигуру Ивана Павловича. – И в самом деле, что вы так ежитесь? У вас температура? Неудобный пиджак? Может быть, у вас и в самом деле сфинктер болит? Запор? Простатит? Изжога? Не стесняйтесь, здесь все свои!»
   Тесть посмотрел на Ивана поверх очков. «Да у него просто свитер под пиджаком спину натирает, так ведь, милый? – сочувственно проговорил тесть. – Свитер такой, кусается! Он надел его на голое тело». – «А зачем ты такой свитер надеваешь на тело, когда идешь в гости, – спросила Гудзь, – ты же знаешь, что он кусается, так зачем его надевать?» – «Я тоже этого не понимаю», – фыркнула теща, встала с кресла, вышла на балкон отдышаться.
   С балкона был виден сентябрьский Днепр. Внизу какие-то люди тащили лодки от поселка к заводи. В камышах сидело сто тысяч рыбаков. Они курили, ловили рыбу, пили водку. Над рекой стоял сизый туман и слышался надсадный кашель. Камыш упирался в небо – высокий, прямой, желтый и светлый, как слеза, которая дрожала в горле у Ивана Павловича невысказанной обидой.
   Во время неспешной беседы близких родственников с упрямо молчащим Иваном янтарь разливался по телу последнего все гуще и гуще. Казалось, не пройдет и пяти минут, как он проступит на его одежде мутными желтоватыми пятнами. Левкин печально смотрел на свои носки и не видел дырок. Возможно, они были, спорить не хотелось. Но видно ему их не было.
   Да и при чем тут носки, если из-под многослойного ногтя большого пальца левой ноги Маргариты Тимофеевны стекала и капала на пол густая янтарная струйка? Она растекалась у ее ног гладкой мерцающей лужицей, рябила, превращалась в тапок в форме зайца, в ночной горшок в форме гуся, в желтую, подрагивающую по каемке лепестков болотную лилию. Снова растекалась лужей. Набравшись густого колера зрелого сентября, янтарь принялся медленно взбираться по ножке стула, а потом и по ноге Маргариты Тимофеевны. Иван почувствовал приступ тошноты. «О боже, – проговорил он. Тесть и теща вздрогнули и с испугом посмотрели на него. – Боже мой!» – Левкин не в силах был отвести взгляд от янтаря, который деловито убирался под юбку перезрелой барышни.
   «Зачем, – спросила Гудзь, – вы так смотрите на мои ноги? Это неприлично».
   Сконцентрировав мысли на вчерашнем переводном тексте по содержанию и начальной дрессировке восточноевропейских овчарок, Иван отвел взгляд. Теперь следовало зафиксировать его на какой-то теплой осмысленной точке. Он решил посмотреть в глаза тестю, который был настроен по отношению к Левкину вполне лояльно.
   Тесть по-своему понял обращенный к нему взгляд. «Выпьем?» Пить нельзя было ни в коем случае, так как алкоголь сводил на нет работу сдерживающих центров. Это Левкин понимал. Но он также знал, что, если срочно что-нибудь не предпринять, дело закончится плохо. Пить ни в коем случае было нельзя, но другого выхода не находилось. Нужно было или пить, или падать на пол, стучать по нему всеми членами своего организма, плакать и призывать на помощь некую группу матерей, обретающихся предположительно в Z.
   Этого Иван Павлович, конечно, не желал. Он наверное знал, что ни одна мать на его зов не придет, не защитит, не поможет. Видно, матери рожают сыновей в мир не для того, чтобы выслушивать их гадкие пошлые истерики по поводу того и сего, пятого и десятого.
   Да и кто бы, скажите, пришел на помощь к такому человеку? Никто. Разве только профильные специалисты. Но дело в том, что Иван знал о своих состояниях неизмеримо больше любого врача. Мог бы лекции читать студентам медицинских факультетов. Его опыта самонаблюдения хватило бы на две-три кандидатские диссертации. Но Левкина не прельщала слава Кандинского. И потом, не зря говорят: мол, не показывай на себе, дурная примета. Кроме того, Иван был убежден, что любая болезнь с некоторой точки зрения вовсе не болезнь. Как расскажешь обо всех перипетиях, светлых, пронзительных и счастливых моментах, которые выпали на его долю в качестве носителя, обладателя некоторого мучительного, но и счастливого избытка?!
   Да, избытка! Об этом Иван был готов спорить с кем угодно. Никогда – ни в своем ужасном детстве, ни в еще более мучительном отрочестве, не говоря уже о более зрелых, вовсе уж инфернальных годах, – Иван не думал о себе как о человеке, обделенном чем-то. О нет! Он обладал избытком. Только этот избыток следовало вынести. Эта ноша требовала постоянных усилий. Но именно в эту секунду она потребовала алкоголя.
   Левкин, улыбаясь одними слегка подрагивающими губами, повторял про себя мантру, заключающуюся в том, что восточноевропейское собако, покрытое шерстью животное, умеренно растянуто. Высота в холке для кобелей шестьдесят шесть (тире) семьдесят шесть сантиметров, для сук – шестьдесят два (тире) семьдесят два сантиметра (точка, точка, точка). Предпочтителен крупный рост, прост, клен и клест. Восточноевропейское умеренно растянутое собако имеет определенный тип сложения, а также некоторый костяк и мускулатуру, о которых Иван не помнил ничего.
   Левкин взял в руки бокал густого терпкого коньяка. У тестя был отличный вкус. «Она скорее выше среднего роста», – проговорил Иван, чувствуя, как пищевод согрел первый глоток. Коньяк смешивался с янтарем, вступал в реакцию. Торжествовала выход, говоря образно, кипящая магма мозга, способная на многое.
   «Кто выше среднего роста? – участливо поинтересовался тесть, по-светски присев в кресло рядом. – Если ты о Марине, то это не так. Она скорее малышка. При чем тут она?!» Иван внезапно хохотнул, сам неприятно удивившись этому хохоту. «Окрас чепрачный на осветленном фоне. Но глубокий чепрак не считается большим недостатком, – добавил он с большим удовольствием. – Это я с вами, – пояснил Левкин, заметив, что к их разговору прислушиваются дамы, – пытаюсь толковать на кинологические темы. Кинология, Михаил Эдуардович, – это наука о собаках. Об их выведении, дрессировке, но прежде всего – об их существовании на планете Земля. В последнее время меня заботит овчарка. Небольшое, покрытое шерстью собако, часто, к сожалению, суко. Иное, включенное в шерсть. По сути, нонсенс. Продукт направленных мутаций. Страшные вещи, Михаил Эдуардович, творятся под покровом культуры. Мы живем в мире уродов, порожденных уродами».
   «Интересно, – кивнул тесть, – а почему?» – «Что, – не понял Иван, – почему?» – «Почему, – задумчиво повторил тесть, – именно со мной на кинологические темы?» – «А почему бы и нет? – Нежно глянув на тестя, Иван протянул ему пустой бокал и пальцем показал, сколько именно нужно в него налить. – Почему, собственно, не кинология? Или вы хотите поговорить о том, как мой свитер или сфинктер, а вернее сказать, свинктер под пиджаком в мелкую синюю клеточку натирает мне спину и кусается?! Давайте, я готов! – Он с трудом подавил очередной приступ мелкого убористого смеха. – Не стесняйтесь! Свинктер кусался, – продекламировал он нараспев, – сжимался, ломался, он сфинктером был, но не признавался! Или лучше о носках? Легко. Какие перышки! Какой носок! И, верно, ангельский быть должен голосок! Ангельский носок у вас, говорит, наверное, мохеровый, в Киеве трудно удивить плохими манерами!
   Это, кстати, лисица вороне говорит. Старая сука, хочет выманить у птички, питающейся падалью, пищу, хлеб насущный, сыр, покрытый легкой соблазнительной плесенью. Стоит, падла, на задних лапах и языком вот так делает! – Иван показал, как именно. – Даже свинктером работает от азарта! Упс, упс, упс! И этот свинктер, заметьте, нигде ей не натирает, что еще раз доказывает вторичность любой так называемой реальности по сравнению с реальностью эстетической! Ведь глупо же, в самом же деле, предполагать, что натирающий свинктер, то есть мир, в котором он натирает, и является тем самым миром, в котором мы живем! Не может быть этого! Не верю!»
   Иван выпил еще граммов семьдесят коньяку и замолчал, взволнованный открывшимся видением. Народ, притихший во время его монолога, ожил. Гудзь посмотрела на тещу. Зина, в свою очередь, глянула на Марину. Полуженщина покачала головой, одновременно пожала плечами, разведя руки в стороны. Как истолковывать этот жест, Иван так и не понял за то время, что они пытались жить вместе. Впрочем, периферией сознания Левкин уловил, что молодую жену происходящее скорее забавляет.
   «Или, быть может, вы желаете поговорить о ляжках вот этой женщины? Нет?! Что вы молчите?! Да выберите же, млять, тему! – Иван прикрикнул на тестя, крепко о чем-то задумавшегося, и самостоятельно налил себе коньяку. – Выберите, Мишель, а не то провал, фиаско, фрустрация! Вам знаком термин «фрустрация»? Обман, расстройство замыслов, неудача, тщетное ожидание, короче, жопа. Жопа, кстати, не что иное как грубое, просторечное название двух человеческих ягодиц и милого, крохотного по сравнению хотя бы с вашим огромным мозгом, анального отверстия, сфинктера или свинктера, как мы договорились называть его в нашей теплой компании!»
   В этот момент видение усилилось, обрело зримую форму. И даже звук, что вообще-то случалось нечасто даже после приема алкоголя. Увиденное заставило Ивана глянуть на тестя веселым, пронзительным, чепрачным на осветленном фоне взглядом и предположить: «А ведь именно это, то есть именно жопа, и привлекает вас больше всего в Маргарите Тимофеевне? Так ведь, Мишель? Когда наша Зина уходит, вернее, уезжает на свою идиотскую работу в институт, вы вступаете в половую связь с Маргаритой, а если быть более точным, даже не с ней. Она сама по себе вас никогда не привлекала в этом смысле. Ваша жена может быть спокойна, вы ей верны. Ведь вы вступаете в половую связь именно со свинктером, который неизвестно что еще ей там натирает, вашей милой кокетливой избраннице».
   Иван встал и стремительно прошелся, вернее, пробежался по комнате. Выглянул на балкон. Там было темно и оглушительно пахло грибами. «Вот тут, – он указал на круглый обеденный стол, который стоял посредине комнаты и за которым, в сущности, они все располагались. – Вот именно тут произошло ваше первое совокупление. Она накрывала на стол, по обыкновению, в жару не надев трусы, а вы, по обыкновению опять же, смотрели на ее жопу не как на совокупность ягодиц, мясных человеческих булок с дыркой посредине, а как на тоску и сказку всей вашей жизни. Вы, Михаил Эдуардович, ощущали себя маленьким принцем, глядя, как колышутся эти телеса. Внутри себя самого вы были упоительно воздушны, представляя, что ждет всякого неутомимого и любознательного исследователя среди этих телес. Вы думали о том, как бы славно было бы вам среди них затесаться!
   А у вас губы мокреют от возбуждения, вы в курсе? Я почему спрашиваю. Дело в том, что чужие люди, незнакомые, которым все равно, как вы выглядите, вам об этом говорить не станут. Ну, течет у вас изо рта во время случки, и пусть течет. Но мы же с вами почти родня. То есть – натуральная! Родные! Родненькие! В отличие от чужих, помните чудесный фильм Ридли Скотта?! Не помните?! Да что ж вы, в самом деле, господа, в невежестве-то погрязли. Надо, надо будет вас как-то обрадовать в этом смысле. Фильм-то снят еще в семьдесят девятом, а вы ни в одном глазу. В общем, я как-нибудь потом изображу кратенько. А сейчас довольно знать, что чужие – это такая мерзость, ужас, такой, мать его, страх, что лучше засунуть себе голову в сфинктер и задохнуться там, чем встретится лицом к лицу хотя бы с одним из этих монстров. У них вместо крови кислота, они рождаются из липких яиц, они просто суки, млять, сволочи, я не знаю. А кроме того, представьте, убивают космических колонистов ни за хрен собако, кстати, о кинологии! Но сейчас не об этом.