Страница:
Так вот, Мишель, у вас пренеприятно течет изо рта, когда вы испытываете желание. Как у какого-нибудь чужого. Я это к тому, что вы в тот июньский полдень текли, мой друг, как последняя сучка. Вас томила ваша горькая, никчемная половая жизнь, которую вы тридцать лет вели в угоду семейным ценностям. Немолчным прибоем она пробивала ваш мозжечок».
Иван помолчал, с интересом рассматривая белого как мел тестя. «Я могу предположить, что именно свинктер – это то, чего не хватало вам всю вашу жизнь. Именно он грезился вам в ваших юношеских мечтах и фантазиях. Именно его, в сущности, вы хотели бы видеть своей супругой и матерью своих детей. Но это, к сожалению, никак не осуществимо! Ну как, в самом деле, может государство, это ли, другое, – сами понимаете, нам в нашем ученом споре это совершенно не важно – разрешить людям, мужчинам ли, женщинам ли, вступать в официальный и нерасторжимый на небесах союз со свинктером? Вы можете себе это представить? И я не могу. Хотя, кажется, вам и грезилось бы что-то в этом роде. Звучит Мендельсон. «Уважаемые родные и близкие брачующихся! Сегодня две голубки, две ласточки, два белых невинных зайчика, два существа, сущности, мать их, две самости, до сего дня скитавшиеся в янтарной бессмысленности бытия, наконец слепились в одно целое! Согласны ли вы, Михаил Эдуардович N-ский, и вы, Свинктер Оргазмович Узкоходов, любить друг друга, пока смерть не разлучит вас?!» Впрочем, – добавил Иван после секундного раздумья, – это порой уже случается в более развитых странах. Но мы не об этом.
Маргарита Тимофеевна, а что вы молчите, расставив ноги? Что ж вы ничего больше не рассказываете нам о дырках? Ведь эта тема, кажется, еще десять минут назад вас так волновала. Странно, что сейчас вам нечего сказать. А вы, Зина, – он стремительно повернулся к теще, – не желаете нам поведать, как решили однажды вернуться домой, ощутив на улице внезапную слабость? – Левкин озабоченно покачал головой. – Вам и впрямь стало дурно. Так бывает у диабетиков. Вы постояли минут пять у калитки, потом присели на лавочку и так провели еще одну минуту, пока не поняли, что сегодня лекции у третьего курса отменяются. Дурнота не проходила. Напряженно вдыхая через нос сосновый блаженный запах, вы медленно отправились домой. Вошли, бросив сумку в прихожей, и быстро прошли через все комнаты на звук несомненного совокупления, который вами, конечно, был сразу узнан и правильно истолкован».
«Иван, прекрати наконец!» – вступилась за родных и близких Марина.
«Отчего же?!» – Иван упал в кресло, закрыл глаза, продолжая видеть внутренним зрением крупные детские слезы тогдашней Зины. Она была моложе на пятнадцать лет, стройнее и печальнее. В сущности, еще совсем не старая, очень приятная женщина перехватила себе ладонью рот, стараясь даже не дышать. Ей было так больно, как было только однажды в жизни. Во время родов. Но, в отличие от той боли, эта боль не обещала прекратиться никогда. И добрый толстый гинеколог не стоял рядом, не кричал с поразительным азартом: «Тужьтесь, тужьтесь, Зиночка! Вы молодец! У нас уже почти получилось!»
Да и получившийся в результате этих мучительных родов младенец, некое духовное образование с печальными мохнатыми, немного гноящимися глазами, не собирался взрослеть. Он с тех пор не покидал этих комнат. Глядел багровыми глазами на жителей старого интеллигентского дома. Ел по ночам котлеты по-киевски, под утро хлебал диетический киселик прямо из кастрюли. Холодильник распахивал настежь. Никогда не выключал ночник. Мочился мимо унитаза голубой струей, фальшиво насвистывая Вивальди. Иногда в ночи расхаживал по комнатам и декламировал стихи. Что-то в том духе, типа, «Маргарита, Маргарита, членом к счастью пригвоздита, дребезжало сердце Зины, как усталая дрезина». Вполне невинные и бессмысленные строчки. Именно их Левкин принялся напевать, прикрывая глаза…
Дом сначала никак не мог привыкнуть к этому младенцу, но потом усвоил его в себя, принял. По ночам возвращал из обходной галереи в комнаты, там было потеплее, скрывал от него входную дверь, чтобы тот не ушел и безвозвратно не затерялся среди страшного бескрайнего мира. Рассохшимися балками, стенами и ставнями напевал ему колыбельные песни. И младенец порой засыпал.
Бедное, бедное дитя.
Впрочем, он не обольщался. И правильно. Они скоро расстались, хотя и остались друзьями. Когда Левкин навсегда покидал Киев, имея отличный повод для бегства – смерть родителей, единственным человеком, который пришел провожать его в аэропорт, была бывшая супруга. В ходе совместной жизни она оказалась лесбиянкой и рыбой. Попытавшись совместить несовместимое, Марина на второй месяц их супружества сдалась и призналась, что им нравится один и тот же тип женщин. А кроме того, выяснилось, что она по ночам не спит, а уходит из квартиры прочь и плавает в мутных водах Днепра, ловит сырую рыбу, ест ее вместе с плавниками, кишками и плавательным пузырем, ломает животом камыши, приманивает одиноких прохожих, трется грудью о речную скользкую глину. Часами исторгает из себя чешую, глядя на то, как плывет, покачиваясь, над Днепром сдобный сухарик луны.
«Это у тебя сны такие?» – Иван честно пытался понять. «Нет, – пожала плечами Марина, – какие там сны! Я продукт русалки, Ваня, молодой и прекрасной студентки одного киевского гуманитарного вуза, замученной половым партнером в овуляторной фазе менструального цикла. То есть она успела зачать, будучи еще вполне человеком, а вот дальше, что называется, не задалось. Но у нее был такой сильный инстинкт материнства, что он не дал ее трупу разложиться до тех пор, пока мама не выносила меня».
«Прикольно, – сказал Левкин и щелкнул зажигалкой, он любил в людях странности. – То есть ты хочешь сказать, что мертвая женщина девять месяцев плавала по Днепру туда-сюда, не желая успокоения, только потому, что у нее в животе находилась ты?» – «Именно», – кивнула Марина. «Малоправдоподобная история, – вздохнул он. – Обожди, а как же эти родственники, что я видел?»
«Родители, которых ты видел, не настоящие», – устало пояснила Марина. «Пришельцы со звезд, что ли?» – «Не в этом дело. Меня студентка родила в воде, будучи уже мертвой. Девять месяцев не разлагалась, горемычная, давая возможность плоду сформироваться и выйти из утробы. Редкий, в сущности, случай». – Да уж, – согласился Иван, – ранее в медицине ничего подобного описано не было». – «Ребенка, то есть меня, нашли добрые люди, пьяные менеджеры одной киевской фирмы. Выловили багром из воды и отнесли в больницу. А уж в больнице добрый толстый доктор подменил нормальное дитя, девочку, родившуюся у Зины и Миши, мной».
«А на хрена он это сделал?» – «А кто ж его знает, – вздохнула Марина, – может, он нормального младенца продал налево». – «А если спросить?» – «Не выйдет, – развела она руками, – утопила я его как-то в самом конце прошлого десятилетия. Как выяснила все, так и утопила». – «Ну и зачем, – поинтересовался Иван, потирая трехдневную щетину, – ты выходила замуж?»
«Млятская погоня за традиционными ценностями, – пояснила Марина, вынула из его пальцев сигарету и жадно затянулась. – Конформизм у нас в крови. И потом, не забывай, могли быть дети! У них был бы умный, но гребнутый папа и богатая, хотя и не принадлежащая к хомо сапиенс, мама. Обожаю межвидовое скрещивание. Это ли не кайф?» – «Не кайф», – ответил Иван. «Да ты не расстраивайся, – похлопала она его по щеке, – хороший друг лучше двух подруг».
Марина имела бизнес, после развода порой выручала Ивана деньгами. Иногда подкидывала заказчиков. Порой поселяла в квартиры, за которые ничего не нужно было платить по целому году – хозяевам было достаточно присмотра за личными вещами и домашними питомцами.
Иногда, особенно в морозные зимние ночи, когда Марина ленилась уходить на Днепр, Иван приезжал к ней, и они сидели до утра, попивая бренди. С наутом хорошо было сидеть. Она часами молчала, курила, пахла болотом и тихо улыбалась своему размытому отражению в оконном стекле.
В аэропорту выглядела растерянной. На голове топорщился сиреневый ежик, в ухе болтался кусок кожи с золотым жуком на конце. Образ дополняли скинхедовские ботинки с белыми шнурками. Пуговицы на белой кожаной куртке отливали червонным перламутром.
«Ну что, голубь, – она обдала его ароматом мятной жевательной резинки, – прости, если что не так». – «Все было просто отлично», – кивнул он. – «Ага, – кивнула Марина, пригубила кофе. – Вот что я тебе скажу. Не женись больше спьяну, та еще лотерея. И в следующий раз выбирай бабу с грудями. Все бабы без грудей, как я, – конченые суки. Вот такой секрет». – «Буду иметь в виду», – кивнул Левкин. «А лучше, как найдешь невесту, зови меня. Я подскажу, стоит с ней связываться или нет. У меня на баб глаз наметан». – «Ну да, ну да, – кисло улыбнулся Иван, – я в курсе». Помолчали.
«А что ты это, Ваня? Родительский дом начало кончал? Да здравствует шахтерский край, мой край бескрайний, край угля и быдла?!» – «Сама ты быдло. Родители умерли», – сухо сказал он, поднялся, взял сумку на плечо и двинул на регистрацию.
Он шел, ссутулившись, и думал о том, что эта сутулость и сухость, с какой он попрощался, обязательно заставят Марину раскаяться. Пусть и не во всем, но хотя бы в чем-то. Это была маленькая месть, крохотный серебряный гвоздик, который он засадил ей на прощание куда-то между холодным рыбьим сердцем и плавательным пузырем. Умные совестливые лесбиянки, особенно родившиеся у неживых матерей, просто обречены на душевные муки.
Он бросил сумку на ленту транспортера и подумал о том, что на самом деле не так удручен, как хотелось бы. И это плохо. Провинция увидит это и не простит. Он должен быть удручен, да и Мрак этого, наверное, хотел бы. Мрак и те, что стоят в его тени там, в провинции, горящей огнем и металлическими ветрами.
Но отчаяния не было. На самом деле, кто такие эти умершие, он толком и вспомнить не мог. Впрочем, как ни странно, боль от их потери это не уменьшало. Просто он не был удручен. Но это не значит, что он был бесчувствен.
А по сути, Левкин твердо знал, что просто настала пора уехать из этого города в тот. Здесь жить он уже не мог, а там его ждали. Что-то новое готовилось в судьбе. Возможно, смерть, а возможно, что и похуже. Но в голосах, объявляющих рейсы, звучала музыка сфер. В грудь женскими острыми кулачками стучалась судьба, и Левкин был тревожен, но счастлив, пусть и не мог пока понять, в чем смысл возвращения в Z, что направляет вещи и события и чем завершится их неумолимое движение.
Не мог же Мрак или злокозненный демон Декарта желать его приезда в Z, не имея четкого плана?! Ведь не просто так украден черный лемур и обещана новая встреча? Левкин твердо знал, что ответы придут. Чувствовал, как яростно и мощно вскипает янтарь в темечке при одной мысли о том, что приходит к концу если не жизнь, то что-то очень на нее похожее.
И пусть будет, что будет, думал он, с улыбкой закрывая глаза и чувствуя, как крохотный самолетик набирает скорость. Да здравствуют лемурии, сатурналии, металлургия и горнодобыча. Да здравствует время, живущее в нас!
Часть 2
После расставания с Мариной, а особенно после жалобы ответственному редактору жизнь Ивана Павловича, как он, впрочем, и предвидел, не улучшилась. Разоблаченные тексты потеряли последнюю совесть. Циничные издевки, странные, пугающие намеки встречались теперь в каждой присланной из издательства книге. Но мысли об издательских интригах оставили его. Дело в том, что приблизительно в это же время за вполне умеренную плату он взялся редактировать роман одного очень пожилого человека, видного представителя южнорусской школы письма. Тот был величав, крайне вежлив, несмешлив и почти ничего не знал об Иване Павловиче. Открыв рукопись, после эпиграфа из Максима Рыльского Иван обнаружил следующий текст: «Левкин, утка, Левкин, млять, смерть свою идет искать!».
Настроение, конечно, испортилось. Но, с другой стороны, стало ясно, что данное явление, по крайней мере, не зависит от автора и отправителя. Иван вычистил из романа все не должные быть строчки и не стал задавать вопросов ни старичку-писателю, ни своим домашним, из которых у Ивана остался только телевизор. Но какие вопросы ему задашь и, самое главное, кто тебе ответит?
Тем более что Левкин любил свой телевизионный прибор. Любил давно и тихо, как любят некоторые рано состарившиеся люди домашних питомцев. Приходя домой, Иван сразу его включал. Наблюдая, как тот приступает к трансляции какого-нибудь канала, любовно протирал экран фланелевой тряпочкой, приговаривал что-нибудь утешительное. «Экран ты мой Малевича, – шептал, например, Левкин, – Малевича четырехугольник!»
Установив минимальную громкость, чтобы до уха доносились только невнятные музыка, шорох и шептание, создающие впечатление топчущихся по мирозданию мышей, Иван шел принимать душ, обедал или ужинал, разбирал завалы на столе, курил, попивая херес или коньяк на балконе.
Редактируя тексты или работая над заказными статьями, Левкин периодически поглядывал в сторону своего плоского друга. Непростая жизнь, оторванность от каких бы то ни было семейных устоев, стремительный и горький развод, наконец, уединенный характер работы укрепили его в мысли, что телевизор – одна из немногих вещей в мире, которая не изменит. Иван верил этому мерцающему окну. Оно, в отличие от настоящих окон, а также, кстати, от проклятых Windows, никогда не имело ничего общего с реальностью.
Экран, несмотря на обилие цветов и голосов, по существу, был бессодержателен простой вселенской бессодержательностью. За ней чудилось нечто стоящее над действительностью, вечно покрытой рябью персонажей, сюжетов, идей, убегающих в небытие предметов и ощущений. Телевизор не играл в прятки с уходящей натурой, а в качестве вербальной альтернативы миру предлагал только себя и всегда был равен себе, что успокаивало нервы. Он содержал в своей супрематической идиотичности исключительно цветной шум, чистый мерцающий эфир, состоящий из разноцветных разновеликих геометрических фигур, почти не воспринимаемых взглядом. Телевизор являл собой разумный предел и границу псевдоразумной окружающей действительности.
Левкин понимал, что есть люди, которые смотрят на экран Малевича как на окно в мир, и искренне сочувствовал им. Но он их не презирал, нет. Иван преклонялся перед простотой восприятия жизни и, как мог, служил ей. Если бы он и хотел видеть в чем-то свое предназначение, то именно в этом. А служить простоте – это тяжелый и неблагодарный труд, и именно телевизор, кстати, помогал ему претерпевать на этом пути все, что предполагалось претерпевать.
Однако трещина, которая вследствие бунта текстов пролегла между Левкиным и миром, продолжала увеличиваться. Впрочем, так обычно и происходило раньше и отвечало общей логике его судьбы. И вот эта порча усугубилась, одним рывком завоевав такие территории в жизни Ивана, которые он никогда ранее не позволял себе сдавать.
Случилось это ветреным осенним днем. Левкин не работал. Отвез вещи в прачечную и сел в кафе в полуоткрытой беседке, попивая белое десертное вино. Съел миниатюрное пирожное, испытав старинный детский восторг от сознания того, что красивое может быть вкусным. Потом помрачнел, изучая небо и птиц, летящих перпендикулярно ветру. По улице несло листву и мусор. Заспанный помятый парнишка принес бутылку боржоми и кофе. Спросил, не будет ли клиент против, если он включит широкий плазменный экран. Левкин был не против. Его не слишком радовали яростные бодрые птицы, вульгарные серо-синие облака и медленно оголяющиеся деревья.
Налив Левкину ледяного боржоми, парень подошел к панели и включил ее.
Показывали Ибицу. Двое ведущих путешествовали по острову. Сначала демонстрировали красоты. Затем на пляже пытались разговорить гуманоидов, очнувшихся после прошлой ночи только к вечеру нынешнего дня. Самоуглубленные счастливцы сидели, тускло наблюдая за красноватым диском, погружающимся в воду.
«Вот так день за днем, – улыбаясь, говорил Стив, – день за днем!» – «День за днем», – вторила ему Сью. «Это класс, – убеждал Стив, – жизнь проходит незаметно». – «Они приходят сюда проводить солнце, – восторгалась Сью. – Это принцип – сначала проводить дневное светило и только потом позавтракать». – «Их жизнь, – хором сказали ведущие, – начинается с заходом солнца!»
И тут вдруг в телевизионной картинке произошел какой-то сбой. Иван не сразу понял, в чем дело. Он сделал очередной глоток обжигающего кофе, быстро запил его ледяной водой и машинально потянулся за пачкой сигарет. Что было не так?!
Это испугало Ивана больше, чем все послания, которые он до сих пор получал в присылаемых из издательства текстах. В картинке на экране появился кто-то лишний. Тот, кому там места не было. Кто-то, не должный быть. И он появился там ради Ивана, моментально ощутившего, как с головы до ног его обсыпал крупный колкий озноб.
Подрагивающей рукой Левкин достал сигаретку, щелкнул зажигалкой. Подавляя страх перед абрикосовым слепящим туманом, вплотную придвинувшимся к самой носоглотке, стиснул зубы. Медленно вдохнул и выдохнул, заставляя себя смотреть дальше.
Итак, за спинами ведущих появилась новая фигура: мужчина неопределенного возраста с сигаретой в руке, загорелый, в белой майке и ярко-красных шортах. Отчего-то было мучительно ясно, что этот человек не имеет никакого отношения к Балеарским островам. Он выпадал из телевизионной картинки. Среди окружающей цифры его фигура являлась единственно реальной. Увидев Ивана, он приветливо помахал ему рукой. Слегка подвинув в сторонку Стива, прошел вперед к камере и улыбнулся. Без труда перекрывая голоса ведущих, сказал: «Ты попал в колесо сансары, Левкин! Ибица приветствует тебя!»
Иван плохо ориентировался в современных технологиях связи, но понимал, что происходящее невозможно. Телевизор, пусть это трижды четырехугольник Малевича, сам по себе не обеспечивает обратную связь. «Тем более, – проговорил Иван, глядя на огонь в печи, – что это была прошлогодняя передача, и шла она в записи».
Непричастный к происходящему попытался сказать что-то еще, но здесь пошли титры и грянула музыка. Покачав головой, он за спинами ведущих наклонился к бамперу стоявшего рядом фургона и стал что-то писать красным фломастером на небольшом листке бумаги. Текст выходил длинный. Наконец, дописав послание, не должный быть прижал лист к плазменному экрану с той стороны (как бы это ни понимать).
«Я Мрак по имени Марк, а ты умерший Левкин – дохлая птица! – прочитал Иван, тихо шевеля холодными губами. – Проклюнься, Левкин, в яйце сущий! Умер, умре, умертвие, мертвечина. Левкин умре, утка, утке, уток нет восточно-европейское собако точка юэй». Листок отняли от экрана. Не должный быть, назвавшийся Мраком, пропал. Титры прервались, и снова стали видны жизнерадостные ведущие. Теперь они мажорно улыбались в стилизованной желтой рамочке, мерцающей на фоне моря и нескольких жизнеутверждающих жиденьких пальм. Пошли помехи, экран избороздили полосы.
«Итак, – подвел итог передаче Стив, – я и Сью, мы считаем, что Ибица – это символ свободы, молодости, стильного отдыха и любви!» Молодые люди, слегка потрескивая и рябя, весело переглянулись и закончили хором: «Ибица с нами, Ибица с вами, Ибица ждет каждого из вас!»
Пошла заставка, и начался рекламный блок.
Левкин несколько раз с силой растер лицо ладонями, чувствуя, как приливает кровь к коже. «Ибица с нами», – сказал он и подумал, что за долгие годы привык верить в незыблемость простых вещей и понятий. Например, в то, что киевские время и пространство являются старыми добрыми пространством и временем.
Однако теперь все изменилось. Оставаясь на излюбленных позициях мистического материализма, трудно было объяснить происшедшее. Мрак и то, как он поступил с экраном Малевича, выходило за все допустимые рамки. Случившееся непоправимо нарушало давно установившиеся правила игры и, безусловно, являлось признаком того, что Левкин вступает в новую фазу существования, желает он того или нет.
И это заставило его впервые за долгие годы вспомнить о страшных и вязких, болезненно разноцветных, тех давних, отчего-то невероятно праздничных, проще говоря – детских годах. Иван никогда не называл те годы детскими, потому что от одного этого словосочетания его мутило. Он понимал, конечно, что хронологически все правильно. Именно тогда, когда он был мал, пришло все это. Каждый раз, разговаривая с самим собой обо всем этом, Левкин, конечно, подразумевал в первую очередь тот холодный янтарный ветер, который, однажды начавшись, уже не переставал никогда.
Его первые родители, образы которых Левкин почти не сохранил в памяти, жили в самом центре города Z, а значит, и в самом сердце одноименной провинции. Иван предполагал, что в один из дней такого-то года он родился. Кстати, что это был за день, он не знал, и выяснить правду не представлялось возможным. Впрочем, кому была нужна эта правда? Да и кто бы это еще стал ее выяснять?
Итак, день неизвестен. На свет появлялся с трудом, как говорится, нехотя. Недели три болтался между мирами. Но понятно, что рос и развивался. Держал головку, жевал соски, получал прививки, гадил в пеленки. Много кричал, предчувствуя дальнейшее. Часто болел, в садик не ходил – следствие общего нежелания жить, даже более стойкого, чем инстинкт размножения. Подрастая, чувствовал интерес и ужас. Последнего было не так много, чтобы умереть, кончиться, прекратиться. Но вполне достаточно, чтобы перестать доверять той действительности, которая, как с течением времени понял малыш, была единственной для большинства окружающих его людей.
Долгое время упругий живой сверток лежал, отгороженный от мира даже не прутьями манежа, но главным образом идиотизмом возраста. Хотел, но не мог прекратить все это. Стоило чуть повзрослеть – научился регулярно, до двух раз на дню, уходить в инсайт. Оказываясь вне тела, орать, естественно, прекращал.
Чувствовал легкость и свободу. Окружающее было видно ясно и хорошо. Плавая в желтоватом тумане вокруг дешевой лампочки в шестьдесят ватт, одно время висевшей в их спальне на черном, кое-как скрученном проводе, учился любви к людям. Находящиеся внизу существа были приятными и трогательными. Папа пил водку и играл на рояле. Мама накидывала на себя шаль и танцевала, смешно покачивая угловатыми бедрами, а также чрезмерно развитыми, как у всех пианисток, плечами.
К школьным годам Иван научился переживать состояния, которые к нему приходили, не беспокоя домашних. Другими словами, Карлсон Кастанеда прилетал к Малышу по-тихому, что не позволяло окружающим усомниться в душевном здоровье ребенка. Но стоило Левкину слегка повзрослеть, как его взяло мерцание, чтобы больше не отпускать лет до тридцати.
Затем он уехал из провинции и на десять лет забыл то, что с ним происходило раньше. Решил, что во всем виновата она, Z-земля, Z-юность, Z-мир, затерянный в степи, пахнущий молибденом, ковылем и медом. В столице Иван Павлович пытался жить честно и добропорядочно в метафизическом смысле этого слова. Но вот, кажется, этой добропорядочности снова был положен предел. Такой же простой и категоричный, какой случился тогда.
Левкин не мог сказать, что стало толчком для первого путешествия к бескрайним берегам великого Нигде. Но момент ухода в мерцание Левкин помнил так ясно, будто это произошло с ним вчера.
Стоял самый что ни на есть легкий, прозрачный, разноцветный прекрасный октябрь. Мальчик шел из школы домой, вяло помахивая портфелем. Левкин и сейчас помнил это ощущение в руке. Он делает взмах назад, портфель по инерции выносит вперед, снова отводит руку назад – портфель сам собой возвращается. Хорошо идти, петляя между деревьев старого сквера. Листья шуршат под ногами, и ботинок из-за этого шуршащего разноцветного кома разглядеть нельзя.
Листопад захватывал и покрывал все вокруг. Пронзительный свет наискось резал мир сквозь стремительно редеющие яркие кроны. Запах смерти и свежести кружил голову. Этот запах и был последним, что Иван запомнил из той жизни. Он вошел в мерцание прямо из листопада. В глазах отчаянно зарябило, замерцало, и во всем теле разлилась томная разноцветная тяжесть, а потом случилась яростная янтарная вспышка.
Иван помолчал, с интересом рассматривая белого как мел тестя. «Я могу предположить, что именно свинктер – это то, чего не хватало вам всю вашу жизнь. Именно он грезился вам в ваших юношеских мечтах и фантазиях. Именно его, в сущности, вы хотели бы видеть своей супругой и матерью своих детей. Но это, к сожалению, никак не осуществимо! Ну как, в самом деле, может государство, это ли, другое, – сами понимаете, нам в нашем ученом споре это совершенно не важно – разрешить людям, мужчинам ли, женщинам ли, вступать в официальный и нерасторжимый на небесах союз со свинктером? Вы можете себе это представить? И я не могу. Хотя, кажется, вам и грезилось бы что-то в этом роде. Звучит Мендельсон. «Уважаемые родные и близкие брачующихся! Сегодня две голубки, две ласточки, два белых невинных зайчика, два существа, сущности, мать их, две самости, до сего дня скитавшиеся в янтарной бессмысленности бытия, наконец слепились в одно целое! Согласны ли вы, Михаил Эдуардович N-ский, и вы, Свинктер Оргазмович Узкоходов, любить друг друга, пока смерть не разлучит вас?!» Впрочем, – добавил Иван после секундного раздумья, – это порой уже случается в более развитых странах. Но мы не об этом.
Маргарита Тимофеевна, а что вы молчите, расставив ноги? Что ж вы ничего больше не рассказываете нам о дырках? Ведь эта тема, кажется, еще десять минут назад вас так волновала. Странно, что сейчас вам нечего сказать. А вы, Зина, – он стремительно повернулся к теще, – не желаете нам поведать, как решили однажды вернуться домой, ощутив на улице внезапную слабость? – Левкин озабоченно покачал головой. – Вам и впрямь стало дурно. Так бывает у диабетиков. Вы постояли минут пять у калитки, потом присели на лавочку и так провели еще одну минуту, пока не поняли, что сегодня лекции у третьего курса отменяются. Дурнота не проходила. Напряженно вдыхая через нос сосновый блаженный запах, вы медленно отправились домой. Вошли, бросив сумку в прихожей, и быстро прошли через все комнаты на звук несомненного совокупления, который вами, конечно, был сразу узнан и правильно истолкован».
«Иван, прекрати наконец!» – вступилась за родных и близких Марина.
«Отчего же?!» – Иван упал в кресло, закрыл глаза, продолжая видеть внутренним зрением крупные детские слезы тогдашней Зины. Она была моложе на пятнадцать лет, стройнее и печальнее. В сущности, еще совсем не старая, очень приятная женщина перехватила себе ладонью рот, стараясь даже не дышать. Ей было так больно, как было только однажды в жизни. Во время родов. Но, в отличие от той боли, эта боль не обещала прекратиться никогда. И добрый толстый гинеколог не стоял рядом, не кричал с поразительным азартом: «Тужьтесь, тужьтесь, Зиночка! Вы молодец! У нас уже почти получилось!»
Да и получившийся в результате этих мучительных родов младенец, некое духовное образование с печальными мохнатыми, немного гноящимися глазами, не собирался взрослеть. Он с тех пор не покидал этих комнат. Глядел багровыми глазами на жителей старого интеллигентского дома. Ел по ночам котлеты по-киевски, под утро хлебал диетический киселик прямо из кастрюли. Холодильник распахивал настежь. Никогда не выключал ночник. Мочился мимо унитаза голубой струей, фальшиво насвистывая Вивальди. Иногда в ночи расхаживал по комнатам и декламировал стихи. Что-то в том духе, типа, «Маргарита, Маргарита, членом к счастью пригвоздита, дребезжало сердце Зины, как усталая дрезина». Вполне невинные и бессмысленные строчки. Именно их Левкин принялся напевать, прикрывая глаза…
Дом сначала никак не мог привыкнуть к этому младенцу, но потом усвоил его в себя, принял. По ночам возвращал из обходной галереи в комнаты, там было потеплее, скрывал от него входную дверь, чтобы тот не ушел и безвозвратно не затерялся среди страшного бескрайнего мира. Рассохшимися балками, стенами и ставнями напевал ему колыбельные песни. И младенец порой засыпал.
Бедное, бедное дитя.
* * *
…И, кажется, потерял сознание. В любом случае дальше никаких событий память не сохранила. Очнулся Иван в Марининой квартире. Во рту ощущался привкус кислой стали, мертвых кошек и табака. Он ясно все помнил и ни о чем не жалел. Тогда ему еще казалось, что все наладится. Ведь, в сущности, как могло оно не наладиться, если у него имелась настоящая жена?Впрочем, он не обольщался. И правильно. Они скоро расстались, хотя и остались друзьями. Когда Левкин навсегда покидал Киев, имея отличный повод для бегства – смерть родителей, единственным человеком, который пришел провожать его в аэропорт, была бывшая супруга. В ходе совместной жизни она оказалась лесбиянкой и рыбой. Попытавшись совместить несовместимое, Марина на второй месяц их супружества сдалась и призналась, что им нравится один и тот же тип женщин. А кроме того, выяснилось, что она по ночам не спит, а уходит из квартиры прочь и плавает в мутных водах Днепра, ловит сырую рыбу, ест ее вместе с плавниками, кишками и плавательным пузырем, ломает животом камыши, приманивает одиноких прохожих, трется грудью о речную скользкую глину. Часами исторгает из себя чешую, глядя на то, как плывет, покачиваясь, над Днепром сдобный сухарик луны.
«Это у тебя сны такие?» – Иван честно пытался понять. «Нет, – пожала плечами Марина, – какие там сны! Я продукт русалки, Ваня, молодой и прекрасной студентки одного киевского гуманитарного вуза, замученной половым партнером в овуляторной фазе менструального цикла. То есть она успела зачать, будучи еще вполне человеком, а вот дальше, что называется, не задалось. Но у нее был такой сильный инстинкт материнства, что он не дал ее трупу разложиться до тех пор, пока мама не выносила меня».
«Прикольно, – сказал Левкин и щелкнул зажигалкой, он любил в людях странности. – То есть ты хочешь сказать, что мертвая женщина девять месяцев плавала по Днепру туда-сюда, не желая успокоения, только потому, что у нее в животе находилась ты?» – «Именно», – кивнула Марина. «Малоправдоподобная история, – вздохнул он. – Обожди, а как же эти родственники, что я видел?»
«Родители, которых ты видел, не настоящие», – устало пояснила Марина. «Пришельцы со звезд, что ли?» – «Не в этом дело. Меня студентка родила в воде, будучи уже мертвой. Девять месяцев не разлагалась, горемычная, давая возможность плоду сформироваться и выйти из утробы. Редкий, в сущности, случай». – Да уж, – согласился Иван, – ранее в медицине ничего подобного описано не было». – «Ребенка, то есть меня, нашли добрые люди, пьяные менеджеры одной киевской фирмы. Выловили багром из воды и отнесли в больницу. А уж в больнице добрый толстый доктор подменил нормальное дитя, девочку, родившуюся у Зины и Миши, мной».
«А на хрена он это сделал?» – «А кто ж его знает, – вздохнула Марина, – может, он нормального младенца продал налево». – «А если спросить?» – «Не выйдет, – развела она руками, – утопила я его как-то в самом конце прошлого десятилетия. Как выяснила все, так и утопила». – «Ну и зачем, – поинтересовался Иван, потирая трехдневную щетину, – ты выходила замуж?»
«Млятская погоня за традиционными ценностями, – пояснила Марина, вынула из его пальцев сигарету и жадно затянулась. – Конформизм у нас в крови. И потом, не забывай, могли быть дети! У них был бы умный, но гребнутый папа и богатая, хотя и не принадлежащая к хомо сапиенс, мама. Обожаю межвидовое скрещивание. Это ли не кайф?» – «Не кайф», – ответил Иван. «Да ты не расстраивайся, – похлопала она его по щеке, – хороший друг лучше двух подруг».
Марина имела бизнес, после развода порой выручала Ивана деньгами. Иногда подкидывала заказчиков. Порой поселяла в квартиры, за которые ничего не нужно было платить по целому году – хозяевам было достаточно присмотра за личными вещами и домашними питомцами.
Иногда, особенно в морозные зимние ночи, когда Марина ленилась уходить на Днепр, Иван приезжал к ней, и они сидели до утра, попивая бренди. С наутом хорошо было сидеть. Она часами молчала, курила, пахла болотом и тихо улыбалась своему размытому отражению в оконном стекле.
В аэропорту выглядела растерянной. На голове топорщился сиреневый ежик, в ухе болтался кусок кожи с золотым жуком на конце. Образ дополняли скинхедовские ботинки с белыми шнурками. Пуговицы на белой кожаной куртке отливали червонным перламутром.
«Ну что, голубь, – она обдала его ароматом мятной жевательной резинки, – прости, если что не так». – «Все было просто отлично», – кивнул он. – «Ага, – кивнула Марина, пригубила кофе. – Вот что я тебе скажу. Не женись больше спьяну, та еще лотерея. И в следующий раз выбирай бабу с грудями. Все бабы без грудей, как я, – конченые суки. Вот такой секрет». – «Буду иметь в виду», – кивнул Левкин. «А лучше, как найдешь невесту, зови меня. Я подскажу, стоит с ней связываться или нет. У меня на баб глаз наметан». – «Ну да, ну да, – кисло улыбнулся Иван, – я в курсе». Помолчали.
«А что ты это, Ваня? Родительский дом начало кончал? Да здравствует шахтерский край, мой край бескрайний, край угля и быдла?!» – «Сама ты быдло. Родители умерли», – сухо сказал он, поднялся, взял сумку на плечо и двинул на регистрацию.
Он шел, ссутулившись, и думал о том, что эта сутулость и сухость, с какой он попрощался, обязательно заставят Марину раскаяться. Пусть и не во всем, но хотя бы в чем-то. Это была маленькая месть, крохотный серебряный гвоздик, который он засадил ей на прощание куда-то между холодным рыбьим сердцем и плавательным пузырем. Умные совестливые лесбиянки, особенно родившиеся у неживых матерей, просто обречены на душевные муки.
Он бросил сумку на ленту транспортера и подумал о том, что на самом деле не так удручен, как хотелось бы. И это плохо. Провинция увидит это и не простит. Он должен быть удручен, да и Мрак этого, наверное, хотел бы. Мрак и те, что стоят в его тени там, в провинции, горящей огнем и металлическими ветрами.
Но отчаяния не было. На самом деле, кто такие эти умершие, он толком и вспомнить не мог. Впрочем, как ни странно, боль от их потери это не уменьшало. Просто он не был удручен. Но это не значит, что он был бесчувствен.
А по сути, Левкин твердо знал, что просто настала пора уехать из этого города в тот. Здесь жить он уже не мог, а там его ждали. Что-то новое готовилось в судьбе. Возможно, смерть, а возможно, что и похуже. Но в голосах, объявляющих рейсы, звучала музыка сфер. В грудь женскими острыми кулачками стучалась судьба, и Левкин был тревожен, но счастлив, пусть и не мог пока понять, в чем смысл возвращения в Z, что направляет вещи и события и чем завершится их неумолимое движение.
Не мог же Мрак или злокозненный демон Декарта желать его приезда в Z, не имея четкого плана?! Ведь не просто так украден черный лемур и обещана новая встреча? Левкин твердо знал, что ответы придут. Чувствовал, как яростно и мощно вскипает янтарь в темечке при одной мысли о том, что приходит к концу если не жизнь, то что-то очень на нее похожее.
И пусть будет, что будет, думал он, с улыбкой закрывая глаза и чувствуя, как крохотный самолетик набирает скорость. Да здравствуют лемурии, сатурналии, металлургия и горнодобыча. Да здравствует время, живущее в нас!
Часть 2
Телевизор Малевича
В стройном миросозерцании нет места прорехам, и цепь умозаключений, имея точкой исхода конкретные факты опыта, должна восходить до высших обобщений нашей мысли.
В. Х. Кандинский
После расставания с Мариной, а особенно после жалобы ответственному редактору жизнь Ивана Павловича, как он, впрочем, и предвидел, не улучшилась. Разоблаченные тексты потеряли последнюю совесть. Циничные издевки, странные, пугающие намеки встречались теперь в каждой присланной из издательства книге. Но мысли об издательских интригах оставили его. Дело в том, что приблизительно в это же время за вполне умеренную плату он взялся редактировать роман одного очень пожилого человека, видного представителя южнорусской школы письма. Тот был величав, крайне вежлив, несмешлив и почти ничего не знал об Иване Павловиче. Открыв рукопись, после эпиграфа из Максима Рыльского Иван обнаружил следующий текст: «Левкин, утка, Левкин, млять, смерть свою идет искать!».
Настроение, конечно, испортилось. Но, с другой стороны, стало ясно, что данное явление, по крайней мере, не зависит от автора и отправителя. Иван вычистил из романа все не должные быть строчки и не стал задавать вопросов ни старичку-писателю, ни своим домашним, из которых у Ивана остался только телевизор. Но какие вопросы ему задашь и, самое главное, кто тебе ответит?
Тем более что Левкин любил свой телевизионный прибор. Любил давно и тихо, как любят некоторые рано состарившиеся люди домашних питомцев. Приходя домой, Иван сразу его включал. Наблюдая, как тот приступает к трансляции какого-нибудь канала, любовно протирал экран фланелевой тряпочкой, приговаривал что-нибудь утешительное. «Экран ты мой Малевича, – шептал, например, Левкин, – Малевича четырехугольник!»
Установив минимальную громкость, чтобы до уха доносились только невнятные музыка, шорох и шептание, создающие впечатление топчущихся по мирозданию мышей, Иван шел принимать душ, обедал или ужинал, разбирал завалы на столе, курил, попивая херес или коньяк на балконе.
Редактируя тексты или работая над заказными статьями, Левкин периодически поглядывал в сторону своего плоского друга. Непростая жизнь, оторванность от каких бы то ни было семейных устоев, стремительный и горький развод, наконец, уединенный характер работы укрепили его в мысли, что телевизор – одна из немногих вещей в мире, которая не изменит. Иван верил этому мерцающему окну. Оно, в отличие от настоящих окон, а также, кстати, от проклятых Windows, никогда не имело ничего общего с реальностью.
Экран, несмотря на обилие цветов и голосов, по существу, был бессодержателен простой вселенской бессодержательностью. За ней чудилось нечто стоящее над действительностью, вечно покрытой рябью персонажей, сюжетов, идей, убегающих в небытие предметов и ощущений. Телевизор не играл в прятки с уходящей натурой, а в качестве вербальной альтернативы миру предлагал только себя и всегда был равен себе, что успокаивало нервы. Он содержал в своей супрематической идиотичности исключительно цветной шум, чистый мерцающий эфир, состоящий из разноцветных разновеликих геометрических фигур, почти не воспринимаемых взглядом. Телевизор являл собой разумный предел и границу псевдоразумной окружающей действительности.
Левкин понимал, что есть люди, которые смотрят на экран Малевича как на окно в мир, и искренне сочувствовал им. Но он их не презирал, нет. Иван преклонялся перед простотой восприятия жизни и, как мог, служил ей. Если бы он и хотел видеть в чем-то свое предназначение, то именно в этом. А служить простоте – это тяжелый и неблагодарный труд, и именно телевизор, кстати, помогал ему претерпевать на этом пути все, что предполагалось претерпевать.
Однако трещина, которая вследствие бунта текстов пролегла между Левкиным и миром, продолжала увеличиваться. Впрочем, так обычно и происходило раньше и отвечало общей логике его судьбы. И вот эта порча усугубилась, одним рывком завоевав такие территории в жизни Ивана, которые он никогда ранее не позволял себе сдавать.
Случилось это ветреным осенним днем. Левкин не работал. Отвез вещи в прачечную и сел в кафе в полуоткрытой беседке, попивая белое десертное вино. Съел миниатюрное пирожное, испытав старинный детский восторг от сознания того, что красивое может быть вкусным. Потом помрачнел, изучая небо и птиц, летящих перпендикулярно ветру. По улице несло листву и мусор. Заспанный помятый парнишка принес бутылку боржоми и кофе. Спросил, не будет ли клиент против, если он включит широкий плазменный экран. Левкин был не против. Его не слишком радовали яростные бодрые птицы, вульгарные серо-синие облака и медленно оголяющиеся деревья.
Налив Левкину ледяного боржоми, парень подошел к панели и включил ее.
Показывали Ибицу. Двое ведущих путешествовали по острову. Сначала демонстрировали красоты. Затем на пляже пытались разговорить гуманоидов, очнувшихся после прошлой ночи только к вечеру нынешнего дня. Самоуглубленные счастливцы сидели, тускло наблюдая за красноватым диском, погружающимся в воду.
«Вот так день за днем, – улыбаясь, говорил Стив, – день за днем!» – «День за днем», – вторила ему Сью. «Это класс, – убеждал Стив, – жизнь проходит незаметно». – «Они приходят сюда проводить солнце, – восторгалась Сью. – Это принцип – сначала проводить дневное светило и только потом позавтракать». – «Их жизнь, – хором сказали ведущие, – начинается с заходом солнца!»
И тут вдруг в телевизионной картинке произошел какой-то сбой. Иван не сразу понял, в чем дело. Он сделал очередной глоток обжигающего кофе, быстро запил его ледяной водой и машинально потянулся за пачкой сигарет. Что было не так?!
Это испугало Ивана больше, чем все послания, которые он до сих пор получал в присылаемых из издательства текстах. В картинке на экране появился кто-то лишний. Тот, кому там места не было. Кто-то, не должный быть. И он появился там ради Ивана, моментально ощутившего, как с головы до ног его обсыпал крупный колкий озноб.
Подрагивающей рукой Левкин достал сигаретку, щелкнул зажигалкой. Подавляя страх перед абрикосовым слепящим туманом, вплотную придвинувшимся к самой носоглотке, стиснул зубы. Медленно вдохнул и выдохнул, заставляя себя смотреть дальше.
Итак, за спинами ведущих появилась новая фигура: мужчина неопределенного возраста с сигаретой в руке, загорелый, в белой майке и ярко-красных шортах. Отчего-то было мучительно ясно, что этот человек не имеет никакого отношения к Балеарским островам. Он выпадал из телевизионной картинки. Среди окружающей цифры его фигура являлась единственно реальной. Увидев Ивана, он приветливо помахал ему рукой. Слегка подвинув в сторонку Стива, прошел вперед к камере и улыбнулся. Без труда перекрывая голоса ведущих, сказал: «Ты попал в колесо сансары, Левкин! Ибица приветствует тебя!»
Иван плохо ориентировался в современных технологиях связи, но понимал, что происходящее невозможно. Телевизор, пусть это трижды четырехугольник Малевича, сам по себе не обеспечивает обратную связь. «Тем более, – проговорил Иван, глядя на огонь в печи, – что это была прошлогодняя передача, и шла она в записи».
Непричастный к происходящему попытался сказать что-то еще, но здесь пошли титры и грянула музыка. Покачав головой, он за спинами ведущих наклонился к бамперу стоявшего рядом фургона и стал что-то писать красным фломастером на небольшом листке бумаги. Текст выходил длинный. Наконец, дописав послание, не должный быть прижал лист к плазменному экрану с той стороны (как бы это ни понимать).
«Я Мрак по имени Марк, а ты умерший Левкин – дохлая птица! – прочитал Иван, тихо шевеля холодными губами. – Проклюнься, Левкин, в яйце сущий! Умер, умре, умертвие, мертвечина. Левкин умре, утка, утке, уток нет восточно-европейское собако точка юэй». Листок отняли от экрана. Не должный быть, назвавшийся Мраком, пропал. Титры прервались, и снова стали видны жизнерадостные ведущие. Теперь они мажорно улыбались в стилизованной желтой рамочке, мерцающей на фоне моря и нескольких жизнеутверждающих жиденьких пальм. Пошли помехи, экран избороздили полосы.
«Итак, – подвел итог передаче Стив, – я и Сью, мы считаем, что Ибица – это символ свободы, молодости, стильного отдыха и любви!» Молодые люди, слегка потрескивая и рябя, весело переглянулись и закончили хором: «Ибица с нами, Ибица с вами, Ибица ждет каждого из вас!»
Пошла заставка, и начался рекламный блок.
Левкин несколько раз с силой растер лицо ладонями, чувствуя, как приливает кровь к коже. «Ибица с нами», – сказал он и подумал, что за долгие годы привык верить в незыблемость простых вещей и понятий. Например, в то, что киевские время и пространство являются старыми добрыми пространством и временем.
Однако теперь все изменилось. Оставаясь на излюбленных позициях мистического материализма, трудно было объяснить происшедшее. Мрак и то, как он поступил с экраном Малевича, выходило за все допустимые рамки. Случившееся непоправимо нарушало давно установившиеся правила игры и, безусловно, являлось признаком того, что Левкин вступает в новую фазу существования, желает он того или нет.
И это заставило его впервые за долгие годы вспомнить о страшных и вязких, болезненно разноцветных, тех давних, отчего-то невероятно праздничных, проще говоря – детских годах. Иван никогда не называл те годы детскими, потому что от одного этого словосочетания его мутило. Он понимал, конечно, что хронологически все правильно. Именно тогда, когда он был мал, пришло все это. Каждый раз, разговаривая с самим собой обо всем этом, Левкин, конечно, подразумевал в первую очередь тот холодный янтарный ветер, который, однажды начавшись, уже не переставал никогда.
Его первые родители, образы которых Левкин почти не сохранил в памяти, жили в самом центре города Z, а значит, и в самом сердце одноименной провинции. Иван предполагал, что в один из дней такого-то года он родился. Кстати, что это был за день, он не знал, и выяснить правду не представлялось возможным. Впрочем, кому была нужна эта правда? Да и кто бы это еще стал ее выяснять?
Итак, день неизвестен. На свет появлялся с трудом, как говорится, нехотя. Недели три болтался между мирами. Но понятно, что рос и развивался. Держал головку, жевал соски, получал прививки, гадил в пеленки. Много кричал, предчувствуя дальнейшее. Часто болел, в садик не ходил – следствие общего нежелания жить, даже более стойкого, чем инстинкт размножения. Подрастая, чувствовал интерес и ужас. Последнего было не так много, чтобы умереть, кончиться, прекратиться. Но вполне достаточно, чтобы перестать доверять той действительности, которая, как с течением времени понял малыш, была единственной для большинства окружающих его людей.
Долгое время упругий живой сверток лежал, отгороженный от мира даже не прутьями манежа, но главным образом идиотизмом возраста. Хотел, но не мог прекратить все это. Стоило чуть повзрослеть – научился регулярно, до двух раз на дню, уходить в инсайт. Оказываясь вне тела, орать, естественно, прекращал.
Чувствовал легкость и свободу. Окружающее было видно ясно и хорошо. Плавая в желтоватом тумане вокруг дешевой лампочки в шестьдесят ватт, одно время висевшей в их спальне на черном, кое-как скрученном проводе, учился любви к людям. Находящиеся внизу существа были приятными и трогательными. Папа пил водку и играл на рояле. Мама накидывала на себя шаль и танцевала, смешно покачивая угловатыми бедрами, а также чрезмерно развитыми, как у всех пианисток, плечами.
К школьным годам Иван научился переживать состояния, которые к нему приходили, не беспокоя домашних. Другими словами, Карлсон Кастанеда прилетал к Малышу по-тихому, что не позволяло окружающим усомниться в душевном здоровье ребенка. Но стоило Левкину слегка повзрослеть, как его взяло мерцание, чтобы больше не отпускать лет до тридцати.
Затем он уехал из провинции и на десять лет забыл то, что с ним происходило раньше. Решил, что во всем виновата она, Z-земля, Z-юность, Z-мир, затерянный в степи, пахнущий молибденом, ковылем и медом. В столице Иван Павлович пытался жить честно и добропорядочно в метафизическом смысле этого слова. Но вот, кажется, этой добропорядочности снова был положен предел. Такой же простой и категоричный, какой случился тогда.
Левкин не мог сказать, что стало толчком для первого путешествия к бескрайним берегам великого Нигде. Но момент ухода в мерцание Левкин помнил так ясно, будто это произошло с ним вчера.
Стоял самый что ни на есть легкий, прозрачный, разноцветный прекрасный октябрь. Мальчик шел из школы домой, вяло помахивая портфелем. Левкин и сейчас помнил это ощущение в руке. Он делает взмах назад, портфель по инерции выносит вперед, снова отводит руку назад – портфель сам собой возвращается. Хорошо идти, петляя между деревьев старого сквера. Листья шуршат под ногами, и ботинок из-за этого шуршащего разноцветного кома разглядеть нельзя.
Листопад захватывал и покрывал все вокруг. Пронзительный свет наискось резал мир сквозь стремительно редеющие яркие кроны. Запах смерти и свежести кружил голову. Этот запах и был последним, что Иван запомнил из той жизни. Он вошел в мерцание прямо из листопада. В глазах отчаянно зарябило, замерцало, и во всем теле разлилась томная разноцветная тяжесть, а потом случилась яростная янтарная вспышка.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента