Страница:
Иногда, что самое удивительное, почти комсомольские нотки были и в речах еще одного моего знакомого, которого вообще комсомол не интересовал. Этот малый с 22 часов и до 2 ночи становился в нашем дворе самым главным человеком. Фамилию, имя и отчество знала только милиция, а так он был Рюха и все. Мы с ним покорешились еще в детсаду, потом долго вместе играли в футбол, но, как стали постарше, тусовались не вместе. Однако изредка, например после моего пролета на экзаменах, я с ними пил. Пацаны там были ничего, особенно когда трезвые, но довольно крутые и то и дело во что-то встревали. Однажды Рюха, я и еще два пацана из его компании, Сахар и Таракан, говорили за жизнь в подвале, у трубы отопления. Дело было зимой, водка грела, труба тоже. Сахар начал врать насчет телок, Рюха его обсмеял. Потом Таракан стал рассуждать о том, как хорошо жить в Америке. Сперва все слушали, хотя ничего особо нового Таракан про Америку не знал, мы это жевали раз уже в десятый. И вдруг, ни с того ни с сего Рюха налетел на Таракана и стал его жестоко дубасить, даже ногами. Если б мы с Сахаром не оттащили Рюху, попасть бы Таракану в больницу… Таракан уполз в угол и плакал, а Рюха, изрыгая матюки, которых даже по его норме было многовато, орал на весь подвал:
— Падла! Значит, ты, богатый, будешь все иметь, а я ни …?! Крыса!
И после этого, пока Рюха не успокоился, он все бормотал о том, как ждет не дождется, чтобы уйти в армию, добраться до Афгана, а там мочить таких гадов, как Таракан.
И еще Рюха терпеть не мог Тимоху. Его он не бил, потому что Тимоха откупался. Либо тряпками, либо деньгами. Рюха брал, но ненавидел его все больше и больше. Однажды он сказал мне:
— Убью я его когда-нибудь. Нельзя, чтоб такие дальше жили, иначе еще паскуднее будет, чем сейчас… И сам дерьмо, и из меня дерьмо делает… Я лучше на зону пойду, но он жить не будет…
К счастью, Тимохин папаша получил новую квартиру, и в нашем районе его сын больше не маячил. Да и Рюха, похоже, немного присмирел, потому что хотел попасть в армию, а не в зону.
Но и Саша, и Рюха были исключением из правила. Все прочие, хоть и платили взносы, и посещали собрания, и говорили речи, ни в комсомол, ни в сам коммунизм не верили. Я же считал, что если уж Саша стал дофенистом, то мне лучше этого и придумать нечего. Так что на вопрос Игоря Сергеевича, строго говоря, я должен был бы ответить: «Да, вступил бы я и в гитлерюгенд, и в любую другую организацию, если бы она была одна для всех и помогала поступать в институт. А вообще-то я — типичный дофенист…»
Думаете, сейчас, при демократии, все стали активными и за что-то борются, благо теперь партий — хоть сапогом ешь?! Да нет, дофенистов и сейчас большинство. Может, это и к лучшему? Я-то, правда, уже не такой…
Но тогда я точно знал, что ничего и никогда не изменится, а потому считал, что мой дофенизм — это глухо и навсегда.
…Пришла мать, позвала обедать, размышления мои закончились.
АВАРИЯ
ШАГОМ МАРШ!
— Падла! Значит, ты, богатый, будешь все иметь, а я ни …?! Крыса!
И после этого, пока Рюха не успокоился, он все бормотал о том, как ждет не дождется, чтобы уйти в армию, добраться до Афгана, а там мочить таких гадов, как Таракан.
И еще Рюха терпеть не мог Тимоху. Его он не бил, потому что Тимоха откупался. Либо тряпками, либо деньгами. Рюха брал, но ненавидел его все больше и больше. Однажды он сказал мне:
— Убью я его когда-нибудь. Нельзя, чтоб такие дальше жили, иначе еще паскуднее будет, чем сейчас… И сам дерьмо, и из меня дерьмо делает… Я лучше на зону пойду, но он жить не будет…
К счастью, Тимохин папаша получил новую квартиру, и в нашем районе его сын больше не маячил. Да и Рюха, похоже, немного присмирел, потому что хотел попасть в армию, а не в зону.
Но и Саша, и Рюха были исключением из правила. Все прочие, хоть и платили взносы, и посещали собрания, и говорили речи, ни в комсомол, ни в сам коммунизм не верили. Я же считал, что если уж Саша стал дофенистом, то мне лучше этого и придумать нечего. Так что на вопрос Игоря Сергеевича, строго говоря, я должен был бы ответить: «Да, вступил бы я и в гитлерюгенд, и в любую другую организацию, если бы она была одна для всех и помогала поступать в институт. А вообще-то я — типичный дофенист…»
Думаете, сейчас, при демократии, все стали активными и за что-то борются, благо теперь партий — хоть сапогом ешь?! Да нет, дофенистов и сейчас большинство. Может, это и к лучшему? Я-то, правда, уже не такой…
Но тогда я точно знал, что ничего и никогда не изменится, а потому считал, что мой дофенизм — это глухо и навсегда.
…Пришла мать, позвала обедать, размышления мои закончились.
АВАРИЯ
Отпуск мне дали сразу же, как только я вышел на работу. Это распорядился сам академик Петров. Местком снабдил меня бесплатной путевкой в какой-то
ведомственный пансионат на Черном море; в таких мне, наверное, никогда ужбольше не бывать. Я отбыл туда почти на целый месяц. Как я там отдыхал, рассказывать долго и к тому же скучно, потому что ничего интересного со мной там не произошло. Купался, загорал, катался на водных лыжах, акваплане и виндглайдере, ходил на танцы и знакомился с девочками. Но они со мной знакомиться не хотели, уж очень я был простой, и по манерам, и по происхождению. К тому же одет совсем не так, как полагалось по тамошним понятиям. Я, правда, врал, что учусь в институте, но пару раз чуть не попал впросак, да и на роже у меня было написано, что я вовсе не студент. Во второй половине отпуска погода испортилась, и, дождавшись наконец финиша, я с легким сердцем отбыл до дому, до хаты.
Когда я приехал, мамулька с паханом были что-то уж очень веселые. Точнее, они были явно невеселы, но, должно быть, не хотели портить мне настроение. Где-то что-то стряслось, это было ясно. Сперва я подумал, что пришла очередная повестка, но дело было вовсе не в этом. Повестка была, но фальшивая веселость пахана и мамульки происходила не от нее. Я долго их допрашивал, пока они, наконец, не раскололись. Оказывается, буквально за день до моего возвращения в Москву погиб Игорь Сергеевич. Отцу об этом сказал наш завлаб, когда отец приглашал его в субботу порыбачить. Завлаб должен был срочно лететь, разбираться. Когда я спросил, что случилось с Игорем Сергеевичем, отец сказал, что завлаб ему ничего объяснять не стал — не телефонный разговор.
Как ни странно, настроение у меня не очень испортилось. Я, как видно, просто не усек, ЧТО произошло. Был человек — и нет человека. Как-то я еще в это не поверил. То есть разумом поверил, а душой — нет. Не проняло меня.
На работу я вышел после четырехмесячного перерыва — тот день сразу после карантина можно не считать. И первое, что меня удивило, это атмосфера в лаборатории. Раньше все были деловые, куда-то спешили или усердно вкалывали. Было что-то такое, что всех сотрудников как бы непроизвольно подгоняло. Теперь все было не так. Шушукались по углам, часто и подолгу курили. Мне сразу же объяснили, что подвальная группа расформирована. Постепенно из разговоров я узнал кое-что. Оказывается, еще до моего прихода в институт на полигоне, где-то очень далеко от Москвы, начали сооружать установку-регенератор, только намного более мощную, чем у нас в подвале, — как ее называли, «полупромышленную». На полигон ее вынесли потому, что там были задействованы более высокие энергии и большие объемы веществ, а раз так, то и рвануть она могла, в случае чего, посильнее, чем подвальная. Для той, что в подвале, вроде бы рассчитали, что она, взорвавшись, даже не обрушит стены и потолок, а полупромышленная была глубоко зарыта в землю, запрятана в бетонный бункер. Управляли этой установкой из не менее прочного, чем сама установка, бетонного убежища, с помощью намного более мощной быстродействующей ЭВМ. Управление можно было вести по нескольким каналам — основному и трем дублирующим. Установку ввели в действие раньше, чем требовалось, поскольку считали: раз получилось на опытной — Петька регенерировался, — то дело в шляпе. Игорь Сергеевич полагал, что полупромышленную запускать рано, коли, как он мне в карантине говорил, теория его пошла прахом. Но завлаб, оказывается, что-то и где-то уже доложил, уже ему пообещали какую-то премию — короче, темное дело. И полупромышленную погнали рекордными темпами. Игоря Сергеевича, как он ни упирался, послали туда — доводить до ума. Вроде бы он довел до ума, и решили зарядить ее на первый опыт. Он же оказался и последним. Установка взорвалась, как хорошая атомная бомба в несколько килотонн. На ее месте образовался кратер, почти такой, как на Луне. Убежище пункта управления хоть и потрескалось, но выдержало. Люди тоже остались целы. Все… кроме Игоря Сергеевича. При взрыве его ударило электромагнитным импульсом. Насмерть.
Отчего это произошло, никто не знал. Все три инженера, которые были с Игорем Сергеевичем на установке, пока еще находились на полигоне, завлаб тоже был там, работала комиссия, а здесь, в Москве, царили запустение и дофенизм.
Через неделю вернулся завлаб и все соратники Игоря Сергеевича: Гаврилов, Горбов и Тарасенко. Комиссия теперь работала в самом институте, и по настроению сотрудников было видно, что особой радости это никому не доставляет. Даже академики, а их, кроме директора, было еще человека три, ходили сами не свои. Потом вдруг как-то все повеселели, посвежели и, похоже, стали отходить. Даже наш завлаб вроде очухался. Потом закипела работа: начали срочно демонтировать установку в подвале. ЭВМ забрали в институтский ВЦ, программы, магнитные ленты и почти всю документацию реквизировала комиссия.
Я теперь, в последние дни перед призывом, работал наверху, на этаже, мыл посуду или измерял pH-метром водородный показатель водных растворов. Зачем, почему — не спрашивал, да мне никто и не объяснял. В основном все опять пришло в норму; только те трое, что вернулись с полигона, выделялись из общей массы. Они то и дело ходили на заседания комиссии, писали какие-то отчеты, справки, докладные, но при этом было ясно, что они явно не в себе. Старший инженер Горбов раньше никогда не курил, а теперь бегал в курилку даже чаще, чем я. В курилке говорили о футболе, о книгах, о политике, но он, хотя был мастер рассказывать, сидел и помалкивал. Он так молчал, что и другим при нем говорить не хотелось. Как он зайдет — все умолкают. Мэнээс Гаврилов, здоровенный мужик, регбист, который раньше хохотал гомерически, после полигона согнулся, стал ходить тяжелым шагом, бессмысленно глядя по сторонам. Еще один, Тарасенко, сразу по возвращении оттуда выиграл в лотерею «Жигули» — дело неслыханное, сенсация! Но куда большую сенсацию вызвало то, что он этот билет ни с того ни с сего отдал уборщице тете Дусе. Просто как бумажку. Ту чуть инфаркт не хватил. А Тарасенко так спокойненько сказал: «Хотите — выкиньте, хотите — возьмите. Мне он не нужен». Представляете? Вот до чего дошел!
Как-то я оказался в курилке одновременно со всеми тремя. На меня они поначалу не обращали внимания, продолжали свой разговор вполголоса, но со злыми лицами.
— Почему закроют? — спросил Горбов, тиская в зубах «беломорину». Это были первые слова разговора, которые я услышал.
— Потому что при таком ЧП всегда так делают… — отвечал Гаврилов, ковыряя спичкой под ногтями. — В лучшем случае — приостановят. Зададут работу теоретикам, а нас переведут…
— Или сократят, — уныло пробормотал Тарасенко.
— А Михалыч ничего не сможет? — с надеждой спросил Горбов.
— Михалыч рад, что получил выговорешник. Тут минимум строгач висел, а по максимуму… В общем, он уже сейчас готов закрыть тему и намертво забыть, что она была. И вообще — все забыть.
— А Петров?
— Петров тоже на волоске. Ему уже работу в Президиуме подыскали.
— Так что, заявление надо писать? Так, что ли? — недоуменно спросил Горбов. — Корзинкин ржать будет! Он по собственному, и мы — по собственному, хорошо!
— Только он себе работенку подыскал — триста, и не бей лежачего! А мы куда? Если ставки сократят — побегаем…
— Завидую я молодому… — повернулся Горбов ко мне. — Служить пойдет. Мне бы его восемнадцать, я б еще раз послужил. Вот жизнь была! Подымут, накормят, оденут, на снарядах накачают, на кроссе протрясут… И ничего, никаких мыслей… Ни диссертации, что псу под хвост ушла, ни трех заявок, которые с черным углом вернулись.
— Заявки, диссеры… — процедил Гаврилов. — Чего вспоминаем? А Игоря нет… Башка пропала, Боря. Мы все так — рабсила науки, слесаря с высшим образованием, а он — башка. Гений… Ни хрена мы без него не стоим. Чего мы за себя переживаем? В Союзе живем, не в Штатах, безработных нет…
— У них безработный больше твоего получает, — проворчал Тарасенко.
— Это он без этой темы не мог — он ее родил, тянул сколько мог, делал дело. А мы — диссеры, заявки. Уйдем в любое НИИ, на производство, свои полтораста-двести всегда найдем.
— Если б мне в свое время математику как следует выучить! — вздохнул Горбов. — Я бы, может, попробовал бы разобраться… А то я, кроме избранных мест из Привалова и Фихтенгольца, ничего не соображаю…
— Зато историю КПСС от корки до корки вызубрил… — поддакнул Гаврилов.
— Кроме математики, для теоретика еще кое-что треба, — нахмурился Тарасенко, — интуиция, нестандартное мышление. А у нас — стандарт. От и до…
— Что эти теории… Игорь вон и сам уже сомневался…
— Интеллектуалу положено сомневаться. — Горбов рассеянно мотнул головой.
— На коллоквиуме в июле он что-то в себе держал, только не сказал…
— Ясно, что держал, — хмыкнул Гаврилов, — энергетическую неувязку.
— Здрасте! — поджал губы Тарасенко. — Неужели?
— Я уже прикидывал, — сказал Гаврилов, выуживая из штанов листок бумаги,
— эта гадость идет с выделением энергии…
— Ты где-нибудь плюс с минусом перепутал, — кисло усмехнулся Горбов, -
так бывает. У нас в институте один мужик из атомной бомбы таким способомсуперхолодильник сделал и два балла на экзамене слопал.
— Вот, погляди, может, найдешь, где я наврал…
— Да чего там глядеть… Возьми учебник по термодинамике, погляди, освежи в памяти…
— Про регенерационное поле там тоже написано? И про время со знаком минус?
— Ну, хрен с тобой, гляну… — Тарасенко закурил новую «Астру» и пробежал по листку острием карандаша. Через пять минут он зло хмыкнул и подчеркнул карандашом какую-то закорючку.
— На! Вот тебе твой минус, который у тебя был плюсом…
— Неужели? — У Гаврилова аж ухо покраснело. Он навис глыбой над малогабаритным Тарасенко и шумно вздохнул: — Да…
— Я уж сам чуть было не поверил, — сказал с досадой Тарасенко, будто не нашел чужую ошибку, а сам напортачил.
— Без толку все это, — уныло буркнул Горбов, — надо заявление писать…
Он поднялся и пошел к выходу. За ним двинулись и остальные… Я вдруг ощутил злую и тяжкую тоску. Было б из чего, так, наверно, застрелился бы. Я понял, что на моих глазах происходит страшное и неотвратимое событие: гибель несостоявшейся науки, поражение мысли в борьбе с неведомым, предательство погибшего товарища… Нет, ни черта я тогда не понял. Это сейчас, досыта накормленный чернухой с экрана и газетных полос, знающий, сколько открытий и изобретений полегло в неравной борьбе с СИСТЕМОЙ, я понимаю это. А тогда я никак понять не мог, отчего стало так тошно на душе…
ведомственный пансионат на Черном море; в таких мне, наверное, никогда ужбольше не бывать. Я отбыл туда почти на целый месяц. Как я там отдыхал, рассказывать долго и к тому же скучно, потому что ничего интересного со мной там не произошло. Купался, загорал, катался на водных лыжах, акваплане и виндглайдере, ходил на танцы и знакомился с девочками. Но они со мной знакомиться не хотели, уж очень я был простой, и по манерам, и по происхождению. К тому же одет совсем не так, как полагалось по тамошним понятиям. Я, правда, врал, что учусь в институте, но пару раз чуть не попал впросак, да и на роже у меня было написано, что я вовсе не студент. Во второй половине отпуска погода испортилась, и, дождавшись наконец финиша, я с легким сердцем отбыл до дому, до хаты.
Когда я приехал, мамулька с паханом были что-то уж очень веселые. Точнее, они были явно невеселы, но, должно быть, не хотели портить мне настроение. Где-то что-то стряслось, это было ясно. Сперва я подумал, что пришла очередная повестка, но дело было вовсе не в этом. Повестка была, но фальшивая веселость пахана и мамульки происходила не от нее. Я долго их допрашивал, пока они, наконец, не раскололись. Оказывается, буквально за день до моего возвращения в Москву погиб Игорь Сергеевич. Отцу об этом сказал наш завлаб, когда отец приглашал его в субботу порыбачить. Завлаб должен был срочно лететь, разбираться. Когда я спросил, что случилось с Игорем Сергеевичем, отец сказал, что завлаб ему ничего объяснять не стал — не телефонный разговор.
Как ни странно, настроение у меня не очень испортилось. Я, как видно, просто не усек, ЧТО произошло. Был человек — и нет человека. Как-то я еще в это не поверил. То есть разумом поверил, а душой — нет. Не проняло меня.
На работу я вышел после четырехмесячного перерыва — тот день сразу после карантина можно не считать. И первое, что меня удивило, это атмосфера в лаборатории. Раньше все были деловые, куда-то спешили или усердно вкалывали. Было что-то такое, что всех сотрудников как бы непроизвольно подгоняло. Теперь все было не так. Шушукались по углам, часто и подолгу курили. Мне сразу же объяснили, что подвальная группа расформирована. Постепенно из разговоров я узнал кое-что. Оказывается, еще до моего прихода в институт на полигоне, где-то очень далеко от Москвы, начали сооружать установку-регенератор, только намного более мощную, чем у нас в подвале, — как ее называли, «полупромышленную». На полигон ее вынесли потому, что там были задействованы более высокие энергии и большие объемы веществ, а раз так, то и рвануть она могла, в случае чего, посильнее, чем подвальная. Для той, что в подвале, вроде бы рассчитали, что она, взорвавшись, даже не обрушит стены и потолок, а полупромышленная была глубоко зарыта в землю, запрятана в бетонный бункер. Управляли этой установкой из не менее прочного, чем сама установка, бетонного убежища, с помощью намного более мощной быстродействующей ЭВМ. Управление можно было вести по нескольким каналам — основному и трем дублирующим. Установку ввели в действие раньше, чем требовалось, поскольку считали: раз получилось на опытной — Петька регенерировался, — то дело в шляпе. Игорь Сергеевич полагал, что полупромышленную запускать рано, коли, как он мне в карантине говорил, теория его пошла прахом. Но завлаб, оказывается, что-то и где-то уже доложил, уже ему пообещали какую-то премию — короче, темное дело. И полупромышленную погнали рекордными темпами. Игоря Сергеевича, как он ни упирался, послали туда — доводить до ума. Вроде бы он довел до ума, и решили зарядить ее на первый опыт. Он же оказался и последним. Установка взорвалась, как хорошая атомная бомба в несколько килотонн. На ее месте образовался кратер, почти такой, как на Луне. Убежище пункта управления хоть и потрескалось, но выдержало. Люди тоже остались целы. Все… кроме Игоря Сергеевича. При взрыве его ударило электромагнитным импульсом. Насмерть.
Отчего это произошло, никто не знал. Все три инженера, которые были с Игорем Сергеевичем на установке, пока еще находились на полигоне, завлаб тоже был там, работала комиссия, а здесь, в Москве, царили запустение и дофенизм.
Через неделю вернулся завлаб и все соратники Игоря Сергеевича: Гаврилов, Горбов и Тарасенко. Комиссия теперь работала в самом институте, и по настроению сотрудников было видно, что особой радости это никому не доставляет. Даже академики, а их, кроме директора, было еще человека три, ходили сами не свои. Потом вдруг как-то все повеселели, посвежели и, похоже, стали отходить. Даже наш завлаб вроде очухался. Потом закипела работа: начали срочно демонтировать установку в подвале. ЭВМ забрали в институтский ВЦ, программы, магнитные ленты и почти всю документацию реквизировала комиссия.
Я теперь, в последние дни перед призывом, работал наверху, на этаже, мыл посуду или измерял pH-метром водородный показатель водных растворов. Зачем, почему — не спрашивал, да мне никто и не объяснял. В основном все опять пришло в норму; только те трое, что вернулись с полигона, выделялись из общей массы. Они то и дело ходили на заседания комиссии, писали какие-то отчеты, справки, докладные, но при этом было ясно, что они явно не в себе. Старший инженер Горбов раньше никогда не курил, а теперь бегал в курилку даже чаще, чем я. В курилке говорили о футболе, о книгах, о политике, но он, хотя был мастер рассказывать, сидел и помалкивал. Он так молчал, что и другим при нем говорить не хотелось. Как он зайдет — все умолкают. Мэнээс Гаврилов, здоровенный мужик, регбист, который раньше хохотал гомерически, после полигона согнулся, стал ходить тяжелым шагом, бессмысленно глядя по сторонам. Еще один, Тарасенко, сразу по возвращении оттуда выиграл в лотерею «Жигули» — дело неслыханное, сенсация! Но куда большую сенсацию вызвало то, что он этот билет ни с того ни с сего отдал уборщице тете Дусе. Просто как бумажку. Ту чуть инфаркт не хватил. А Тарасенко так спокойненько сказал: «Хотите — выкиньте, хотите — возьмите. Мне он не нужен». Представляете? Вот до чего дошел!
Как-то я оказался в курилке одновременно со всеми тремя. На меня они поначалу не обращали внимания, продолжали свой разговор вполголоса, но со злыми лицами.
— Почему закроют? — спросил Горбов, тиская в зубах «беломорину». Это были первые слова разговора, которые я услышал.
— Потому что при таком ЧП всегда так делают… — отвечал Гаврилов, ковыряя спичкой под ногтями. — В лучшем случае — приостановят. Зададут работу теоретикам, а нас переведут…
— Или сократят, — уныло пробормотал Тарасенко.
— А Михалыч ничего не сможет? — с надеждой спросил Горбов.
— Михалыч рад, что получил выговорешник. Тут минимум строгач висел, а по максимуму… В общем, он уже сейчас готов закрыть тему и намертво забыть, что она была. И вообще — все забыть.
— А Петров?
— Петров тоже на волоске. Ему уже работу в Президиуме подыскали.
— Так что, заявление надо писать? Так, что ли? — недоуменно спросил Горбов. — Корзинкин ржать будет! Он по собственному, и мы — по собственному, хорошо!
— Только он себе работенку подыскал — триста, и не бей лежачего! А мы куда? Если ставки сократят — побегаем…
— Завидую я молодому… — повернулся Горбов ко мне. — Служить пойдет. Мне бы его восемнадцать, я б еще раз послужил. Вот жизнь была! Подымут, накормят, оденут, на снарядах накачают, на кроссе протрясут… И ничего, никаких мыслей… Ни диссертации, что псу под хвост ушла, ни трех заявок, которые с черным углом вернулись.
— Заявки, диссеры… — процедил Гаврилов. — Чего вспоминаем? А Игоря нет… Башка пропала, Боря. Мы все так — рабсила науки, слесаря с высшим образованием, а он — башка. Гений… Ни хрена мы без него не стоим. Чего мы за себя переживаем? В Союзе живем, не в Штатах, безработных нет…
— У них безработный больше твоего получает, — проворчал Тарасенко.
— Это он без этой темы не мог — он ее родил, тянул сколько мог, делал дело. А мы — диссеры, заявки. Уйдем в любое НИИ, на производство, свои полтораста-двести всегда найдем.
— Если б мне в свое время математику как следует выучить! — вздохнул Горбов. — Я бы, может, попробовал бы разобраться… А то я, кроме избранных мест из Привалова и Фихтенгольца, ничего не соображаю…
— Зато историю КПСС от корки до корки вызубрил… — поддакнул Гаврилов.
— Кроме математики, для теоретика еще кое-что треба, — нахмурился Тарасенко, — интуиция, нестандартное мышление. А у нас — стандарт. От и до…
— Что эти теории… Игорь вон и сам уже сомневался…
— Интеллектуалу положено сомневаться. — Горбов рассеянно мотнул головой.
— На коллоквиуме в июле он что-то в себе держал, только не сказал…
— Ясно, что держал, — хмыкнул Гаврилов, — энергетическую неувязку.
— Здрасте! — поджал губы Тарасенко. — Неужели?
— Я уже прикидывал, — сказал Гаврилов, выуживая из штанов листок бумаги,
— эта гадость идет с выделением энергии…
— Ты где-нибудь плюс с минусом перепутал, — кисло усмехнулся Горбов, -
так бывает. У нас в институте один мужик из атомной бомбы таким способомсуперхолодильник сделал и два балла на экзамене слопал.
— Вот, погляди, может, найдешь, где я наврал…
— Да чего там глядеть… Возьми учебник по термодинамике, погляди, освежи в памяти…
— Про регенерационное поле там тоже написано? И про время со знаком минус?
— Ну, хрен с тобой, гляну… — Тарасенко закурил новую «Астру» и пробежал по листку острием карандаша. Через пять минут он зло хмыкнул и подчеркнул карандашом какую-то закорючку.
— На! Вот тебе твой минус, который у тебя был плюсом…
— Неужели? — У Гаврилова аж ухо покраснело. Он навис глыбой над малогабаритным Тарасенко и шумно вздохнул: — Да…
— Я уж сам чуть было не поверил, — сказал с досадой Тарасенко, будто не нашел чужую ошибку, а сам напортачил.
— Без толку все это, — уныло буркнул Горбов, — надо заявление писать…
Он поднялся и пошел к выходу. За ним двинулись и остальные… Я вдруг ощутил злую и тяжкую тоску. Было б из чего, так, наверно, застрелился бы. Я понял, что на моих глазах происходит страшное и неотвратимое событие: гибель несостоявшейся науки, поражение мысли в борьбе с неведомым, предательство погибшего товарища… Нет, ни черта я тогда не понял. Это сейчас, досыта накормленный чернухой с экрана и газетных полос, знающий, сколько открытий и изобретений полегло в неравной борьбе с СИСТЕМОЙ, я понимаю это. А тогда я никак понять не мог, отчего стало так тошно на душе…
ШАГОМ МАРШ!
И вот наступил тот день, когда я должен был поменять профессию, место работы, место жительства, меню завтрака, обеда и ужина, одежду, обувь, привычки, способы отдыха и развлечения, а кроме того, весь распорядок дня. Такой поворот бывает с человеком, когда он уходит в армию…
…Был уже ноябрь, улицы, заляпанные коричневым от песка полурастаявшим снегом, продутые сырым ветром, провожали меня. Я шел по знакомой улице со стареньким, еще пионерлагерским рюкзачком, сопровождаемый мамулькой и паханом. Все мои сверстники, кого не открестили от службы, уже ушли. Я провожал их одного за другим, а сам оставался дома — не спешила Родина-мать в лице райвоенкомата. И уже появилась у мамульки какая-то надежда, что не призовут меня в этом году, что я побуду хотя бы полгода, а там, глядишь, в институт — и вообще не призовут… Мамулька у меня была паникершей. Уж очень за меня боялась. И было чего бояться тогда… Впрочем, теперь матери боятся не меньше. Но теперь, по крайней мере, все гласно. А тогда цинки с ребятами прилетали втихаря, будто убиты они были, не делая честно свое воинское дело, а совершив какое-то преступление…
Ехали мы на сборный пункт обычным рейсовым автобусом. В тот ранний час он был полон — ехали такие же, как я, призывники, ну и «сопровождающие лица» — родители и приятели. Было весело, даже слишком. Особенно выделялся поддатый бугай типа «семь на восемь»; обхватив лапищей свою миниатюрную бабушку, он горько рыдал, бормоча:
— Бабуля, милая! Не увижу я тебя, чую сердцем! — И вытирал сопли о бабкин платок. Бабулька тоже хлюпала носом и гладила внучка по буйной головушке. Я, правда, не очень понял, отчего этот бугай сердцем чуял, что бабульку не увидит. Старушка была на вид еще очень здоровенькая. Если же бугай насчет себя сомневался, то мне показалось, что его только водородная бомба сможет пришибить, да и то прямым попаданием…
Все передние кресла были заняты какой-то большой компанией, где были и старые, и молодые, и годные к строевой службе. Верховодил в этой команде моложавый дед в распахнутом пальто, с залихватским седым чубом и потертой, может быть, еще фронтовой гармошкой. Под пальто у него чернела матросская форменка, а на ней сверкал целый иконостас орденов, медалей и значков. Дед завершал седьмой десяток, а то и на восьмой перелез, но он пел. Пел так отчаянно, весело, с такой яростью и надрывом, что хотелось поорать вместе с ним. Он громыхал одну за одной песни, да какие! «Варяг», «Марш Буденного», «Катюшу», «Гремя броней, сверкая блеском стали», «Кличут трубы молодого казака», «Распрягайте, хлопцы, коней!» и еще целую кучу знакомых, незнакомых и забытых песен. Терпеть не могу, когда говорят, что в этих песнях было много обмана и вранья! Песня — не научная статья, она не для разума, а для души. И если народ ее пел, считал своей, любил ее, она должна звучать. И неважно, что в ней пелось про Сталина, Ворошилова и Буденного…
Первое время деда пытались перебрякать несколько гитар, но им было нечего ловить. Даже пара кассетников, заряженных Челентано и брейком, заткнулась. Дедовская команда орала так, что в автобусе вибрировали стекла. Видимо, не только мне захотелось присоединиться к ним. Бугай, обревевший всю свою бабушку-старушку, вытер сопли, приободрился и заорал от души, на удивление точно угодив в мелодию:
Пусть знает враг, укрывшийся в засаде:
Мы начеку, мы за врагом следим!
Чужой земли мы не хотим ни пяди, Но и своей — вершка не отдадим!
Я тоже стал подпевать, хотя мамулька, кажется, пыталась сделать мне замечание. Пели все, это было что-то вроде общего душевного порыва. Под такой настрой впору было ходить в атаку или на таран…
Но мы просто вылезли у ворот небольшого московского стадиончика, где было
уже несколько десятков человек. Когда все призывники и провожающие вывалились из автобуса, он оказался почти пустым…
Дедовская компания и у ворот тоже не унималась. Пели и плясали, орали частушки, даже неприличные; гитары уже подстроились под гармошку, кто-то целовался, мамаши поплакивали, отцы посмеивались, народ все подваливал и подваливал, и гвалт стоял неимоверный.
Мамулька и пахан, тихие и какие-то затертые, молчали. Наверно, им хотелось сказать мне в напутствие что-то возвышенное, но обстановка не больно располагала. Я уже несколько раз ходил на проводы и примерно знал, что тут бывает. Правда, каждый раз бывало по-другому. Самые первые команды уходили торжественно, с оркестром, с митингом, на котором выступали ветераны, призывники, родители призывников и уже дембельнутые солдаты. Потом церемонии стали сокращаться и сокращаться, а на нашу долю их и вовсе не
хватило. Я краем уха услышал, как один из военкоматских офицеров сказалдругому:
— Ну, все. Сдадим эти обмылки — и абзац! До весны. Так что ничего удивительного. «Обмылкам» парад не нужен. Офицер построил нас в две шеренги, проверил по списку. Подкатили «Уралы». Приказали: «По местам!» И мы, толкаясь рюкзаками, кое-как втиснулись в кузов. Я оказался на предпоследней скамейке от заднего борта. Еще горели фонари, небо только чуть посветлело. Улица у ворот стадиона была перегорожена толпой, нам махали, но лица различить было трудно. Мамульку и пахана я так и не увидал. Только откуда-то издалека долетел со всхлипом мамулькин крик:
— Ва-а-ася-а! — и я наудачу помахал рукой в ту сторону. Кричать «мама» не стал — подумал, засмеют. Но рядом со мной хлюпал носом поддатый бугай и, дыша на меня перегаром, бормотал Горестно:
— Эх, бабуля-бабуля…
«Урал» зарычал и двинулся по мрачноватой предутренней Москве. Мелькали мигалки милицейских машин, светофоры, кое-где светились окна. На верхушках высоток краснели фонарики, чтоб какой-нибудь заблудившийся самолет не тюкнулся об их шпили… Ехали молча, только посапывали.
Потом мы еще полдня дожидались на большом сборном пункте, где нас посадили в кинозал какого-то клуба и показывали мультики. Наконец за нами приехали прапорщик и три сержанта. Им были нужны те три десятка человек, в число которых входил и я. Нас пересчитали, усадили в автобус и увезли на вокзал. На какой — не скажу. Военная тайна. В вагоне мне досталась вторая полка, я залез туда, подложил рюкзак под голову, укрылся пальто и заснул.
Проснулся ночью, вагон покачивался и постукивал колесами. Наша команда занимала весь вагон; из углов доносился храп вперемежку с болтовней… Особенно громко говорили прямо подо мной, на нижних полках. Там сидел один из сопровождающих нас сержантов и что-то заливал пятерым призывникам, которым, должно быть, не спалось.
— Армия — штука серьезная! — важно разглагольствовал сержант, как будто прослужил уже лет двадцать пять. — Не можешь — научим, не хочешь — заставим, не знаешь — соврешь…
— А куда нас везут, начальник? — спросил бугай, рыдавший по своей бабуле. Сейчас он уже не рыдал, а жевал котлеты, которых бабуля понапихала ему в рюкзак.
— На месте узнаете, — заявил сержант так, будто это была страшная тайна.
— А войска-то какие? — не отставал бугай.
— В петлицах понимаешь? — хмыкнул сержант. Бугай в петлицах не понимал. Да и вообще, такие петлицы, наверно, мало кто видывал. Они были черные, а в эмблеме были красная звездочка, крылышки, якорь и гаечный ключ с молотком.
— Подводная авиация, что ли? — поинтересовался малограмотный бугай.
— Десантно-саперные части? — предположил некий конопатый, очень похожий на Антошку из детского мультика, только уже капитально подстриженного.
— Салаги! — с довольной рожей произнес сержант. — Еще бы сказали: бронекопытные! Газеты хоть читаете?
То ли все читали, то ли все не читали — никто не отозвался. Я вспомнил, в газетах писали про то, что в Афганистане наши войска «охраняют важные объекты», что «казахстанский миллиард» перевезли военные шоферы, а БАМ строят, кроме комсомольцев-добровольцев, также воины стальных магистралей.
— Я знаю, — сказал из темноты какой-то тощий в очках, — это железнодорожные войска.
— Оценка «отлично», — поощрил сержант. — А у вас, остальных, видать, НВП была слабовато поставлена.
— Это мы не проходили… — произнес «Антошка» и вызвал хохот.
— Это нам не задавали! — лихо подхватил бугай, который тоже углядел в конопатом любимого героя. Все остальные, и в том числе сержант, вполголоса прогорланили эту песенку вместе с «дили-дили» и «трали-вали». Получился шум, пришел офицер, которого я в автобусе не видел, и, ни слова не говоря, поманил сержанта пальцем. Тот вышел с ним куда-то, а потом вернулся, но уже очень серьезный и надутый.
— Всем спать! — приказал он так резко, что сразу захотелось подчиниться. Правда, я уже выспался и выполнить приказ не мог. Кроме того, захотелось курить. Слезать, однако, было страшновато — сержант мог разораться. Но потом я подумал, что в туалет никому не запрещено ходить, даже в армии, и направился к тамбуру. Запалив «Яву», я с удовольствием затянулся, но в это время появился офицер.
— Почему не спите? — спросил он нестрого. — Я бы на вашем месте сейчас отсыпался вовсю. Послезавтра захотите побольше поспать, да не получится…
Он вытащил «Беломор» и тоже закурил. Я помалкивал.
— В Москве постоянно живете? — поинтересовался офицер.
— Постоянно, — ответил я, — а что?
— Везет, а мне вот только третий раз удалось побывать.
— У вас что, отпуска не бывает? — спросил я.
— Почему? Бывает. Только мне все больше в деревню к родителям ездить приходится. Летом сено косить надо, осенью — картошку копать… Я вот сегодня хотел в Мавзолей попасть. Третий раз в Москве — никак не попаду. А вы в Мавзолее были?
— Нет, не был, — сознался я.
— Всю жизнь прожили в Москве и ни разу не были? — Офицер был так удивлен, будто узнал, что я слепоглухонемой от рождения.
Мне стало стыдно, хоть раньше я не стыдился этого. Почему? Да потому, что я каждый день мог сходить, а так и не сходил. Люди часами выстаивают в очереди, хоть и бывают в Москве проездом, а я так и не удосужился. Правда, я живого Петра I видел, но об этом — нельзя, тайна.
— Докурили? — спросил офицер уже сурово. — Шагом марш спать!
А ведь если бы я побывал в Мавзолее, он бы наверняка не стал меня прогонять. Небось расспросил бы, что там и как… Ну, шагом марш так шагом марш! Я пошел спать …
…На следующий день мы прибыли в другой город. На вокзале нас посадили уже не в автобус, а в грузовик и повезли в баню. Штатские вещи сдавали какому-то толстенькому ефрейтору, который проворно писал на белом полотне наши домашние адреса, заворачивал в них шмотки и отдавал солдатику, быстро прострачивавшему эти упаковки на машинке. А мы шли в душевую, где смывали с себя дорожную грязь, а заодно и штатские привычки. Из бани все вылезали довольно быстро, потому что после бани выдавали белье и военную форму. Всем было интересно ее надеть и поглядеть на себя в новом качестве. Кроме того, хотелось ухватить форму по размеру. Тут выяснилось, что нам положено такое количество обмундирования, что ой-ой-ой! Правда, выдали для начала только рубахи, кальсоны, портянки, хэбэ-шаровары, хэбэ-кителя, короткие ватные бушлаты, сапоги кирзовые и шапки-ушанки. Когда я заглянул в бумагу, которую ефрейтор важно называл «арматурным списком», то обнаружил, что там еще было понаписано немало всякого, например, парадные мундиры, парадные сапоги, шинели, ботинки, рукавицы и еще что-то, чего мне не дали досмотреть. Еще нам выдали ремни: один совсем узкий, брезентовый, для штанов, а другой почти брезентовый, но спереди похожий на кожаный, с матово-серой пряжкой. Рубахи, кальсоны и портянки мы получили двух видов: мягкие и толстые зимние и тонкие летние. Как их наматывают, показывал сержант Куприн, тот самый, что ехал с нами в поезде. Само собой, его окружили толпой, но рассмотреть мне не удалось. Я попробовал сам намотать и, как ни странно, это вышло в лучшем виде. Под самый конец, как выразился бугай, «прошмонали» наши домашние рюкзаки. Водки, финок и пулеметов в них не было. Но взять с собой разрешили только мыльницы, зубные и сапожные щетки, почтовую бумагу, конверты, авторучки, военные и комсомольские билеты с учетными карточками. Все это велели переложить в армейские вещмешки, а затем выходить во двор и строиться. Так и остался мой рюкзачок там, в этой бане…
…Был уже ноябрь, улицы, заляпанные коричневым от песка полурастаявшим снегом, продутые сырым ветром, провожали меня. Я шел по знакомой улице со стареньким, еще пионерлагерским рюкзачком, сопровождаемый мамулькой и паханом. Все мои сверстники, кого не открестили от службы, уже ушли. Я провожал их одного за другим, а сам оставался дома — не спешила Родина-мать в лице райвоенкомата. И уже появилась у мамульки какая-то надежда, что не призовут меня в этом году, что я побуду хотя бы полгода, а там, глядишь, в институт — и вообще не призовут… Мамулька у меня была паникершей. Уж очень за меня боялась. И было чего бояться тогда… Впрочем, теперь матери боятся не меньше. Но теперь, по крайней мере, все гласно. А тогда цинки с ребятами прилетали втихаря, будто убиты они были, не делая честно свое воинское дело, а совершив какое-то преступление…
Ехали мы на сборный пункт обычным рейсовым автобусом. В тот ранний час он был полон — ехали такие же, как я, призывники, ну и «сопровождающие лица» — родители и приятели. Было весело, даже слишком. Особенно выделялся поддатый бугай типа «семь на восемь»; обхватив лапищей свою миниатюрную бабушку, он горько рыдал, бормоча:
— Бабуля, милая! Не увижу я тебя, чую сердцем! — И вытирал сопли о бабкин платок. Бабулька тоже хлюпала носом и гладила внучка по буйной головушке. Я, правда, не очень понял, отчего этот бугай сердцем чуял, что бабульку не увидит. Старушка была на вид еще очень здоровенькая. Если же бугай насчет себя сомневался, то мне показалось, что его только водородная бомба сможет пришибить, да и то прямым попаданием…
Все передние кресла были заняты какой-то большой компанией, где были и старые, и молодые, и годные к строевой службе. Верховодил в этой команде моложавый дед в распахнутом пальто, с залихватским седым чубом и потертой, может быть, еще фронтовой гармошкой. Под пальто у него чернела матросская форменка, а на ней сверкал целый иконостас орденов, медалей и значков. Дед завершал седьмой десяток, а то и на восьмой перелез, но он пел. Пел так отчаянно, весело, с такой яростью и надрывом, что хотелось поорать вместе с ним. Он громыхал одну за одной песни, да какие! «Варяг», «Марш Буденного», «Катюшу», «Гремя броней, сверкая блеском стали», «Кличут трубы молодого казака», «Распрягайте, хлопцы, коней!» и еще целую кучу знакомых, незнакомых и забытых песен. Терпеть не могу, когда говорят, что в этих песнях было много обмана и вранья! Песня — не научная статья, она не для разума, а для души. И если народ ее пел, считал своей, любил ее, она должна звучать. И неважно, что в ней пелось про Сталина, Ворошилова и Буденного…
Первое время деда пытались перебрякать несколько гитар, но им было нечего ловить. Даже пара кассетников, заряженных Челентано и брейком, заткнулась. Дедовская команда орала так, что в автобусе вибрировали стекла. Видимо, не только мне захотелось присоединиться к ним. Бугай, обревевший всю свою бабушку-старушку, вытер сопли, приободрился и заорал от души, на удивление точно угодив в мелодию:
Пусть знает враг, укрывшийся в засаде:
Мы начеку, мы за врагом следим!
Чужой земли мы не хотим ни пяди, Но и своей — вершка не отдадим!
Я тоже стал подпевать, хотя мамулька, кажется, пыталась сделать мне замечание. Пели все, это было что-то вроде общего душевного порыва. Под такой настрой впору было ходить в атаку или на таран…
Но мы просто вылезли у ворот небольшого московского стадиончика, где было
уже несколько десятков человек. Когда все призывники и провожающие вывалились из автобуса, он оказался почти пустым…
Дедовская компания и у ворот тоже не унималась. Пели и плясали, орали частушки, даже неприличные; гитары уже подстроились под гармошку, кто-то целовался, мамаши поплакивали, отцы посмеивались, народ все подваливал и подваливал, и гвалт стоял неимоверный.
Мамулька и пахан, тихие и какие-то затертые, молчали. Наверно, им хотелось сказать мне в напутствие что-то возвышенное, но обстановка не больно располагала. Я уже несколько раз ходил на проводы и примерно знал, что тут бывает. Правда, каждый раз бывало по-другому. Самые первые команды уходили торжественно, с оркестром, с митингом, на котором выступали ветераны, призывники, родители призывников и уже дембельнутые солдаты. Потом церемонии стали сокращаться и сокращаться, а на нашу долю их и вовсе не
хватило. Я краем уха услышал, как один из военкоматских офицеров сказалдругому:
— Ну, все. Сдадим эти обмылки — и абзац! До весны. Так что ничего удивительного. «Обмылкам» парад не нужен. Офицер построил нас в две шеренги, проверил по списку. Подкатили «Уралы». Приказали: «По местам!» И мы, толкаясь рюкзаками, кое-как втиснулись в кузов. Я оказался на предпоследней скамейке от заднего борта. Еще горели фонари, небо только чуть посветлело. Улица у ворот стадиона была перегорожена толпой, нам махали, но лица различить было трудно. Мамульку и пахана я так и не увидал. Только откуда-то издалека долетел со всхлипом мамулькин крик:
— Ва-а-ася-а! — и я наудачу помахал рукой в ту сторону. Кричать «мама» не стал — подумал, засмеют. Но рядом со мной хлюпал носом поддатый бугай и, дыша на меня перегаром, бормотал Горестно:
— Эх, бабуля-бабуля…
«Урал» зарычал и двинулся по мрачноватой предутренней Москве. Мелькали мигалки милицейских машин, светофоры, кое-где светились окна. На верхушках высоток краснели фонарики, чтоб какой-нибудь заблудившийся самолет не тюкнулся об их шпили… Ехали молча, только посапывали.
Потом мы еще полдня дожидались на большом сборном пункте, где нас посадили в кинозал какого-то клуба и показывали мультики. Наконец за нами приехали прапорщик и три сержанта. Им были нужны те три десятка человек, в число которых входил и я. Нас пересчитали, усадили в автобус и увезли на вокзал. На какой — не скажу. Военная тайна. В вагоне мне досталась вторая полка, я залез туда, подложил рюкзак под голову, укрылся пальто и заснул.
Проснулся ночью, вагон покачивался и постукивал колесами. Наша команда занимала весь вагон; из углов доносился храп вперемежку с болтовней… Особенно громко говорили прямо подо мной, на нижних полках. Там сидел один из сопровождающих нас сержантов и что-то заливал пятерым призывникам, которым, должно быть, не спалось.
— Армия — штука серьезная! — важно разглагольствовал сержант, как будто прослужил уже лет двадцать пять. — Не можешь — научим, не хочешь — заставим, не знаешь — соврешь…
— А куда нас везут, начальник? — спросил бугай, рыдавший по своей бабуле. Сейчас он уже не рыдал, а жевал котлеты, которых бабуля понапихала ему в рюкзак.
— На месте узнаете, — заявил сержант так, будто это была страшная тайна.
— А войска-то какие? — не отставал бугай.
— В петлицах понимаешь? — хмыкнул сержант. Бугай в петлицах не понимал. Да и вообще, такие петлицы, наверно, мало кто видывал. Они были черные, а в эмблеме были красная звездочка, крылышки, якорь и гаечный ключ с молотком.
— Подводная авиация, что ли? — поинтересовался малограмотный бугай.
— Десантно-саперные части? — предположил некий конопатый, очень похожий на Антошку из детского мультика, только уже капитально подстриженного.
— Салаги! — с довольной рожей произнес сержант. — Еще бы сказали: бронекопытные! Газеты хоть читаете?
То ли все читали, то ли все не читали — никто не отозвался. Я вспомнил, в газетах писали про то, что в Афганистане наши войска «охраняют важные объекты», что «казахстанский миллиард» перевезли военные шоферы, а БАМ строят, кроме комсомольцев-добровольцев, также воины стальных магистралей.
— Я знаю, — сказал из темноты какой-то тощий в очках, — это железнодорожные войска.
— Оценка «отлично», — поощрил сержант. — А у вас, остальных, видать, НВП была слабовато поставлена.
— Это мы не проходили… — произнес «Антошка» и вызвал хохот.
— Это нам не задавали! — лихо подхватил бугай, который тоже углядел в конопатом любимого героя. Все остальные, и в том числе сержант, вполголоса прогорланили эту песенку вместе с «дили-дили» и «трали-вали». Получился шум, пришел офицер, которого я в автобусе не видел, и, ни слова не говоря, поманил сержанта пальцем. Тот вышел с ним куда-то, а потом вернулся, но уже очень серьезный и надутый.
— Всем спать! — приказал он так резко, что сразу захотелось подчиниться. Правда, я уже выспался и выполнить приказ не мог. Кроме того, захотелось курить. Слезать, однако, было страшновато — сержант мог разораться. Но потом я подумал, что в туалет никому не запрещено ходить, даже в армии, и направился к тамбуру. Запалив «Яву», я с удовольствием затянулся, но в это время появился офицер.
— Почему не спите? — спросил он нестрого. — Я бы на вашем месте сейчас отсыпался вовсю. Послезавтра захотите побольше поспать, да не получится…
Он вытащил «Беломор» и тоже закурил. Я помалкивал.
— В Москве постоянно живете? — поинтересовался офицер.
— Постоянно, — ответил я, — а что?
— Везет, а мне вот только третий раз удалось побывать.
— У вас что, отпуска не бывает? — спросил я.
— Почему? Бывает. Только мне все больше в деревню к родителям ездить приходится. Летом сено косить надо, осенью — картошку копать… Я вот сегодня хотел в Мавзолей попасть. Третий раз в Москве — никак не попаду. А вы в Мавзолее были?
— Нет, не был, — сознался я.
— Всю жизнь прожили в Москве и ни разу не были? — Офицер был так удивлен, будто узнал, что я слепоглухонемой от рождения.
Мне стало стыдно, хоть раньше я не стыдился этого. Почему? Да потому, что я каждый день мог сходить, а так и не сходил. Люди часами выстаивают в очереди, хоть и бывают в Москве проездом, а я так и не удосужился. Правда, я живого Петра I видел, но об этом — нельзя, тайна.
— Докурили? — спросил офицер уже сурово. — Шагом марш спать!
А ведь если бы я побывал в Мавзолее, он бы наверняка не стал меня прогонять. Небось расспросил бы, что там и как… Ну, шагом марш так шагом марш! Я пошел спать …
…На следующий день мы прибыли в другой город. На вокзале нас посадили уже не в автобус, а в грузовик и повезли в баню. Штатские вещи сдавали какому-то толстенькому ефрейтору, который проворно писал на белом полотне наши домашние адреса, заворачивал в них шмотки и отдавал солдатику, быстро прострачивавшему эти упаковки на машинке. А мы шли в душевую, где смывали с себя дорожную грязь, а заодно и штатские привычки. Из бани все вылезали довольно быстро, потому что после бани выдавали белье и военную форму. Всем было интересно ее надеть и поглядеть на себя в новом качестве. Кроме того, хотелось ухватить форму по размеру. Тут выяснилось, что нам положено такое количество обмундирования, что ой-ой-ой! Правда, выдали для начала только рубахи, кальсоны, портянки, хэбэ-шаровары, хэбэ-кителя, короткие ватные бушлаты, сапоги кирзовые и шапки-ушанки. Когда я заглянул в бумагу, которую ефрейтор важно называл «арматурным списком», то обнаружил, что там еще было понаписано немало всякого, например, парадные мундиры, парадные сапоги, шинели, ботинки, рукавицы и еще что-то, чего мне не дали досмотреть. Еще нам выдали ремни: один совсем узкий, брезентовый, для штанов, а другой почти брезентовый, но спереди похожий на кожаный, с матово-серой пряжкой. Рубахи, кальсоны и портянки мы получили двух видов: мягкие и толстые зимние и тонкие летние. Как их наматывают, показывал сержант Куприн, тот самый, что ехал с нами в поезде. Само собой, его окружили толпой, но рассмотреть мне не удалось. Я попробовал сам намотать и, как ни странно, это вышло в лучшем виде. Под самый конец, как выразился бугай, «прошмонали» наши домашние рюкзаки. Водки, финок и пулеметов в них не было. Но взять с собой разрешили только мыльницы, зубные и сапожные щетки, почтовую бумагу, конверты, авторучки, военные и комсомольские билеты с учетными карточками. Все это велели переложить в армейские вещмешки, а затем выходить во двор и строиться. Так и остался мой рюкзачок там, в этой бане…