Удивленный столь нежданной честью, Илья Данилович поклонился, вернее, согнулся, и ступил на подножку кареты.
   – Ко мне, сюда. Я подвинусь! – приглашал Морозов.
   Пока Милославский усаживался, Борис Иванович уже успел свою быструю мысль оглядеть со всех сторон, как горшок.
   – Илья Данилыч, рад видеть. Хотел посылать за тобой, а ты легок на помине. Сослужи государю службу. В Голландию поезжай, отвези грамоту с известием о воцарении света нашего, великого государя Алексея Михайловича.
   Милославский таращил красивые глупые глаза.
   – Отчего такая честь, государь мой Борис Иванович?
   – Оттого, что человек ты хороший, быстрый. Молодому царю слуги нужны быстрые и ногами, и головой.
   Милославский припал к руке боярина.
   – Ну что ты, право! – вздохнул Борис Иванович. – Домой теперь сразу поезжай и собирайся в далекий путь. Три дня на сборы довольно?
   – Одного хватит… Да я хорошо съезжу, Борис Иванович! Я же к турецкому султану ездил об Азове говорить, мир добывать. Ладно всё устроили. А потом обо мне забыли. Совсем забыли.
   – Добрых слуг не забывают, Илья Данилыч. Службы, видно, хорошей не было, вот и не тревожили.
   Бедный возничий, выкупавшись в жиже, разыскал колесо, принес и приладил.
   И Морозов все это время ждал, не торопился высадить Милославского. А тот и сообразить не мог, отчего ему такая милость. И о том думал, и о другом, так ничего и не придумал.
   А ему бы о дочках своих вспомнить, о красавицах, о Марии да об Анне.
   Погрезилась Морозову затея затейливая…
2
   Деревянное сухонькое креслице. – спинка «павлиний хвост», на подлокотниках львиные морды, зевом грозящие, – поскрипывало, повизгивало не умолкая. Хозяин кресла то перевешивался через подлокотник налево, к сундуку, выхватить очередной свиток, то подскакивал разгрести на столе и записать нужную цифирь, а то перегибался через правый подлокотник, где в другом сундуке лежали пухлые деловые книги Российского государства. Читал, вздыхал, подскакивал уже от негодования, ронял книгу, изможденно откидывался на спинку и тотчас, наливаясь яростью, стучал ладонями по львиным головам. Придвигал кресло ближе к столу, ногой отшвыривая фолиант, и замирал, глядя в белый, хорошо побеленный потолок.
   Невеселые картины открывались Борису Ивановичу Морозову. Ладно бы – казна пуста, но ведь и взять неоткуда. А взять нужно…
   Вот тут-то и проскальзывала в голове Бориса Ивановича мыслишка. И он, вспугнутый мыслишкой, чувствовал себя раздавленным тараканом, уж так ему было мерзко от всей этой тьмы, которая, оказывается, жила где-то в нем, а теперь еще лезла наружу. Мыслишка, впрочем, была и не больно-то гадкая: «Деньги нужно добыть, хотя бы уже потому, что себе на пользу».
   Борис Иванович принимался следить за каждой фразой, возникавшей в мозгу.
   «Денег нужно взять много. Не возьмешь – грянет беда. Соседи милые, у которых нос и повадки гончей суки, если денег не будет – учуят добычу и кинутся гонять.
   Чтобы нарастить государственную мышцу, народу нужна покойная жизнь, но, чтобы добыть покой, нужно ставить крепости, заводить полки иноземного строя, нужно посылать казаков в Сибирь за морским зубом, за соболями, а на все это нужны деньги и деньги».
   Круг замыкался, а новый круг был столь же неприятен.
   «Нужно стрельцам заплатить – неплачено, донским казакам должны, дворянскому ополчению должны…»
   В феврале в Азове был съезд ногайских мурз. На том съезде мурзы сговорились идти на Русь большим набегом.
   Москва собрала полки, и весной воевода Яков Куденетович Черкасский двинулся со всей поместной армией на юг – встречать гостей. Прождали все лето, весь сентябрь и дождались: дворянство заколотил озноб недовольства.
   Некий поручик Андрей Лазорев прискакал в Москву предупредить: дворяне двинулись, не слушая воевод, на стольный.
   …Морозов отыскал челобитную. Собственно, это был только черновик еще не поданного армией прошения. Черновик выкрали и доставили еще раньше того, как прискакал Лазорев.
   «Вотчины опустели, дома разорены от войны и сильных людей…»
   Ничего нового в требованиях не было. Крестьяне, привыкшие в Смутное время вольничать, покидали бедные земли, бедных своих господ и бежали на монастырские земли, к боярам, к людям у власти.
   Быть на земле нищего дворянина – все российское тягло изведать: на царя работай, на Церковь Божию, на господина глупого, на татарина лютого, на разбойника захожего, а на себя – что сил станет.
   Морозов позвонил в колокольчик.
   – Позвать Назария, и поручик тоже пусть придет.
   Отодвинулся от стола, прикрыл веки, затих.
   И тотчас «мокрица» выползла из щели. «Ближайший боярин… Достиг! Стал вровень с Шереметевым. Но давно ли было время, когда Шереметев носил титул боярина ''наитайнейшего''? А ну как Алешенька подрастет? Какой-нибудь Федька Ртищев тоже подрастет… Один подрастет, а другой постареет. Фавориты уходят, солнце царской власти вечно».
   – Государь Борис Иванович? – полувопрос-полудоклад.
   Морозов приподнял веки: думный дьяк Назарий Чистый в дверях. Голова не поместилась, шею вытянул – гусак гусаком.
   – Побеспокоил? – спросил почти испуганно.
   – Садись, – Морозов указал глазами на лавку, сам не пошевелился.
   – Изволите беспокоиться о приезде польского посла?
   – Ох ты! – спохватился Морозов, тотчас оживая. – Еще ведь и посла несет!.. Нет, Назарий, о посольстве и подумать времени не было. А подумать надо крепко. Едет он против хана войну затевать… Вот что: на этой неделе Стрелецкий приказ нужно у Шереметева взять. Да не в конце недели! Сегодня же заготовь грамоту… Деньги нужны, Назарий! Что твои крючкотворы придумали?
   Назарий длинными пальцами в тонких перстнях с большими каменьями как бы отер губы, но говорить повременил, выжидая, не скажет ли боярин еще чего.
   Назарий Чистый был из ярославских купцов. Высочайшее купеческое звание «гостя» получил еще в 1621 году. Больше дюжины «гостей» в одно время не бывало. «Гости» торговали за границей, сбывали царские товары, взимали пошлины, покупали у государства право собирать налоги, заведовали чеканкой монет. Назарий Чистый и среди двенадцати был первым; торговых дел не оставляя, пошел служить и выслужил думного дьяка, а теперь был он при Морозове вершителем многих дел, послы называли его промеж себя «канцлером».
   – Так что же вы надумали? – капризно поджимая губы, спросил в нетерпении Морозов.
   – Для народного умиления и одобрения мы думаем искать деньги во дворце. – Назарий Чистый подождал окрика, не услышал и поглядел Морозову в глаза. – Убавить слуг следовало бы не меньше чем на треть. Хотя бы на первое время. Остальным же урезать жалованье. То же произвести и в патриаршем дворе. Можно лишить жалованья городовых приказчиков…
   – Эти не пропадут, – одобрительно, но мрачно кивнул Морозов. – А коли дворовых слуг сокращать, то мы вправе укоротить оклад господ послов. Укоротим!
   – У сторожей нужно хлебное жалованье забрать, распустить приставов, взять жалованье у городовых пушкарей – все равно без дела, и крепостные сооружения запущены…
   – Ну а, не дай бог, нужда в пушкарях явится? Что же тогда?
   – Пушкарям вменить для исполнения службу приставов, а кормиться им тогда будет легко, от частных просительских доходов.
   – Мудро! Мудро, Назарий! Только мало. Разве города на эти деньги выстроишь?
   – Государь Борис Иванович! Уж если с дерева сучки посбивали, надо дерево и ошкурить… Мы надумали взять денежное жалованье у кого только возможно. У стрелецких голов, сотников, пятидесятников, десятников, у городовых стрельцов, у казаков в замосковных, польских и украинных городах, у государевых мастеровых, у кузнецов и плотников – им поденный корм давать, когда будет государево дело, у воротников…
   Назарий Чистый все говорил, перечислял, доказывал, а Борис Иванович плохо слушал, «мокрица» его все семейство, кишащее, лохматое, из тьмы вывела… Думалось о таком, что и в кошмаре – кощунство и ад. Будто царева спальня, Алешина, Алеша спит, шейку ребячью свою с ямкой под головой, вытянул, а он, изверг и сам мокрица, дверь на засов и крадучись к постели, выставив лапы…
   «Господи! За какие грехи видением казнишь! – охнул про себя Борис Иванович. – Да ведь случись что с Алешей, самому первому головенку открутят…» Но это теперь. «Теперь» он боялся за Алешеньку, а мысли-то в «потом» проскакивают. Оно ведь придет, выжданное, вымоленное, поклонами отстуканное время, то самое «потом», когда вся власть перельется из многих сосудов в один, когда узы царевых детских привязанностей переплетутся узами родства, – Милославский уже не одну лошадь поменял, стремясь в заграницы.
   Борис Иванович пресек-таки бег мысли, сгреб своих «мокриц», но ему на прощанье явилась карающая правдой картина. О такой картине Морозов совсем уже не знал, что есть она в его заглазье. Будто бы Лобное место, плаха, топор в плахе, а на помосте его собственная голова. Глаза мертвы, а губы шевелятся…
   Вскочил. Вскакивая, опамятовался, ухватил ниточку разговора. Воскликнул:
   – Так ведь стрельцы, Назарий, тебя первого растерзают, а меня вслед за тобой! И заступиться будет некому. – Морозов непочтительно толкнул креслице.
   – Если бы просто отняли жалованье – убили бы! Мы же землю даем! – стоял твердо Назарий, не уловив, что Морозов пропустил его речи мимо ушей.
   – Ах, земли? – Морозов сел. – Иностранцам тоже ведь можно вместо денег поместья дать? Краффору платим пятьдесят рублей, Гамильтону – тридцать!.. А по сколько земли стрельцам?
   – Пятидесятникам по десять четвертей, десятникам по девять, рядовым по восемь.
   – Но всех денег взять у служивых нельзя. Пятидесятникам платить в год рубля по четыре придется, десятникам можно по три с полтиной, а стрельцам – не меньше трех. Иначе нам голов не сносить, Назарий. А городские сметы смотрели?
   – Смотрели. Да ничего не высмотрели.
   – А я вот высмотрел! – Морозов положил руки на свитки, загромоздившие его стол. – Сегодня же пиши грамоту: погасить все недоимки, взыскивая их с воевод, с приказных людей, с подьячих… С умерших воевод тоже взыскивать. С жен воеводских, с детей… Вот погляди. – Морозов развернул столбец. – Устюжская четь… На стольнике Матвее Прозоровском недоимок 1126 рублей 13 алтын, на стольнике Степане Хрущеве 957 рублей 5 алтын, на подьячем Григории Сапсонове 264 рубля 3 алтына 4 деньги, на Михаиле Еропкине, покойнике, стало быть на детях его, – 346 рублей 3 алтына 4 деньги, на Андрее Волконском, тоже покойник, царство ему небесное, на жене его – 246 рублей 7 алтын 4 деньги, на Максиме Стрешневе 640 рублей, а на Михаиле Стрешневе и подавно 1533 рубля 9 алтын. Это же деньги! До смерти будем пороть всякого должника, но долг возьмем.
   – Города помногу должны, – сказал, вздыхая, Назарий Чистый.
   – И с городов возьмем!
   – С городов взять рука не поднимается. Вязьма вот челом ударила, я с собой челобитную взял. – Лицо у дьяка подернулось непроницаемостью: не согласен с боярином. – С них берут, с посада, по писцовым книгам 1630 года. Из-за Смоленской войны, на разорение, были им дадены льготы на десять лет…
   – Никаких льгот! За десять лет тоже с них взыскать.
   – Такой указ мы уже посылали им. Они первый раз били челом в феврале. Просили сделать опись посаду. Государь покойный Вязьму пожаловал, а дьяк сделал свою приписку: «Взять к делу».
   – По всем таким делам приписка должна быть одна: «Взять к делу». Пусть бумаги полежат. Нам сейчас посадские дела решать недосуг. Нам деньги нужны. Не дадут по доброй воле – выколотим. Во все упрямые города послать стрельцов! Недели за две чтоб с этим управиться.
   – Государь Борис Иванович, а будет ли толк? В Вязьме раньше числилось 500 дворов и 575 плательщиков. Платили они казне 225 рублей 23 алтына 3 деньги. К 1630 году осталось посадских 150, а теперь и того меньше – 116. Из них 38 – дворов вдовьих и охульных. А берут с посада за стрелецкий хлеб – 420 рублей. Ямской приказ пишет им 416 пищальных денег, в приказ Большого прихода подавай 140 рублей, да еще четвертные, а всего получается 1030 рублей. И это вместо 89, если брать не прошлое, а настоящее посада.
   – Может, ты сам хочешь за них заплатить? – В голосе Морозова разлилась сладкость. – Ты из Вязьмы сам?
   – Нет, я не из Вязьмы.
   – Ну и славно. Какая это у них челобитная?
   – Третья.
   – «Взять к делу» начертано?
   – Начертано.
   – Вот и возьми эту челобитную к делу, а в город пошли человек двадцать стрельцов. Поставим посад на правеж. Поглядим, водятся ли в посадах денежки. Выбьем – нам же легче. Не выбьем – придется что-то делать.
   Думный дьяк собирался что-то сказать, но Морозов рта ему раскрыть не дал.
   – Назарий, я на тебя как на крепость надеюсь. Наговорили мы тут с тобой много. Пиши указы. Наградой нам за труды – благоденствие государства. Жестокосердным не хочешь прослыть? Так ведь ты слуга царю. Не высечешь мужика, разжалобясь, – соседи разлюбезные с государства порты спустят… Вот и выбирай, кого щадить.
   – Благодетель мой, государь Борис Иванович! Помилуй меня, неразумного, и прости. За науку твою век буду Бога молить, чтоб дал тебе долгих лет и всего, о чем помышляешь.
   Борис Иванович вздрогнул, глянул в большие серые глаза дьяка: умен, да ведь не может же он мысли читать, такие мысли, что и в словах не сказанных не обозначены?
   – Назарий, у меня свободные деньги есть. Самая малость. Хочу в рост пустить. Ты ведь в этом деле кудесник. Присоветуй что?
   – Поташное дело сейчас самое прибыльное.
   – Поташные заводы советуешь ставить?
   – Коли есть свои леса, считай, что не деревья растут – рубли.
   – Есть у меня поташные заводы.
   – Чтобы большой доход иметь, надо широко брать, надо так брать, чтоб у других заводчиков и духу не хватило тягаться… Тут главное, чтоб капиталу хватило развернуться. А развернешься – барыши успевай считать. Как ручьи в болото бездонное сбегаются, так и тут. Только хлюпнет, из чужих кошельков высасывая. Знаешь, как трясина хлюпает?
   «Покуда не царь, деньги нужны! – подумал вдруг Борис Иванович, испуганно вскидывая глаза на дьяка. – Ишь! Опять… ''покуда''? Господи, не хочу в цари! Не буду. Как буду – так и погиб. В тот час и погиб. Не хочу!»
   Нужно было отпускать Назария, дел ему задал – другому и за год не управиться, да наедине с собой и полминуты быть невозможно, хоть к знахарю беги. К попу с такими мыслями идти отваги не хватит.
   – Спасибо тебе, Назарий! – нашел на столе колокольчик, позвонил.
   Тотчас в комнату заглянул подьячий.
   – Зови поручика! Пришел поручик? А ты, Назарий, помни… – заторопился Морозов; любил он с людьми с глазу на глаз говорить, людей шло много, приходилось повторяться, но одно дело – повторяться перед собой, а перед другими – все равно что сунуть палец в дверь и самому же дверь прихлопнуть. – Ты, Назарий, вот что помни: мы с тобой телегу не вытянем, других лошадок запрягут. Еще каких лошадок! Об этом всегда помни…
   В комнату, согнувшись, чтоб не стукнуться о притолоку, вошел офицер. Этот был еще длиннее Назария. Поручик поклонился. Морозов глядел на него, а говорил Чистому:
   – Вечером, Назарий, жду тебя со всеми указами. Времени у нас нет.
   Думный дьяк откланялся.
   Морозов прикрыл глаза, провел рукой по лицу, как бы снимая лихорадку озабоченности. Поручик Андрей Лазорев даже головой дернул – другой перед ним сидел человек, ну совершенно другой. Слабеющий, добрый старичок, радуясь силе и стати молодого человека – вот оно какое, воинство русское? – поднялся из-за стола, подошел, усадил на лавку, сел рядом, на ту же лавку, положил воину белую слабую ручку на плечо и, поглаживая, стал как бы успокаивать.
   – Ах, господи! – говорил Борис Иванович тихо и проникновенно. – Есть ли лучше слава и доля – служить верой и правдой государю и всему государству! Счастливые вы люди, детки вы наши! Ну, что наша молодость? Смута. Война. Война со своими же, с русскими людьми. Чаще даже с русскими, чем с поляками. Война на своей же земле, разорение своих же крестьян, горящие деревеньки – свои деревеньки… Для вас, дети, мы готовим другую судьбу. Будут бить барабаны; будут реять знамена, будет враг бежать… И наконец-то земля наша русская обретет свои древние границы, вернет свои земли, разорванные междоусобицей неистовых предков… Но ведь может статься – опять раздеремся между собой, растратив свою чудную силу на злобу друг против друга. И уж новой смуты не перетерпеть нашему уставшему народу, а не быть тогда русскому царству не только щитом Божиим против всех нехристей, но и вообще не быть.
   – Да как же это так? – удивился Андрей Лазорев.
   – А ты сам подумай. Привалит на днях бунтующее дворянство в Москву – это опора-то царю и православию? Пойдут грабежи и убийства, подстрекательства, партии станут составляться… Всё как в смуту… Ведь сами небось не знают, чего хотят и почему?
   – Ну как не знают? – возразил простодушно Андрей Лазорев.
   Был этот малый рус, синеглаз, румян, губы пухленькие – только бы миловаться.
   – А чего ж хотят эти горе-воины? Навоевать не навоевали, а беспокойства от них – как от татарского нашествия.
   – Да как же им не шуметь? Одно ведь только звание – дворянин. Все пообносились, отощали. Лошадь и то не у каждого.
   – Отчего же ты не с ними? Отчего сюда прискакал о буре известить?
   – У меня… – Лазорев замялся, не зная, как называть боярина.
   – Зови меня отцом, – помог ему Морозов.
   – У меня в деревеньке одна мать живет да странники, утомившиеся от хождений. Сообща живут, сообща от трудов своих и кормятся… Крестьяне давно уже все утекли. Да и было полтора десятка душ. А здесь я потому, отец мой, что клятву дал царю служить, а не мамоне. Мне и родной отец, умирая, заповедал – царю служить, о себе не помня.
   У Морозова глазки, как пауки, обволокли малого: неужто, бестия, не врет? И чудно – не видел игры затаенного ума…
   – Ну а что бы ты сам для дворянства сделал, если бы, скажем, местами мы с тобой поменялись.
   – Я бы его, отец мой, прости за дерзость, палкой бы! За такую службу палкой бы! А потом, конечно, наградил. Теперь ведь не поймешь, есть ли урочные годы крестьян своих сыскивать, нет ли. Вправе ли искать своих беглецов? Или что с возу упало, то уж и пропало? Все хотят, чтоб на крестьянах крепость была твердая, лет на десять чтоб крепость была, не меньше.
   – А вот скажи теперь, что же царю вашему, соколу молодому, делать? – пытал Морозов. – Дворяне крепости хотят на крестьян, а крестьяне хотят выхода. Ждут. Еще как ждут!
   Андрей Лазорев запыхтел.
   – Без дворянства, без силы, врагу супротивной, державе не быть. Дурят крестьяне, да ведь лошадь, когда ее объезжают, тоже норовит седока скинуть. Тут Божий промысел, нашему разумению недоступный: родили тебя крестьянином, так чего же на господина зверем глядеть? На судьбу обижаться грех.
   – Да ты умный человек! – воскликнул Морозов, ожидавший, что простодушие, высказанное поручиком, от избытка силы и от малого ума. – А что же князь Яков Куденетович, большой ваш воевода? Что же он не остановил волнение?
   Поручик вдруг встал.
   – Позволь, боярин, отец мой, позволь испросить у тебя милости – в глаза тебе поглядеть.
   Морозов пуще удивился.
   – Ну, погляди.
   Ясная, до самого дна ясная синева устремилась на боярина. Глядел долго, и Борис Иванович заерзал.
   – Что усмотрел?
   – Ладно, – сказал поручик, – я знаю, у вас, бояр, хитрости, как воды в море, немерено. Только знай, боярин, отец мой, я говорю не ради того, чтоб награду у сильного сыскать, а ради государевой правды. Мне почудилось, князь Черкасский, Яков Куденетович, и разжигает страсти. Его люди на сборищах самые шумливые.
   «Чуяло мое сердце», – подумал Морозов и спросил:
   – Отчего же ты на князя Черкасского грешишь, разве он враг молодому царю? Ведь он двоюродный брат князя Ивана Борисовича Черкасского, а тот был двоюродным братом царю Михаилу Федоровичу.
   – Что видел, о том и говорю. Князь против царя умысла не имеет, а вот с кем из бояр он хочет счеты свести, это тебе, отец мой, лучше знать.
   – Да-а! – развел руками Борис Иванович и поглядел на поручика. – Огорчил ты нас своими известиями, но горькая правда дороже сладкой лжи… Вот что, Андрей Лазорев, от меня выйдешь, скажи дьяку, чтоб написал бумагу тебе. Будешь служить в моем Иноземном приказе. Правду у нас не больно где любят, но у Морозова правда в чести. Знай это и получи.
   Морозов подошел к ларцу, стоявшему за его креслом, отпер замок, открыл крышку, достал суконный мешочек.
   – Лови! – кинул деньги Андрею Лазореву.
   Тот поймал, зарделся, сделал шаг вперед и положил мешочек на стол.
   – Прости, отец. Не подумай, что гордыней обуян. Только я не ради денег старался, скакал в Москву. Прости…
   Поручик, пригнув голову, попятился к дверям.
   – Стой! – грозно окликнул Борис Иванович. И опять это был другой человек. Властный правитель стоял перед дворянином. – Возьми деньги. Это твое жалованье. Тебе и платье новое придется купить, и лошадь добрую. Мой полк иноземного строя – дворянскому ополчению не чета.
   – Рад служить государю и тебе боярин, отец мой! – Глаза у поручика засияли безмятежностью; шагнув к столу, взял деньги и, грохая сапогами, выскочил за дверь.
   Борис Иванович поставил локти на спинку своего кресла, положил бороду на ладони, покачал головой.
   – Ах, Яков Куденетович! Мы вас в бояре, а вы на нас – войско. А ведь мы вас гусиным перышком сейчас вот и расколотим в пух и прах.
   Морозов решительно сел за стол, смахнул столбцы и книги, достал бумагу и полетел по ней пером:
   «1. Сохранить урочные годы на десять лет.
   2. Послать в московский уезд и во все города стольников и дворян добрых, которые должны переписать все тягловое население, крестьян и бобылей, за кем сидели раньше, а не теперь сидят.
   3. Как перепишут, по тем переписным книгам крестьяне, и бобыли и их дети, будут крепки без урочных лет».
   Отбросил перо, встал, вышел из своей комнаты в комнату, где сидели дьяк и подьячие.
   Все, кто был тут, вскочили, приветствуя боярина. Морозов махнул рукой, чтоб сели, подошел к столу дьяка.
   – По моей этой записи немедля составить указ. А я домой – устал сегодня.
   На некоем пустырьке, не доезжая дома, Борис Иванович пересел в закрытую старенькую каретку и поехал на окраину, к Земляному валу. Карета заехала в открытые ворота, на пустынный двор весьма неприметного, новой постройки, но совершенно безликого дома.
   Во дворе, кланяясь, встретили его молчаливые, но весьма понятливые люди. Отворяли перед ним двери не мешкая, почтительно, но без церемоний. Он прошел в дальние покои, в комнатку, обитую красным ярким сукном, сел к изразцовой печи, уже предусмотрительно затопленной, хотя холода большие еще не наступили. Сел на низенькую, со спинкой, мягкую скамеечку, взял легкое сухое полено, рассек его надвое острым топориком и положил обе половинки в печь.
   За спиной боярина отворилась дверь, кто-то вошел, встал у порога.
   – Подойди ближе, – сказал боярин, не поворачиваясь, но глянув в зеркало. – Говори.
   Человек покашлял, поерзал сапогом по полу. Был он в красном бархатном кафтане с двуглавым золотым орлом на груди – сокольничий царя.
   – Великий государь, – сказал тихо сокольничий, – изволил сегодня молиться. Ловлей птиц и охотничьей потехой себя не тешил. С ним на молитве был стольник Федька Ртищев и кожеозерский игумен Никон. Слышал я, говорили, что великий государь обещал поставить его игуменом в Новоспасский монастырь.
   – С Никоном о чем беседы были?
   – Не ведаю. Они всю ночь вдвоем молились.
   – А Федор зачем приезжал?
   – Смилуйся, господин. Тоже не ведаю. Мы люди маленькие. Государя издали зрим.
   – Как вдоровье-то хоть у государя, про это ведаете?
   – Здоровье будто ничего. Крепенький. Румяный. Разве что от поста послабел, государь-то наш великий. Они с Никоном все три дня постились.
   – Никон все три дня при государе?
   – Все три дня.
   – Ступай! Береги государя. Особенно на ловле. Да смотри не за птицами гляди, за ангелом нашим. Ступай!
   Сокольник тихо вышел. Морозов расколол еще одно полено, поразмыслил, расколол и половинки надвое. Огонь в печи стал светлым, высоким.
   Дверь снова отворилась. Вошел монах, неопрятный, косматый, но по глазам если судить – умный человек.
   – Федор Иванович Шереметев всю неделю хворал. Взаправду хворал, доктора немецкие к нему приезжали, и знахарь у него был, из монастыря тоже, святой целитель. А вчера был у него боярин Никита Иванович Одоевский. О тебе, боярин, говорили.
   – Что?.. Да ты не мнись, говори их словами, прибавишь – грех на тебе, и убавишь – тоже.
   – Говорили, что ты зело умен, боярин. Но ум твой пойдет России во вред. Неродовитый, мол, человек приведет к власти людей умных, да все волчат. Будут хватать что придется. До того нахватаются, что, пожалуй, не переварив, околеют. И смеялись очень.
   – Это кто же так говорил, Федор Иванович или Никита Иванович?
   – Никита Иванович молчал.
   – Но смеялся?
   – Смеялся.
   – Что же они решили?
   – Решили, что самое верное для них дело – подождать, покуда волчата…
   – Ладно, ступай и ты… Стой! Еще нечего сказать?
   – Федор Иванович удивлялся все: «Отчего это у меня приказы никак не заберут?»
   – Всему свое время. Ступай!
   Третьим был Плещеев. Борис Иванович подвинулся на своей скамеечке.
   – Садись, Леонтий Стефанович! Люблю на огонек поглядеть. Дымком как бы голову прочищает от всякой дряни. Что Москва уличная? Чем живет?