Проснулся в тот день Алексей – темно было. Не поднимаясь с постели, вспомнил по порядку весь чин венчания: тому нести животворящий Крест, тому яблоко, повторил про себя речь, какую должен был сказать в соборе. Речь эта – как молитва, ни одного слова нельзя пропустить.
   Лезли в голову сказки бахарей про хороших царей.
   Господи! Всякий царь в мечтах видит, что у каждого его холопа хоромы, скота полон двор, амбары с верхом, аж крыши трещат!.. Только в жизни другое: пожары, недород, мор, война… Где ж русским людям богатыми быть, земля скудная, пепел и пепел. Нет в земле ни золота, ни серебра. Чтоб своих денег начеканить, приходится покупать у заграничных королей монеты, а потом резать их, перебивать. Одна у русских надежда – на далеких сибирских соболей.
   Так и лежал государь, мечась мыслями, вздремывая, покуда не явился постельничий – со спальниками и стряпчими. Оба Ртищевых, старый и молодой, тоже были здесь. У Михаила Алексеевича, у отца, должность стряпчего с ключом, у Федора Михайловича, у сына, – стряпчего у крюка. Стряпчий с ключом – хранитель царской «стряпни»: постели, одеял, белья, одежды; стряпчий у крюка обязан царя одевать, обувать, омывать, чесать, ходить и ездить за государем, носить его шляпу, посох и прочую «стряпню».
   Одевшись, умывшись, Алексей слушал заутреню в Крестовой палате. Потом вышел к столовому кушанью.
   Велел подать постное. Боялся, как бы от мясной пищи живот на торжестве не схватило. Съел кусок черного хлеба с солью, поел соленых груздей, выпил пива с коричневым маслом, тем и доволен был.
   До начала церемонии оставалось два часа, но Алексей лег подремать и даже заснул.
   Одевали его в праздничное платье спешно, ошибаясь, мечась, и он успокаивал стряпчих:
   – Успеется! Всей дороги – из хором в хоромы перейти.
   Чуть припоздав к назначенному времени, Алексей, не по возрасту медлительно и чинно, прошествовал к царскому месту, стоявшему у стены, повернулся лицом к палате, пока еще пустой, и звонким мальчишеским петушком крикнул думному дьяку Ивану Гаврилёву:
   – Созвать всех бояр, а воеводам быть в сенях в золотом платье!
   Созывать никого не надо было, все уже собрались за дверьми. Спектакль начался.
   Дьяк Гаврилёв широко растворил двери, и за дверьми тотчас колыхнулась сановная Россия. Колыхнулась, поплыла. Блестели седины черно-бурых шуб, драгоценнейшим темным золотом отливали соболя, вспыхивали, играли каменья – так снег горит под солнцем в мороз.
   Бояре вошли и стали. Царь сел.
   Дряхлому Иосифу-патриарху доложили – царь в Золотой палате, и патриарх, окруженный великой свитой, проследовал в Успенский собор. Теперь Алексею шепнули: патриарх на месте.
   Вытягивая шею, чуть привскакивая на каждом слове, Алексей отдал серебряный приказ:
   – За животворящим Крестом и царским чином идти боярину Василию Ивановичу Стрешневу да казначею Богдану Миничу Дубровскому, с ними быть благовещенскому протопопу Стефану Вонифатьевичу и двум дьяконам.
   Бояре, услыхав ликующий, чистый как родник, серебряный голос, слезами умылись от умиления.
   Пока тянулись томительные минуты ожидания, Алексей сидел, тихо улыбаясь, большой, спокойный, торжественный мальчик. Бояре снова отирали слезы: «Благолепен!»
   Посланные вернулись.
   – Шапку возьмет боярин Лукьян Степанович Стрешнев! – объявил известное всем Алексей.
   Лукьян Степанович принял у Богдана Минича Дубровского царскую шапку, а Василий Иванович Стрешнев поднес царю крест. Алексей приложился к кресту, и Стефан Вонифатьевич пророкотал, едва сдерживая сладостное рыдание:
   – Достойно есть!
   Подали на Золотом блюде царский сан и златошитую поволоку с жемчужным крестом. Алексей накрыл блюдо поволокой и передал его протопопу Стефану Вонифатьевичу.
   Поднял протопоп драгоценную ношу над головой и понес, а дьяконы поддерживали его под руки. За протопопом с животворящим Крестом шел Василий Петрович Шереметев, царский чин несли: скипетр – боярин Василий Иванович Стрешнев, яблоко – казначей Богдан Минич Дубровский, блюдо – думный дьяк Иван Гаврилёв, стоянец кресту и царскому венцу – думный дьяк Михаило Волошенинов.
   Когда шествие приблизилось к Успенскому собору, на кремлевских церквах, а за ними на церквах Москвы и всего государства ударили во все колокола.
   Патриарх Иосиф встречал царский сан на паперти. У протопопа Стефана Вонифатьевича сан приняли Варлаам, митрополит Ростовский и Ярославский, да Маркел, архиепископ Вологодский. Поднесли сан патриарху, тот принял, принес на налой и кадил крестообразно.
   Беречь сан встали Василий Иванович Стрешнев и Богдан Минич Дубровский, а Василий Петрович Шереметев пошел доложить царю – все готово.
   Двинулись.
   Впереди царя шли родственники по отцу, князья Черкасские, Яков Куденетович и Григорий Сунгелеевич. За ними Михайло Михайлович Темкин-Ростовский, Василий Андреевич Голицын, князья Михайло да Федор Никитовичи Одоевские, Петр Михайлович Салтыков, Борис Иванович Троекуров, Василий Иванович Шереметев, князь Юрий Петрович Буйносов-Ростовский, князь Алексей Иванович Буйносов-Ростовский, Иван-большой да Иван-меньшой Федоровичи Стрешневы, Родион Матвеевич Стрешнев, Никифор Сергеевич Собакин, Василий Васильевич Бутурлин, Богдан Матвеевич Хитрово, Иван Иванович Колычев, Василий Яковлевич Голохвастов, Афанасий Иванович Колычев, Афанасий Иванович Матюшкин и протопоп Стефан Вонифатьевич, который кропил святой водою царский путь.
   Все эти великие и сильные люди Московского царства, престарелые и совсем молодые, были как прошлый день. Они еще вершили судьбы многих и многих и были уверены – перемен быть не может при серьезном тихом царе-мальчике, и потому всякий, кто шел впереди, назад не оглядывался. А посмотреть бы им на последнего среди них, Богдана Хитрово, поискать бы им глазами в толпе, шагавшей за царем. Там среди многих затерялся Борис Иванович Морозов и многие другие незаметные люди.
   Грех было не зарумяниться щекам в тот пронзительный синий день, холодный и светлый. Теплый воздух отлетел от земли, и золотые кресты как бы вздрагивали, как бы текли, и казалось – вся Москва, замерев, вмерзла в синий лед.
   Хор встретил царя «многолетием». Алексей молился, целовал многоцелебную ризу Иисуса Христа, прикладывался к мощам, принял благословение патриарха. Святейший Иосиф дрожащими от старческой немощи руками окропил царя святой водой и велел архидиакону начать молебен живоначальной Троице и Пресвятой Богородице да Петру, митрополиту московскому, чудотворцу, и преподобному отцу Сергию.
   После молебна царь и патриарх сели на свои места в чертоге. Справа от царя стояли бояре, слева – духовенство.
   Воцарилось молчание.
   Царь встал, улыбнулся и, улыбаясь кротко, смиренным голосом заговорил, все время отыскивая и находя сочувственные глаза:
   – Апостольских престолов восприемницы; святые истинные православныя веры греческого собора столпы, пастыри и учители христова словесного стада богомольцы наши: пречестнейшие и всесветлейшие o Боге, отец отцам и учитель христовых велений истины; столп благочестия, евангельские проповеди рачитель, кормчий Христова корабля святейший Иосиф, патриарх Московский и всея России и преосвященные митрополиты, архиепископы и епископы и весь Священный собор, и вы, бояре, и окольничий, и думные люди, и дворяне, и приказные, и всякие служебные люди, и гости, и все христолюбивое воинство, и всего великого Российского царства православные христиане…
   Все это витиеватое Алексей говорил бездумно, не вникая в смысл, но в глазах его затрепетал ум, а слово стало сильным, когда помянул, что он, Алексей, наследник Рюрика, святого Владимира Святославовича, Владимира Всеволодовича Мономаха, греческого императора Константина Мономаха, помянул деда своего, царя Федора Иоанновича.
   Глаза Алексея смотрели теперь поверх голов, голос звенел, взлетал, но не срывался.
   Отвечал Алексею патриарх Иосиф.
   Засидевшись, он ерзал на своем стуле и никак не мог встать. Наконец, повиснув на патриаршьем своем посохе, разогнулся и, не в силах унять дрожи старческих синих рук, трясся головой, раскашлялся, но когда заговорил, то будто спала с него обуза лет.
   – О Богом дарованный! – воскликнул Иосиф сильным бархатным голосом. – Благочестивый и христолюбивый, изрядный, сиятельный, наипаче же в царях пресветлейший великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея России самодержец!
   Кончив речь, патриарх послал за животворящим Крестом; его принесли на золотом блюде Серапион, митрополит Крутицкий, да Маркел, архиепископ вологодский. Блюдо у них приняли митрополиты Аффоний новгородский да Варлаам ростовский. Патриарх трижды поклонился кресту, поцеловал и благословил им царя Алексея.
   После молитв и малой ектинии патриарх послал двух архимандритов и игумена за бармами. Бармы приняли архиепископы суздальский, рязанский и епископ коломенский.
   После возложения на царские плечи барм и молитвы, патриарх послал за венцом. Шапка Мономаха – это золотое кружево на гладком золотом поле. Восемь кружевных лепестков тульи уходят под золотой стоянец, на котором в золотой же оправе рубины и изумруды, сам крест прост, четырехконечный, гладкий, с тяжелыми каплями на концах.
   Патриарх поднял венец над головой Алексея. Алексей закрыл глаза, ибо вот оно мгновение, о котором он знал только, что оно когда-нибудь должно произойти. Когда-нибудь, а оно – вот! Оно – теперь!
   Мягкий мех соболя коснулся головы, и тотчас голову сдавил обруч тяжести. Шапка и впрямь нелегка была.
   Патриарх поклонился венчанному, и Алексей, чуть приподняв руками венец, ответил поклоном. Последний раз в жизни царь обнажил перед человеком голову.
   Когда в руки ему вложили: в правую – скипетр, в левую – яблоко державы, он поклонился патриарху одними бровями, свел и опустил, ибо вся земная власть была в его белых руках и никто в России не мог и в мыслях поставить себя рядом с ним.
   Пели «Многая лета», и все поклонились новому царю – сначала духовенство, потом бояре, окольничьи и прочая, прочая…
   Патриарх сказал Алексею поучение:
   – Всех же православных христиан блюди и жалуй. И попечение имей о них от всего сердца, за обиженных стой царски и мужески.
   Царь кивал головой и улыбался. Было радостно: чин постановления на престол удался, никто ни в чем не ошибся, не замешкался, в животе не теснило, боярского подвоха бояться не надобно, потому что он царь венчанный – от бога, теперь им надо бояться.
   Солнце сияло, потеплело даже. Вся Москва – праздничный стол. Все хорошо!
   А по кривым улочкам под трезвон колоколов расползался шепоток – не настоящий царь, подметный. А настоящий, сын царя Василия Шуйского, в бегах, от сыча Морозова едва-едва утек.
2
   Светский царский праздник начался сразу же по выходе царя из Успенского собора. В дверях Никита Иванович Романов осыпал племянника золотыми монетами. Вдругорядь он осыпал царя монетами у Михаила Архангела, в третий раз – на Золотой лестнице из Благовещенской церкви в царские покои.
   На второй день праздника царь Алексей принимал в Золотой палате подарки, а сам отдаривал указами.
   Борис Иванович Морозов, в знатности рода уступавший многим и многим боярам и князьям, дабы наверстать упущенное предками, придумал новый высочайший чин «ближнего боярина».
   Из бояр в «ближние» пожалованы были Федор Иванович Шереметев, управлявший царством при царе Михаиле, князья Дмитрий Мистрюкович Черкасский, Борис Иванович Морозов и князь Никита Иванович Одоевский.
   Себя в жалованной грамоте Морозов поставил третьим, но ни для кого не было секретом – наставник царя по близости к царю соперников не знает.
   В бояре из стольников, минуя чин окольничего, были поставлены: князь Яков Куденетович Черкасский, Львов-Салтыков, князь Куракин, Федор Степанович Стрешнев, Темкин-Ростовский и князь Алексей Никитович Трубецкой.
   Три дня шли пиры в Грановитой палате. На пиру царь указал быть боярам и дворянам без мест. Вняли указу, не местничались, не драли друг друга за бороды, оспаривая более высокое место.
   В первый день великого царского пира возле дома Плещеева остановился старенький возок-карета боярина Бориса Ивановича Морозова – лошадь распряглась. Кучера кинулись поправлять сбрую, а Плещеев Леонтий Стефанович тут как тут, выскочил за ворота спросить: не нужна ли помощь какая, не соизволит ли боярин посетить родственный дом…
   Морозов быстро отворил дверцу возка, усадил Плещеева рядом с собой и, опустив шторку, заговорил быстро и тихо:
   – В городе болтуны завелись. Шепчут по углам, что царь подметный. Никто тебе не помощник, Леонтий Стефанович, но и помехи не будет. Опростоволосишься – пощады тоже не жди, но ежели толки прекратятся – не забуду тебя! – Сказал и тотчас стал легонько выталкивать из возка. – ступай да помни: для царя, как для себя, служи. Тебе будет хорошо и всему роду Плещеевых.
   Едва Леонтий Стефанович ступил на землю, лошади рванули, Плещеева обдало грязью, все лицо залепило. Дома к нему кинулись с умыванием, но Плещеев всех разогнал. Сидел в горнице, не зажигая света, сдирал с лица комья грязи, целовал их и улыбался.
3
   Уж больно люто щипался слепец Харитон. Бежать Саввушка вроде бы и не собирался, в Кремле жил, одежонку ему дали новую, кормили хорошо, да, случилось, заспались слепцы после всенощной, а он и пойди погулять. За кремлевскую стену вышел, а тут торг идет! Народ толчется, семечки лузгает. Послушал, как торгуются. Один у другого шубу торговал-торговал да плюнул. Подошел другой покупатель, а первый говорит: «Не бери здесь, эти шубы молью биты, в дырьях». Торговец хвать за палку – да палкой, а ему в ответ посошком по лбу. И пошла потеха. Саввушка стоит, глядит. Интересно. Крепко подрались мужики, а потом замирились и пошли в царев кабак. «Под пушками», тут же, у кремлевской стены.
   Саввушка, рот разиня, потащился за драчунами, но дорогу ему пересекли два молодца на лошадях. Одеты красно. Сапоги у обоих желтые, штаны до колен синие, карманы над коленками – зепь – красные, воротники стоячие, жемчугом шиты, на кафтанах золотые цветы, шапки набекрень, соболем подбиты. Углядели девиц в толпе удальцы, в литавры ударили вдруг, кони от испуга на дыбы, люди шарахнулись в стороны. Поехали молодцы через площадь в Белый город. Побежал Саввушка за ними, а когда поотстал да опамятовался – вся Москва колоколами гудит. Слепцы уже давно на клиросе. Понял тут Саввушка – нет ему дороги назад. До смерти слепец Харитон его не защиплет, а вот укорами да попрёками сживет со свету.
   К ночи дело. Землю морозец прихватывает и Саввушкины ноги заодно. Бредет паренек из улицы в улицу, сам не знает куда. Вдруг теплом повеяло и мазюней. Из амбара запах.
   Подошел поближе Саввушка, и ноги сами к дверям его принесли. Двери в амбаре нараспашку, печь пышет, возле печи двое. Каждый шириной – три человека поставь, а ростом как пеньки.
   В ступе репу для мазюни толкут, ступа огромная, а ходуном под пестиками ходит, да пестики, слава богу, дубовые, каждый пуда на три. Из котла возле печки клубами пар. Патокой пахнет.
   У Саввушки слюнки потекли. Глядит на котел да огонь как заколдованный.
   Эти двое увидали мальчика, пестики отложили. Один взял тарель деревянную, другой половник деревянный. Один зачерпнул муки, другой патокой муку залил и говорит:
   – Заходи, паренек, отведай нашей мазюни.
   Саввушка икону поискал, не видно в темноте, на печь покрестился и вошел в амбар.
   Только за ложку взялся, застучал колотушкой пристав по стене:
   – Братаны! Печь гасите!
   – Слышим! – гаркнули братаны. – Прогорают дровишки, на жару пироги будем ставить. Заходи поутру за пирогами с вязигой!
   – С вязигой – скусно! – прокричал пристав за стеной. – Зайду!
   Деревянная Москва страдала от пожаров. Слободами выгорала. Оттого ночью печки топить сам царь запретил. Прежний. Новый ничего еще не запретил, да и не разрешил покамест ничего.
   Саввушка поел мазюни, ложку отложил, покрестился…
   – Спасибо, добрые люди!
   Один братан улыбнулся во весь рот, а другой – одними глазами.
   – Hа здоровье, – сказал тот, кто улыбался во весь рот. – Накормили тебя, теперь спрашивать будем. Мы – пирожники. Я – совсем молодец, а он на одно ухо не слышит. В кулачном бою на масленицу попортили. А теперь о себе сказывай.
   – А я от слепца Харитона ушел! – вздохнул Саввушка. – Теперь и возвратиться нельзя.
   Поведал он свою нехитрую жизнь, и братаны, даже не поглядев друг на друга, сказали:
   – Живи у нас! Пироги да мазюню будешь продавать.
   Спал в ту ночь удачливый Саввушка в тепле, Богy благодарные молитвы перед сном нашептывал.
   В первом часу дня – в семь утра по-нашему – понесли братаны пироги да мазюню продавать и Саввушке ящик с пирогами дали.
   Два раза за пирогами в амбаришко бегали. Все пироги продали. Саввушка сразу понял: дело не в пирогах, мало ли торговцев пирогами, – дело в голосе. Кричи: «Пироги горячи – едят подьячи!» – или: «Кипят, шипят, чуть не говорят!» – да так кричи, чтоб других не слыхать было, у тебя первого и купят.
   Эх, пропади она пропадом, иная удача! Да кто ж знал, что в той удаче сердцевина была с червем. С мохнатым, черным…
   Пришли они все в тот же трактир «Под пушками». Братья взяли себе вина: по чарке простого, по чарке доброго, по чарке боярского да по чарке двойного. А Саввушке взяли меду вареного: чарочку красного, да чарочку белого, да ягодного.
   Чарочки – хороводом, друзья – косяком. Ахти! Деньжонок, говорилось, нет? Да ради дружка – сережку из ушка. И хоть друга в первый раз видишь и глазки у него, как лиса в клетке, туда-сюда, а всю душу перед ним наизнанку, потому как в друге себя любишь, а коли пьян, так любишь друга больше, чем себя.
   Пьяный разговор на Руси зело умен. Трезвому такого и не выдумать, что пьяный, себе на удивление, сказанет.
   Крестьянин воз сена продал, пузо прорехой прикрыл и тоже «Под пушки».
   – Эх, – говорит, – заживу при новом царе! Царь молоденький, добрый, простит, чай, все долги наши!
   И давай-давай коней настегивать. И жена-то у него будет в жемчугу, и детки-то у него будут маслом мазаны, а сам-то он все на тройке, на тройке!
   Молчун, тугой на одно ухо, терпел-терпел да хвать по столу кулаком – ножка из стола и выскочила.
   – Замолчи, дурень! Нет такого царя на всем белом свете, чтоб о тебе, голодранце, вспомнил. И этот, молоденький, будет не лучше других.
   Тут и брат взвился:
   – Как так! Будет жизнь лучше прежней!
   – Подметный он, ваш царь! – заревел от ярости тугоухий.
   А младший брат, как бык:
   – Оттого и лучшая будет жизнь, что подметный. Настоящие цари в терему сидят, а в терему окошки красенькие, и весь мир через них красенький. А подметный – промеж мужиков жил, знает, какая жизнь у тяглеца посадского.
   И пошло. Одни кричат: подметный царь – хорошо, А другие кричат – брехня, лучше не будет! А третьи – все брехня!
   Втор в том кабаке околачивался, тот самый Втор, что царскую милостыню вдове нес да по дороге всю просыпал. Послушал Втор пьяный шум да вышел бочком из кабака. Привел Плещеева с людьми. На братьев указал. Окружили люди Плещеева стол, а братья и не поймут, чего ради к ним подступаются.
   – Садись, ребята! – говорят. – Пей!
   А ребята, на каждую руку по пятеро, заломили и сапожным ножом при всем честном народе языки у братанов отрезали. А Плещеев сказал:
   – Со всяким такое будет, кто о царе нечестивое как пес брешет!
   И велел повару зажарить языки. Подождал, чтоб зажарили и вынесли напоказ. Весь трактир блевал, как с похмелья, на языки жареные глядя.
   Саввушка без памяти на полу лежал кровяном.
   Очнулся в амбаре. Печь не топлена. Мыши скребут, братья сидят, обнявшись, голова к голове. И во всей Москве тихо. Только мыши скребут.
4
   Увидали братья, что очнулся паренек, поманили за собой. Дом рядом с амбаром стоял. На дворе как в трубе – ничего не видно, даже звезд.
   Зашли братья в дом, зажгли лучину; потом лампады зажгли в красном углу перед иконами. Встали на колени, на Саввушку обернулись, тот тоже стал. И опять поглядели братья на Саввушку, плачут оба, мычат.
   – Господи! – закричал мальчик. – Не знаю, чего хотите! Во имя Отца и Сына!
   А братья закивали головами, стали класть поклоны и креститься.
   «Был глазами слепых, стал языком безъязыких», – похолодел Саввушка. Он читал молитвы одну за другой, подряд, какие знал от матери, какие выучил у Харитона и его слепцов.
   Братья то и дело поднимались с колен, шли в сени выпить квасу: горели страшные раны.
   И вдруг тугой на ухо, вернувшись из сеней, ковшом хватил по образам. Все три лампады упали. По полу растекались лужицы горящего масла.
   Саввушка кинулся гасить, обжег руки, но никто ему не помогал. Братья топали ногами, и взмахивали руками, и головами крутили, и хрипели, роняя кровавую слюну. Хватали иконы, бросали под ноги, топтали, раздирали страшные рты в безголосом крике.
   Пожара не случилось. Они все уснули на полу, где застал их сон.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
   Борис Иванович Морозов глядел, как мастера Оружейной палаты починяют, подновляют трон царя Михаила для царя Алексея. Меняли обшивку, укрепляли расшатавшиеся ножки – царь Михаил был грузен. Торчал Борис Иванович в Золотой палате не потому, что присмотреть за мастерами некому было. Ненароком зашел и загляделся. И думки всякие пошли, словно туман ядовитый с болота закучерявился, обволок, утопил с головой.
   Прибежал в Золотую палату Афонька Матюшкин.
   – Великий государь тебя зовет!
   Вздрогнул. Выплыл из своего тумана, пошел за Афонькой, глядел ему в спину.
   Новые люди заполняли дворец.
   Соплячок этот – ближайший друг царя. Мать Матюшкина и мать Алексея – родные сестры. Сам Афонька с младенчества был стольником царевича, сверстник, учились вместе, играли вместе, на охоту вместе ездили. Вот и вся слава, рода Матюшкины не больно великого. Дед у Афоньки был дьяком в приказе Большого прихода, отец – думный дворянин. Сам Афонька, слава богу, ума небольшого, ему бы только с соколами гонять по полям, а то бы и вовсе опасный был человек.
   Алексей сидел в своей комнате, глядел в окошко.
   – Погода – диво дивное, – сказал и вздохнул.
   И Матюшкин, теперь уже стоя за спиной Бориса Ивановича, тоже вздохнул.
   «По потехе соколиной тоскуют, – смекнул Борис Иванович. – А поехать можно ли, не знают. Траур».
   – Великий государь, развеялся бы ты! – сказал Борис Иванович. – Пока зима не грянула, возьми сокольников да поезжай. По себе знаю, как утешает сердце красная охота с птицами.
   – Ах! – привскочил Алексей. – Я ведь и послал за тобой Афоню, чтоб спросить про то.
   – Поезжай, великий государь! Ничто худого не подумает о тебе. Чай не в каретах к Троице ходил, пеший. А у меня и подарок тебе готов.
   И Матюшкин, и Алексей так и замерли.
   – Великий государь, сам бы в поля за тобой поехал, а где ж теперь о полях думать… Города ныне криком кричат о всяческих утеснениях, о городах думать надо, об устройстве их… А ты поезжай, потешься. И подарочек мой прими. С чистым сердцем тебе дарю, великий государь. Кому неизвестна твоя любовь к охоте этой красной?
   – Неужто Гамаюна? – прошептал Алексей.
   Борис Иванович, пряча улыбку, поклонился:
   – Гамаюном челом бью. Прими.
   – О нет! – воскликнул Алексей. – Это разве возможно? Лишить отца моего такого счастья – держать у себя столь великую и прекрасную птицу?
   – Государюшко! – прослезился Борис Иванович. – Потому и дарю тебе Гамаюна, что никто другой не поймет, сколь изумителен сей кречет.
   – Милый ты! Милый! – Алексей обнял воспитателя, поцеловал в губы. – Не знаю, чем и ответить на твою щедрость.
   – Для меня, великий государь, твоей радости довольно, – опять поклонился Борис Иванович.
   – Нет, я награжу. За сердце твое ангельское. Землями награжу! – Государь зарделся, заторопился. – Ты столько мне служишь, а я как слепец… Друг мой бесценный, Борис Иванович! Ради бога, назови землю…
   – Государь, смилуйся! Из одной любви служу тебе, радость ты моя единственная! – Морозов упал на колени. – Собираю я земли, чтоб украсить их плодами трудов своих и тебе же вернуть устроенными благолепно, тучными и процветающими! Пожалуй меня на Волге сёлами Мурашкином да Лысковом.
   – Жалую, добрый мой человек! Не задумываясь, жалую тебе на радость.
   У Морозова дыхание перехватило. Такие сёла, такое богатство как с неба упало. Вот что значит быть к солнцу ближе других. Оттого подсолнух и выше трав, что солнцем обогрет более, оттого и глядит он солнцу в глаза, чтоб от земли убежать.
   Царь кинулся сбираться на соколиную охоту, а Морозов поспешил к делам.
   По дороге в свой Иноземный приказ повстречал Илью Даниловича Милославского. Илья Данилович кнутовищем охаживал своего нерадивого возницу. Умудрились колесо потерять. Грязь после дождей была непомерная.
   Илье Даниловичу теперь нужно было ступить в эту грязь, чинить возок спешно: не беда, что дорогу загородили, а беда, что загородили дорогу боярину Морозову.
   Глядя на красного от ярости дворянина – красивый мужик, статный, – Борис Иванович приказал кучеру втиснуться между домом и возком Милославского и позвал:
   – Илья Данилыч, перелазь в мою карету, пока колесо надевают.