Что ему понятно, уже раздраженно подумал я. Мне не нравился этот человек, не нравилась его картина "Весенние заботы" про колхозное село с ядреными девахами и сельскими чубатыми парубками, которые преодолевают трудности в вопросах весеннего сева и любви, распевая частушки. Когда сеять им, конечно же,подсказывает секретарь парткома, правда, предварительно посоветовавшись со стариком, народным умельцем и балагуром. Красивые полушалки, красивые полушубки, красивая полуправда.
   - Возьмем для начала ваш сценарий "Немая", - Чулков действительно взял листы со стола, вгляделся в них. - О чем история? Девочку контузило во время войны, а заговорила она снова, когда влюбилась. Чисто медицински это возможно?
   - Не знаю. Разве такой вымысел недопустим?.. Здесь же идея: любовь сильней войны.
   - Любовь? Сильней? Войны? - скептически пожал узкими плечами Чулков. - Ну, хорошо, предположим, хотя где-то это уже было... Все было... Все эти мелодраматические терзания на фоне красивых морских пейзажей. Давайте-ка поставим вопрос по-другому. Ответьте мне: Кто она? Чем занимаются ее родители? Какая профессия у героя? Портной, космонавт, сталевар?..
   - Понятия не имею, - пришла моя очередь пожимать плечами.
   - Автор сценария, - назидательно сказал Чулков, то есть вы, обязаны знать про своих героев все. Иначе, в чем же у вас правда жизни?
   В полушалке и в полушубке, подумал я.
   - Получается абстракция, а это не пойдет, не пройдет. Любовь сильней войны. Чистый пацифизм. Море, пляжи, чайки, волны - все красивенько, но откуда эти люди? Что они, из чего-то не материального созданы? А скорее всего, так оно и есть. Они - не люди, гомункулюсы, плод вашего разгоряченного воображения. Не более того. Следуем дальше. "Живописец Болотников".
   Он взял листки моего сценария, поднял на лоб очки, сразу потеряв значительность, и подслеповато углубился в чтение. Ясмотрел на пустой экран за его спиной. Белый, как бы ждущий взрыва, готовый для проекции полотен Болотникова. Вот уж про кого я знаю все. Еще бы - лежали в одной палате. Болотников не мог рисовать, как мечтал, мучился, страдал, заболел из-за этого. Как Ван-Гог расплатился рассудком за свою палитру...
   - Опять война, - откинулся Чулков на спинку кресла, - почему война? Художник и Война, скажете. Опять абстракция. Или вот: почему у вас эсессовец с еврейским лицом, вы так и пишете - с семитскими глазами. Что вы хотели этим сказать? Что и среди арийцев были иудеи? Что евреи пролезли даже в отборные войска фюрера?
   Опять он выворачивает все наизнанку.
   - Нацист или шовинист остается фашистом в любом обличье.
   - Вы антисемит?
   Я удивленно вгляделся в его лицо. Чулков? Может у него по жилам бежит часть чужой крови, и вот она взывает сейчас к расправе надо мной?
   - Нет, я не антисемит. У нас в издательстве работают и русские, и евреи, узбечка, латыш, украинцы... Особой разницы между ними не вижу. Евреев даже больше, чем других.
   - Ну и как?
   - Что как?
   - Ну, вообще.
   - Хорошие люди.
   - Вы сионист?
   Все-таки он - Чулков.
   - Хватит об этом, - решил он. - Наконец, третий ваш опус. Опус номер три. "Белые горы". Кто эти люди? Куда они идут? Где это происходит, в конце концов?
   - В Тяпляпландии, - буркнул я. - Бессмысленно отвечать на эти вопросы - там же все написано.
   - Бунт на корабле, - неодобрительно скривился Чулков.
   - Все написано и сказано. Как у Чехова. Ишь ты, извините, ишь вы. Вопросы будут задавать худсовет, директор студии, работники Министерства кинематографии. Поверьте мне.
   Он умолк.
   Потом улыбнулся. Зубы белые, как полотно экрана.
   И тихо, по-дружески сказал:
   - Все, что вы написали, придумали, вообразили - это прекрасно. Вернее, кажется прекрасным. Причем, на сто процентов - только вам. И вам придется, будучи человеком самой страшно унизительной и открытой любым нападкам профессии, будучи кинорежиссером, постоянно убеждать кучу людей, тупых, упрямых, иезуитски мыслящих, льстивых, коварных, бестолковых, обидчивых, усталых, равнодушных, что вы - гений. В конце концов, даже ваши коллеги по съемочной группе должны верить вам. Такие вам предстоят заботы...
   - Весенние, - неуклюже сострил я.
   Он очень цепко глянул на меня.
   - Чтоб цыпляток по осени считать. Последний вопрос: какой период в создании кинокартины главный по вашему мнению?
   - Монтаж.
   - Абсолютно неверно. Идите. Впрочем, еще один вопрос. Стихи в сценариях чьи?
   - Мои.
   - Прочтите свое. Что хотите.
   Я почему-то повел головой, словно скидывая тяжесть, и, четко отпечатывая слова, стал читать само собой пришедшее на память:
   Мой мозг тяжел и сер.
   Он многосвязным языком
   облизывает вечность.
   Он, как английский пэр,
   смешной, шалун беспечный.
   Он свят, как сатана.
   Изыскан, как крестьянин.
   Криклив, как немота.
   И, как реальность, странен.
   Мой мозг тяжел и сер.
   Он многосвязным языком
   облизывает вечность.
   Он ограниченный без мер,
   что хочет бесконечность.
   Мой мозг тяжел и сер.
   - А вот это интересно, - оживился Чулков. - Слушайте, вам надо в Литературный. Какого черта вам делать в кино? Для синематографа вам нехватает характера, упрямства, пробивной, как таран, силы. Вы должны были меня рассмешить, напугать, развлечь, разозлить, обольстить, в конце концов. Убедить, что вы дьявольски талантливы, но, как алмаз, нуждаетесь в огранке, в помощи. Как я делаю с директором студии. И если бы завтра мы с вами явились на худсовет со своими творческими заявками, вы проиграли бы. К постановке приняли бы "Весенние заботы", а не "Белые горы". Идите. Работайте. Пишите стихи. Успеха.
   Я повернулся спиной к пустому экрану, к просмотровому залу и вышел.
   А ведь он прав. Чулков.
   Преподал мне наглядный урок. Уж очень я люблю себя, свои стихи, свои сценарии. И надеялся, что все будут потрясены ими. Ах, как необычно, как оригинально! Шиш с маслом не хотите?
   Здесь все пишут стихи, сценарии, одарены каждый по-своему и каждому надо пробиваться, драться за свое место под солнцем. И быть соперником, и побеждать соперника.
   Я не смог.
   Кстати, надо собрать все свои стихи.
   Глава шестая
   --===Свое время===-
   Глава шестая
   Можно доехать в метро до станции, от которой рукой подать до издательства, а можно сойти на остановку раньше и спуститься по бульвару почти до набережной Москвы-реки. Я так и сделал - так много солнца было в тот день на улице: в безоблачном небе, в стеклах домов и проезжающих машин, в зеркальцах мелких луж ночного дождя.
   По утрам все ощущения обостряются - отдают новизной пробуждения, хотя с годами эта новизна блекнет. В детстве я был уверен, встав от послеобеденного сна, что "вчера" было утром. Почему же так быстро пролетело детство, если в каждом дне было два?
   Издательство наше размещалось в доме, построенном когда-то богатым человеком. Широкая лестница двумя плавными полукружиями вела наверх, на бельэтаж, где соединялась в площадку, с которой с одной стороны вход в двухсветный зал, как сказали быбывшие владельцы дома, а с другой стороны находились когда-то жилые комнаты, в одной из которых стояли теперь столы нашей редакции. Высокий зал был разгорожен тонкими переборками, как огород, и отведен под производственный, хозяйственный и другие функциональные отделы издательства. В конце зала, в отдельном помещении, стоял бильярдный стол, но не полный, а половинный - предмет нашего вечного соперничества с Яном Паулсом, моим коллегой по редакции, моим товарищем.
   В нашей комнате во всю длину прикноплены обложки журнала - пропагандиста передового опыта и новых технологий. Площади стены хватает на тридцать шесть обложек - по двенадцать за год. Стена помогает оценить, каким было лицо нашего издания, лучше оно стало или хуже.
   Я, как всегда, слегка опоздал - Малика Фазыловна, заведующая редакцией, и Ян уже о чем-то спорили, сидя каждый за своим столом. Я прислушался, чтобы в случае чего поддержать Яна.
   - Ну, сколько я тебя просила, - отчитывала Яна Лика, - напиши типовое письмо, разошли его по светилам науки и корифеям промышленности, пусть выскажут свое мнение о нашем журнале.
   - Лика, ты очень красивая женщина, - галантно сказал Ян и сделал паузу. Поправил пенсне. Откуда он его откопал?
   Лика молча ждала.
   - Ты не только очень красивая, ты очень умная, - продолжил Ян со вздохом. - И не только умная, ты опытная. Ты же работаешь здесь с основания журнала. Неужели тебе неясно, что настоящие светила и корифеи давно перемерли, а тем, кто сейчас занимает их места или мнят себя таковыми, до высокой лампочки такие мелкие проблемы, как тематика какого-то отраслевого издания.
   - В конце концов, кто здесь начальник? - уже не на шутку завелась наша заведующая.
   - Вот стило, вот папирус, - взмахнул авторучкой Ян, - сейчас изготовлю текст.
   Через четверть часа он положил Лике на стол исписанный лист. Лика стала читать и сердито рассмеялась:
   - Ну, не нахал? Нет, ты посмотри, Валерий... Это же надо такое отчебучить.
   В правом верхнем углу листка каллиграфическим почерком было выведено: "Новодевичье кладбище, участок 62, секция 21, академику Ивану Ивановичу Иванову". Далее следовал текст типового письма.
   - Раз уж у Яна такие связи с загробным миром, - серьезно сказал я, вам, Малика Фазыловна, следовало бы на ближайшем заседании редколлегии ходатайствовать о персональном окладе старшему редактору Паулсу. Откроем новую рубрику в журнале.
   Консультация живых и рвущихся на пьедестал с теми, кто уже по пал в святцы, по проблемам технического прогресса.
   - Фирма "Харон Паулс энд Стикс Корпорейшн", перевозка идей, умеренные цены, смазанные уключины, - холодно блеснул стеклышками пенсне Ян.
   - А зачем смазанные уключины? - поинтересовалась Лика.
   - Чтоб не скрипели, - хором пояснили мы.
   - Ну вас к дьяволу, - сердито улыбаясь, фыркнула Лика.
   - А действительно, пойдем подышим серой. Импортной, - Ян достал из стола пачку сигарет. - "Астор". Новинка на советском рынке.
   Мы вышли с Яном на лестничную площадку. Я повертел в руках нарядную коробочку - в такой упаковке любая дрянь вызовет интерес. С портрета в овальной рамке на меня презрительно смотрел холеный старик в камзоле и при седых буклях парика.
   - Астор... английский лорд? - спросил я у Яна.
   - Нет. Западная Германия.
   - Почем?
   - Дешевка. Восемьдесят копеек.
   - Восемьдесят? Пачка? - не поверил я. - Всю жизнь курил "Дукат". Гривеник десяток.
   - Времена наступают другие, молодой человек, - похлопал меня Ян по плечу. - Зажиточные. Скажешь, нет?
   - Что-то не чувствуется.
   - Раз они, - Ян поднял палец кверху, - считают, что это нам по карману, значит, так оно и есть.
   - Ты лучше, старик, расскажи, что новенького в нашем заведении. Я даже не успел толком поговорить с тобой после возвращения.
   - Да все по-прежнему. Проводим заседания, делаем план, выпускаем стенгазету. Директор раздает нагоняи, главный редактор спит, о, кстати, о главном. На него же исполнительный лист пришел.
   - На Ярского? - у меня отвалилась челюсть от изумления.
   - На него. На алименты.
   - Ему же под семьдесят.
   - Не скажи. Он - ровесник века.
   Все равно уже не помнит, как это делается. Хотя раз лист пришел, значит кто-то поддался очарованию этого старого гриба.
   - Жена. На него на алименты подала жена.
   - Что за чушь?
   - Это же не первый брак у Ярского, - объяснил мне Ян. - В первый раз он одуплился лет пятнадцать назад. Родил дочку, все как положено. Потом у него роман случился с Ольгой Лядовой, помнишь секретаршу директора? Хотя нет, ее ты не застал. Шумное было дело, но Ярский таки развелся, и теперь ему Ольга родила. Тоже дочку.
   - А при чем тут алименты?
   - Это просто. По закону Ярский платит алименты первой же не - двадцать пять процентов. Ольга может, не разводясь, подать на мужа на алименты, что она и сделала. Теперь он отстегивает треть зарплаты, зато половина этой трети идет первой дочке, а другая - второй.
   - Сколько же Ярские выиграли на этом в месяц?
   - Рубля двадцать два, двадцать три.
   - Цена его порядочности... Ты не задумывался, Ян, что все имеет свою цену, причем иногда можно назвать точную сумму таких вроде бы абстрактных понятий, как честь, совесть? Двадцать три рубля в месяц, меньше рубля в сутки. А откуда вы все это узнали?
   - Гладилин, секретарь нашего партбюро, поручил мне, как своему заместителю, разобраться.
   - Ну и что теперь Ярскому будет?
   - А ничего. В райкоме сказали - не трогать, Ярский - член комиссии старых большевиков, нельзя подрывать авторитет партии.
   Пожурили нашего Дон Жуана и отпустили с миром.
   - Мне такое в голову не пришло бы.
   - В твою голову и не придет. Кстати, о тебе. Какой-то ты нерадостный после возвращения, что-то тебя гложет, старик. Или я не прав?
   - Угадал.
   - Тогда расскажи, если не секрет.
   Я коротко обрисовал Яну свою ситуацию.
   Он задумался.
   - И что же ты решил? - спросил он наконец.
   - Ждать. Тамара родит. А там видно будет.
   - Разумно... А ты не замечал такое странное свойство времени: время покажет, время подскажет, что делать. По прошествии времени ты понимаешь, прав ты был или нет, но при этом время просто пройдет, исчезнет навсегда, его не вернешь, и изменить что-либо будет просто невозможно... И да минует меня чаша сия.
   - Почему же она должна тебя миновать?
   - Я никогда не женюсь.
   Ян снял пенсне, близоруко прищурился. Лицо его сразу изменилось словно подтаяла, отекла, набрякла вековой усталостью доселе непроницаемая маска.
   - ?.. - безмолвно-вопрошающе смотрел я на Яна.
   - К чему плодить несчастных? - ответил он.
   - Получается, что тот, кто у меня родится - сын ли, дочь - уже обречены?
   - Пожалуй, что так, - Ян опять утвердил пенсне на носу.
   - А ведь ты и впрямь Харон.
   Глава седьмая
   --===Свое время===-
   Глава седьмая
   Наверное, только повзрослев, мы осознаем, какую счастливую беззаботность в детстве дарила нам мама. Мама подаст, мама уберет, мама выслушает и вытрет слезы. Мама встретила меня в передней, кряхтя, нагнулась, хотя ее мучил радикулит, и достала шлепанцы. На кухне уже стоял обеденный прибор, нарезанная закуска, зелень, хлеб.
   - Сынок, ничего, что я здесь накрыла? А хочешь, в комнату перенесем? Там телевизор, - спросила она у меня.
   - Ну, что ты, ма, не надо. Я ненадолго, поем и домой.
   - Ты закусывай, закусывай. Вот колбаски положи. Я сейчас подрежу еще, ешь.
   - Не надо, мамуль. Спасибо. Хватит.
   - Как же не надо - тебе-то, ой, как надо хорошо питаться. Тамара готовит или по-прежнему на пельменях да на яичнице сидите?
   - Готовит. Ты не беспокойся. Я и на работе обедаю - у нас вполне приличная столовая.
   - Ну, слава богу, хоть бы у вас все наладилось. Главное, живите дружно. Ты ее уж не обижай, повнимательнее будь - у нее сейчас время такое, беспокоить ее нельзя. А ты опять в своей киностудии пропадаешь? И что ты там потерял? А деньжат хватает? Может подбросить? Хотя много-то я не могу, сам знаешь.
   - Не надо, ма. Я за бюллетень получил за три месяца, так что пока есть.
   - Мы с отцом решили коляску вам подарить - вы не вздумайте сами покупать.
   - Спасибо. И что бы мы без вас делали?
   - Такая уж у нас забота - детей вырастить... Теперь и ты своих няньчить будешь. Только что-то ты невеселый в последнее время, сынок, случилось что?
   Я долго не отвечал. Родители не были в курсе всех наших с Тамарой разногласий, но почему бы, в конце концов, как говорил Чулков, не сказать матери всю правду? С другой стороны, как ее скажешь?
   - Не знаю, мам... Только мне кажется, что рано нам заводить ребенка.
   Мать рассмеялась.
   - Сделанного не воротишь - теперь никуда не денешься, считай, семь месяцев прошло. Раньше надо было думать.
   - Раньше мы думали вместе, потом врозь. Я никак не могу понять логики Тамары - мы же фактически разошлись, как в море корабли, и сколько было крика и обид, и всем-то я ей нехорош был, и вдруг - на тебе...
   - Хочешь понять женскую логику? - Мать лукаво улыбнулась.
   - Никогда мы с тобой не говорили на эту тему, сын, но ведь у меня с твоим отцом тоже не все гладко получалось, бывали такие моменты, что, казалось, не то, что пить, дышать одним воздухом вместе невозможно... Помню, мы в первый раз поехали вдвоем отдыхать на юг, сразу как поженились. Море ласковое, синее, синее, песок белый. Выпили винца как-то за обедом и купаться пошли. Он развеселился, давай в шутку топить меня. И чуть не утопил. Я только вынырну, кричу ему, перестань, перестань, пожалуйста, а он опять меня под воду, я уже захлебываться начала. Еле вырвалась. Вылезла на берег, реву, он опомнился, да поздно, я ему пощечин надавала, да еще такое наговорила в истерике, весь пляж ахнул, он обиделся и в сторону сел, а я платье кое-как натянула, домой бегом, вещи собрала - и на вокзал.
   - Как дети, - улыбнулся я.
   - Дети и есть. В вашем возрасте. Хорошо, еще хватило ума у него, чтобы с цветами отыскать меня на вокзале, а у меня - чтобы простить его. Ты запомни, Валерий, нам, женщинам, прежде всего внимание нужно, восхищение, причем постоянно, а не от случая к случаю. Представь себе, какое это унижение, на виду у всего пляжа реветь, как мокрая курица.
   - Но ты же сама поколотила отца и тоже на виду у всех.
   - Что я? Я - другое дело. У меня и сейчас, как вспомню об этом, руки чешутся. Соображать надо. Какие вы все-таки, мужчины, грубые, фу.
   Глаза у матери сверкали, она похорошела от гнева, и в ней проглянула та задорная и гордая девчонка, которая приворожила не очень-то общительного, с нелегким характером отца.
   - Разошлись бы, и не было бы меня на свете, - я ласково погладил мать по руке.
   - Был бы. Ты уже был, только отец об этом не знал. Я ему на пляже сказала, что не хочу иметь от него детей, а на вокзале сказала, что у нас будешь ты. Уж тут-то его и прошибло...
   - Разве на вас угодишь?
   - А ты как думал? Мы, женщины, дикое племя. И как бы я хотела, сынок, чтобы тебе в жизни повезло с ними. Я где-то читала, что кошки, хоть и домашние животные, но приручить их человеку до конца так и не удалось. Они принимают еду и ласку, но есть у них своя территория, где они гуляют и охотятся. Так и женщины выпускают когти, когда посягают на их независимость.
   ... Дикое племя. Я шел домой с сумками, в которые мать выгрузила полхолодильника, и мне представился табун амазонок с луками и колчанами стрел за плечами, бесстрашных и беспощадных, стоящих на страже своих лагерей, в которых мужчины содержатся как жеребцы для продолжения рода. Потом я представил себе мать во главе табуна и рядом с ней Тамару, а вот Наташу в виде воинственной амазонки представить не мог. Нет, она не из дикого племени. Может быть потому, что ее доброта и терпимость выстраданы на больничной койке?
   С другой стороны, Тамара с удовольствием теперь готовила и стирала, терпеливо дожидаясь моего возвращения, и от щедрот ее материнской нежности доставалось и мне, - неужели и вправду ребенок так резко меняет психологию женщины?
   Глава восьмая
   --===Свое время===-
   Глава восьмая
   Через два дня Тамара сказала мне, вернее не мне, а кому-то в пространство - у нее появилась манера неожиданно начинать и обрывать разговор, говорить, не глядя, невпопад смеяться и хмуриться:
   - А послезавтра поедем на дачу...
   - С какой стати? - Я никак не мог сообразить, в связи с чем возникло такое предложение, и потому не знал, как на него реагировать.
   - То есть как это с какой стати? - подняла одну бровь Тамара. - Будет девятое мая - день Победы.
   - Ну и что? - опять не понял я.
   - Мой папа - фронтовик, неужели ты забыл? - подняла вторую бровь Тамара.
   - Не забыл. Значит, он нас приглашает отметить праздник на даче?
   Тамара опустила брови и долго молчала.
   - Так приглашает или нет? - не выдержал я.
   - Нет... то есть да, но не знаю... Может быть, он просто хочет нас видеть, но это совсем необязательно. Надо будет ему помочь...
   Она опять помолчала и, наконец, добавила:
   - И мама просила...
   Я вспомнил наши разговоры перед отъездом в санаторий, когда она мне рта не давала раскрыть - куда девалась ее энергия, ее желание переделать буквально все по-своему?
   Дача находилась по современным понятиям рядом, в пятидесяти километрах от Москвы, а по понятиям того времени, то есть почти двадцать лет назад, не близко.
   Электричка была переполнена - народ не только дружно собрался на страдную пору обработки своих садовых участков, но и отправился на загородные кладбища помянуть своих усопших - в белых платках, связанных узелком, везли куличи и крашеные яйца.
   Тамаре в вагоне уступили место, и через час мы, не торопясь, шагали по кое-где уже просохшей тропинке вдоль дачных заборов. Чем дальше от станции, тем глуше был слышен вдали грохот проходящих поездов и на смену ему пришел шум, присущий только дачной местности: кто-то стучал молотком, где-то журчала вода, звенела пила и тюкал топор - все эти звуки жили в голубом бездонном куполе неба с белыми ленивыми облаками. Над участками плавал серый дым - жгли прошлогодние листья, обмороженные за зиму и обрезанные сучья,всякий мусор и хлам. Иное дело на участке тестя - он еще с конца марта переселился на дачу и успел выходить свои шесть соток настолько, что даже чувствовался перебор - все так вспахано, так покрашено, так подвязано, все настолько рационально, что даже не хватало чего-то естественного, одичавшего.
   Я всегда чувствовал на даче тестя не как в местах отдыха, а как на предприятии по производству сельскохозяйственной продукции, хотя, надо отдать ему должное, горбатился он на участке один, помощи особой не просил и нас почти не эксплуатировал.
   Обедать сели часов в пять пополудни за уставленный закусками стол, во главе которого восседал тесть, Иван Алексеевич, сменивший по случаю праздника свой обычный, дачный, из старых ношеных вещей наряд на белую рубашку. Рядом с ним разместился наш единственный гость, сосед, Павел Иванович, которого иначе как Бондарем никто не называл - фамилия у него была такая, и которого я тоже всегда воспринимал, как неотъемлемую часть дачных участков, настолько он был серым, невзрачным, будто припорошенным землей. Сегодня на Павле Ивановиче был надет серый пиджак, сияющий блеском орденов и медалей.
   Разговор, естественно, пошел о войне - я никогда не мог себе представить такой жизни, когда изо дня в день над тобой висит смертельная опасность или может прийти страшная весть о гибели твоих близких. И так в течение четырех с лишним лет.
   Иван Алексеевич молчал, кратко высказавшись по поводу войны - чего ее поминать, проклятую, а Павел Иванович, наоборот, охотно рассказывал:
   - Пожалуй, самое значительное, что со мной случилось, если уж ты интересуешься, это, когда меня в тыл к врагу забрасывали. Под Краснодаром станица есть, Черкесская, вот в ее район нас и выкинули. Задание ответственное, надо было разузнать, действительно ли немцы меняют румын на этом участке фронта или нет. Раз меняют, значит, готовят что-то серьезное. Уже три группы послали, но они пропали, не было связи с ними. Вот в следующую группу я и попал, я же до войны в аэроклубе занимался, имел шесть прыжков. Остальные, как оказалось, ни разу не прыгали. Четверо нас было, радист пятый. Перед самым вылетом один исчез, как потом выяснилось, в санчасть ушел, но никому не сказался, испугался, видно, а у меня во взводе товарищ был, Петр. Я - Павел, он - Петр, нас так и звали Петропавловском, все время вместе - он и вызвался лететь. Я попросил летчика пониже спуститься, чтобы не раскидало нас, он кивнул, ладно, мол, а когда парашют раскрылся, вижу - до земли далеко. Ночью прыгали, но луна светила, и, что самое главное, мешок с продовольствием у меня оторвался, видно, узел я не туго затянул. Ну, так обидно стало, до сих пор обидно, не поверишь. Я пытался запомнить, где он упал, но куда там. Разнесло нас друг от друга - на второй день только вместе собрались. Да там, считай, неделю по тылам ходили, сведения передавали - вот и получилось, что этот мешок нам бы очень пригодился. Когда получили приказ возвращаться, через линию фронта переходили. Вот тут и случилась беда. На немцев напоролись. Один из них гранату бросил, взрыв пришелся в приклад автомата, что у Петра в руках был. А мы бежали цепочкой, и Петя еще метров четыреста бежал сгоряча. Потом в воронке на нейтральной полосе укрылись, тут и увидели, что у него весь живот разворочен. Не дожил Петя до победы, кровью истек. Ему за эту операцию орден Отечественной первой степени посмертно, мне - второй степени. Правда, теперь мы все пятеро - почетные граждане станицы Черкесская. На двадцатилетие Победы ездил я туда, Петру поклониться...
   Я слушал Бондаря и думал о том, что героизм для него - дело бытовое: то, что он ночью прыгал в тыл к врагу, это ладно, но обидно, что мешок с провизией оторвался, а так воевать можно. И еще мне подумалось, что война, эта всенародная беда, обнажила до корней человеческую душу - трус бежал в санчасть, а друг шел на смерть за товарищем. Какими же должны стать люди после Победы? Неужели после такой крови, после атомной бомбы они не поняли, что жизнь - самое дорогое на свете чудо и прожить ее надо по законам добра и терпимости? Ни Иван Алексеевич, ни Елизавета Афанасьевна ни разу не навестили меня в больнице, хотя в почти образцовом дачном хозяйстве у тестя на крыльце жил паук, которого он не вымел, а, наоборот, подкармливал пойманными мухами, а Елизавета Афанасьевна детский врач по профессии - уговаривала Тамару бросить больного мужа. Или я несправедлив к этим достаточно хлебнувшим горя в своей жизни людям?
   Глава девятая
   --===Свое время===-
   Глава девятая
   ... Изогнутое лицо Тамары в блестящем цилиндре ведерного самовара, который она пыталась поднять, ее вой от безумной боли... Серая спина Бондаря, за которой я спешу, спотыкаясь, раздвигая ветви вишен... Большой, розовый, полусонный, полупьяный хозяин "Москвича", худая, как половая щетка, его жена, визгливо ноющая в дверях - не пущу!.. Тесть, стоящий, как в резной раме, на крыльце как раз под паучьей сетью... Долгий путь в "Москвиче", упирающемся светом фар то в разъезженную дорогу, то в пустую темноту неба... Добродушный голос большого, розового водителя - ты мне в машине не рожай, потерпи, голубушка... Безлюдные улицы города Железнодорожный - волком вой, не у кого спросить, где роддом... Невозмутимая полнолицая медсестра в приемном покое, равнодушно заполняющая карточку под стоны Та мары...