Страница:
Когда я улегся, то почуял, что умаялся за сегодняшний день и что вчерашний ночной недосып тоже сказывается. Руки-ноги немного побаливали, но вряд ли это были симптомы кессонной болезни. Браун во время своей водолазной подготовки однажды угодил в декомпрессионную камеру, потому что поднялся слишком быстро. Мне это лежание во гробе очень запомнилось и не хотелось, чтобы о моем здоровье проявили излишнюю заботу. Поднимали меня медленно, можно сказать, аккуратно, поэтому о закупорке сосудов азотными пузырьками я сейчас меньше всего беспокоился. Да и вообще, после того, как тебя вытащили из преисподней, любая тюрьма покажется раем. Тем более такая комфортная, в какую меня водворили.
Сколько я проспал — неизвестно. Часы, которые у меня были, не имели защиты от воды и благополучно остановились еще после первого купания. Но во всяком случае, я ощущал себя выспавшимся, хотя и голодным. Весь «русский обед», которым побаловала нас с Хавроньей сеньора Эухения, был уже давно переварен.
Одежда просохла. Это означало, что продрых я немало, причем все это время меня не беспокоили. Именно это обстоятельство заставило меня думать, кому же это понадобилось вытаскивать меня со дна морского лишь для того, чтобы запереть наглухо в камере без окон за семью постами охраны.
То, что это были не люди Доминго Косого, казалось мне не подлежащим сомнению. Во-первых, наше пребывание на дне моря их устраивало, уж мое-то во всяком случае. Да и Эктор, покоящийся на глубине в сто метров под уровнем моря, был куда безопаснее, чем живой. Но самое главное, судя по итогам допроса, проведенного в последний час жизни незабвенным товарищем Бернардо, «старые койоты» и «койоты» вообще ничего о подводном туннеле не слышали. О нем знал исключительно Фелипе Морено… и те парни, которые ликвидировали Хименеса. Фелипе Морено вряд ли мог быть у них за главного. Не та фигура. К тому же я видел его на «Маркизе» незадолго до взрыва. Знай он, что против яхты Эктора готовится диверсия, — не появился бы там ни под каким видом. Задатков камикадзе у экс-мэра раньше не проявлялось, и, я думаю, ему уже было поздно менять характер.
Итак, получалось, что эти подводные работнички действовали как-то сами по себе. Пришили Хименеса и предположительно сняли у него с шеи нательный крест. Подорвали «Маркизу» и тут же полезли в сейфовую комнату Эктора Амадо. Зачем? Хименес как-то связан с сенатором Дэрком, а Дэрк имеет отношение к делам вокруг фонда О'Брайенов и пропаже его наследниц со всеми отпечатками пальцев, без которых никто ничего узнать не может… Может, сейф Эктора и содержал в себе тайны О'Брайенов? Нет, это вряд ли. Тогда бы эту яхту уже давно утопили или взяли на абордаж. Может, это «G & К» работает? Тогда мне, возможно, предстоит кое-кого встретить… А кого, собственно? Хорсфилда нет, Чалмерса нет, Брайта «Главный камуфляжник», если он на самом деле существует, живым не отпустит.
Однако, кто бы эти ребята ни были, сейчас у них в руках собралось много того, что не прочь иметь Чудо-юдо и Эухения. Сесара Мендеса только не хватает, но его тоже нетрудно будет добыть, если о его здравствовании и начинке кто-то проговорится. Эх, осталась Елена соломенной вдовой! Сунут ей записочку, что, мол, муж ваш жив-здоров, чего и вам желает, — вот она все и выложит. Опять же неизвестно, как там дальше будут обстоять дела в доме Эухении. Есть у нее наследники или нет? Или все это хозяйство пойдет с молотка? Вопрос!
Прошло около часа, а может, и больше. Я совсем соскучился, потому что желудок окончательно освободился и теперь играл марши. Жрать хотелось, а моим кормлением местные власти не интересовались. Шаги здешних вертухаев слышались отлично, но моя жизнь их явно не интересовала. Выпрашивать жратву не хотелось, да и не выпросишь ничего, кроме как дубинкой по спине.
Пить воду из-под крана не рискнул. Тропики, тут можно на десять лет вперед болезнями разжиться. Оставалось только петь революционные песни типа «Замучен тяжелой неволей…», но, кроме первой фразы, я ничего не помнил. Поэтому, пошатавшись из угла в угол, я опять повалился на койку и попытался продолжить сон.
Мне это почти удалось, даже глаза стали слипаться, но тут лязгнула дверь, и на пороге появились сразу несколько мордоворотов при оружии.
Никто из них не принес мне поесть, никто не сказал: «Извините, товарищ Баринов, мы вас незаконно задержали!», никто даже не гавкнул: «С вещами, на выход!» Они вообще ничего не говорили. Только один навел на меня какое-то стреляющее устройство типа пистолета-авторучки и чпокнул. Я еще успел ощутить боль от укола и заметить иголку, вонзившуюся в бедро. Потом все потемнело, я почуял, что ноги меня не держат, и повалился на руки подскочившим детинам. Дальше, — как выражался принц Гамлет, — тишина…
Пустячок, а приятно!
ОПЯТЬ ПОДОПЫТНЫЙ
ПО УКАЗУ ЕЯ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА…
Сколько я проспал — неизвестно. Часы, которые у меня были, не имели защиты от воды и благополучно остановились еще после первого купания. Но во всяком случае, я ощущал себя выспавшимся, хотя и голодным. Весь «русский обед», которым побаловала нас с Хавроньей сеньора Эухения, был уже давно переварен.
Одежда просохла. Это означало, что продрых я немало, причем все это время меня не беспокоили. Именно это обстоятельство заставило меня думать, кому же это понадобилось вытаскивать меня со дна морского лишь для того, чтобы запереть наглухо в камере без окон за семью постами охраны.
То, что это были не люди Доминго Косого, казалось мне не подлежащим сомнению. Во-первых, наше пребывание на дне моря их устраивало, уж мое-то во всяком случае. Да и Эктор, покоящийся на глубине в сто метров под уровнем моря, был куда безопаснее, чем живой. Но самое главное, судя по итогам допроса, проведенного в последний час жизни незабвенным товарищем Бернардо, «старые койоты» и «койоты» вообще ничего о подводном туннеле не слышали. О нем знал исключительно Фелипе Морено… и те парни, которые ликвидировали Хименеса. Фелипе Морено вряд ли мог быть у них за главного. Не та фигура. К тому же я видел его на «Маркизе» незадолго до взрыва. Знай он, что против яхты Эктора готовится диверсия, — не появился бы там ни под каким видом. Задатков камикадзе у экс-мэра раньше не проявлялось, и, я думаю, ему уже было поздно менять характер.
Итак, получалось, что эти подводные работнички действовали как-то сами по себе. Пришили Хименеса и предположительно сняли у него с шеи нательный крест. Подорвали «Маркизу» и тут же полезли в сейфовую комнату Эктора Амадо. Зачем? Хименес как-то связан с сенатором Дэрком, а Дэрк имеет отношение к делам вокруг фонда О'Брайенов и пропаже его наследниц со всеми отпечатками пальцев, без которых никто ничего узнать не может… Может, сейф Эктора и содержал в себе тайны О'Брайенов? Нет, это вряд ли. Тогда бы эту яхту уже давно утопили или взяли на абордаж. Может, это «G & К» работает? Тогда мне, возможно, предстоит кое-кого встретить… А кого, собственно? Хорсфилда нет, Чалмерса нет, Брайта «Главный камуфляжник», если он на самом деле существует, живым не отпустит.
Однако, кто бы эти ребята ни были, сейчас у них в руках собралось много того, что не прочь иметь Чудо-юдо и Эухения. Сесара Мендеса только не хватает, но его тоже нетрудно будет добыть, если о его здравствовании и начинке кто-то проговорится. Эх, осталась Елена соломенной вдовой! Сунут ей записочку, что, мол, муж ваш жив-здоров, чего и вам желает, — вот она все и выложит. Опять же неизвестно, как там дальше будут обстоять дела в доме Эухении. Есть у нее наследники или нет? Или все это хозяйство пойдет с молотка? Вопрос!
Прошло около часа, а может, и больше. Я совсем соскучился, потому что желудок окончательно освободился и теперь играл марши. Жрать хотелось, а моим кормлением местные власти не интересовались. Шаги здешних вертухаев слышались отлично, но моя жизнь их явно не интересовала. Выпрашивать жратву не хотелось, да и не выпросишь ничего, кроме как дубинкой по спине.
Пить воду из-под крана не рискнул. Тропики, тут можно на десять лет вперед болезнями разжиться. Оставалось только петь революционные песни типа «Замучен тяжелой неволей…», но, кроме первой фразы, я ничего не помнил. Поэтому, пошатавшись из угла в угол, я опять повалился на койку и попытался продолжить сон.
Мне это почти удалось, даже глаза стали слипаться, но тут лязгнула дверь, и на пороге появились сразу несколько мордоворотов при оружии.
Никто из них не принес мне поесть, никто не сказал: «Извините, товарищ Баринов, мы вас незаконно задержали!», никто даже не гавкнул: «С вещами, на выход!» Они вообще ничего не говорили. Только один навел на меня какое-то стреляющее устройство типа пистолета-авторучки и чпокнул. Я еще успел ощутить боль от укола и заметить иголку, вонзившуюся в бедро. Потом все потемнело, я почуял, что ноги меня не держат, и повалился на руки подскочившим детинам. Дальше, — как выражался принц Гамлет, — тишина…
Пустячок, а приятно!
ОПЯТЬ ПОДОПЫТНЫЙ
Теряя сознание, я не знал, надолго это или вообще насовсем. Просто подумать не успел. Вероятно, именно так со мной поступили тогда, когда я с Марселой под ручку вошел в здание аэропорта Майами. Только в прошлый раз я даже понять, что случилось, не успел. Помню, завертелось что-то в мозгах, какие-то картинки из прошлого и настоящего, своего и чужого. А потом р-раз — и оказался на кровати в заведении Джона Брайта с двойным самосознанием Короткова-Брауна.
Здесь вышло по-иному. Сознание безмолвствовало, никакие видения мою башку не посещали. Черный провал — и все. Но очнулся я уже не в камере, где меня усыпили, а в светлом просторном помещении с окнами, из которых веяло вечерней прохладой и приятным загородным, то есть не отравленным бензином, воздухом.
Мне даже показалось, что я опять нахожусь в искусственной реальности и вот-вот услышу громовой хохот Чудо-юда. Если он мог устроить мне полет в Нижнелыжье с «цирком, фейерверком, клоунадой и стрельбой», то почему бы не соорудить поездку на Хайди с теми же приколами? То есть с убийствами, захватом Эухении и Лусии в заложники, милой беседой с Эктором Амадо, закончившейся взрывом «Маркизы»… Наконец, вполне можно было и подводные приключения сымитировать. Ведь тогда, накануне нашего с Хрюшкой отпуска, я не мог отличить естественной реальности от той, которую мне зарядил в голову отец-экспериментатор.
Но запахи были не подмосковные. За окном виднелись закатное небо и силуэты мохнатых темно-зеленых гор Сьерра-Агриббенья. А я лежал на чем-то вроде операционного стола в помещении, похожем на лабораторию. Со мной опять что-то затевали. Опять, как тогда, когда пересаживали в меня память и сущность Брауна. Снова вокруг копошились люди в белых, голубых и зеленых халатах. И снова я был обездвижен фиксирующими ремнями. Какой еще файл в моей многострадальной башке решили распаковать? Какого еще головореза захотели прописать в моей черепушке? А я даже крикнуть не мог — рот залепили пластырем.
Лиц врачей-вредителей я разглядеть не мог — они были закрыты масками. Интересно, почему? Ведь резни не предполагалось, надеюсь? То есть операции. На фига же им такая суперстерильность, боятся, что ли, начихать на меня невзначай? Странно. Опять какие-то проводки, приборы, химия… И куда теперь, в какой век? Каким негритенком стану? От злости я замычал, и тогда одно из медикообразных существ подошло ко мне. Поглядело знакомыми донельзя чебаковскими глазенками и успокоительно моргнуло: «Не переживай, Волчара, я здесь, все будет хрю-хрю…» Откуда она-то здесь? Или мне уже начали «кино» показывать? Ведь я уже хорошо знаю, что такое искусственная реальность. Комар носа не подточит — все ощущаешь, как наяву: и цвет, и звук, и запах, и вкус, и на ощупь все чувствуешь. Живешь, да и только. Как там тетушка Эухения выражалась? «Внутренний человек»? Дурдом, ей-Богу!
Но я опять, в который уже раз, был человеком, от которого НИЧЕГО не зависело. За меня думали, решали, а я и вякнуть не мог.
Игла вонзилась мне в предплечье. Что там вкатили? «Зомби-6», препарат ј 329 или, может, долгожданный «Зомби-7» отыскался? Что сейчас начнется? Может быть, я превращусь в биоробота на манер Мэри и Синди, которыми Киска управляла будто заводными куклами? Или опять, как в самый первый раз, начну видеть картинки из чужой жизни, считая ее своей?
Однако все вышло и не так, и не эдак.
Ни ощущения беспокойства, ни каких-либо обрывочных видений, ни смешения памяти на сей раз не было. Я прекрасно, четко воспринимал самого себя как Дмитрия Сергеевича Баринова. И я знал, что все, что я вижу, происходит вне меня, без моего участия, там, где меня физически нет. То есть примерно так, как при просмотре кинофильма. С одной только разницей: я не мог ни отвернуться от экрана, ни закрыть глаза, чтобы не видеть чего-то страшного или мерзкого. Я должен был все видеть. Видеть со стороны, следуя как бы рядом, но незримо за персонажами действа.
Еще одним обстоятельством, отличающим происходившее от видеопросмотра, оказалось то, что реальность происходящего не вызывала сомнения. Три чувства из пяти работали. Только осязание и вкус были отключены. Нечто похожее я испытывал до этого лишь один раз, на ферме Толяна, когда таинственная РНС повела меня вслед за хозяином и его гостьей Таней Кармелюк. Тогда я вроде бы спал на первом этаже, но видел все, что происходило на втором…
Но самым удивительным стало то, что я не просто видел действия людей и слышал произнесенные ими слова, но и знал (не догадывался, а именно знал), что они думают. Разумеется, не всех, кто появлялся в поле зрения — тогда бы я свихнулся! — а только тех главных лиц, которые принимали участие в событиях. Знал я и то, что они чувствуют. Их вкусовые и осязательные рецепторы передавали мне информацию, дополнявшую то, что я видел, слышал и обонял. При этом «фильм», крутившийся у меня в голове, четко разделялся на несколько отдельных эпизодов, связь между которыми была несомненна, но все происходившее в промежутке между ними оставалось «за кадром». Вот такая система.
Здесь вышло по-иному. Сознание безмолвствовало, никакие видения мою башку не посещали. Черный провал — и все. Но очнулся я уже не в камере, где меня усыпили, а в светлом просторном помещении с окнами, из которых веяло вечерней прохладой и приятным загородным, то есть не отравленным бензином, воздухом.
Мне даже показалось, что я опять нахожусь в искусственной реальности и вот-вот услышу громовой хохот Чудо-юда. Если он мог устроить мне полет в Нижнелыжье с «цирком, фейерверком, клоунадой и стрельбой», то почему бы не соорудить поездку на Хайди с теми же приколами? То есть с убийствами, захватом Эухении и Лусии в заложники, милой беседой с Эктором Амадо, закончившейся взрывом «Маркизы»… Наконец, вполне можно было и подводные приключения сымитировать. Ведь тогда, накануне нашего с Хрюшкой отпуска, я не мог отличить естественной реальности от той, которую мне зарядил в голову отец-экспериментатор.
Но запахи были не подмосковные. За окном виднелись закатное небо и силуэты мохнатых темно-зеленых гор Сьерра-Агриббенья. А я лежал на чем-то вроде операционного стола в помещении, похожем на лабораторию. Со мной опять что-то затевали. Опять, как тогда, когда пересаживали в меня память и сущность Брауна. Снова вокруг копошились люди в белых, голубых и зеленых халатах. И снова я был обездвижен фиксирующими ремнями. Какой еще файл в моей многострадальной башке решили распаковать? Какого еще головореза захотели прописать в моей черепушке? А я даже крикнуть не мог — рот залепили пластырем.
Лиц врачей-вредителей я разглядеть не мог — они были закрыты масками. Интересно, почему? Ведь резни не предполагалось, надеюсь? То есть операции. На фига же им такая суперстерильность, боятся, что ли, начихать на меня невзначай? Странно. Опять какие-то проводки, приборы, химия… И куда теперь, в какой век? Каким негритенком стану? От злости я замычал, и тогда одно из медикообразных существ подошло ко мне. Поглядело знакомыми донельзя чебаковскими глазенками и успокоительно моргнуло: «Не переживай, Волчара, я здесь, все будет хрю-хрю…» Откуда она-то здесь? Или мне уже начали «кино» показывать? Ведь я уже хорошо знаю, что такое искусственная реальность. Комар носа не подточит — все ощущаешь, как наяву: и цвет, и звук, и запах, и вкус, и на ощупь все чувствуешь. Живешь, да и только. Как там тетушка Эухения выражалась? «Внутренний человек»? Дурдом, ей-Богу!
Но я опять, в который уже раз, был человеком, от которого НИЧЕГО не зависело. За меня думали, решали, а я и вякнуть не мог.
Игла вонзилась мне в предплечье. Что там вкатили? «Зомби-6», препарат ј 329 или, может, долгожданный «Зомби-7» отыскался? Что сейчас начнется? Может быть, я превращусь в биоробота на манер Мэри и Синди, которыми Киска управляла будто заводными куклами? Или опять, как в самый первый раз, начну видеть картинки из чужой жизни, считая ее своей?
Однако все вышло и не так, и не эдак.
Ни ощущения беспокойства, ни каких-либо обрывочных видений, ни смешения памяти на сей раз не было. Я прекрасно, четко воспринимал самого себя как Дмитрия Сергеевича Баринова. И я знал, что все, что я вижу, происходит вне меня, без моего участия, там, где меня физически нет. То есть примерно так, как при просмотре кинофильма. С одной только разницей: я не мог ни отвернуться от экрана, ни закрыть глаза, чтобы не видеть чего-то страшного или мерзкого. Я должен был все видеть. Видеть со стороны, следуя как бы рядом, но незримо за персонажами действа.
Еще одним обстоятельством, отличающим происходившее от видеопросмотра, оказалось то, что реальность происходящего не вызывала сомнения. Три чувства из пяти работали. Только осязание и вкус были отключены. Нечто похожее я испытывал до этого лишь один раз, на ферме Толяна, когда таинственная РНС повела меня вслед за хозяином и его гостьей Таней Кармелюк. Тогда я вроде бы спал на первом этаже, но видел все, что происходило на втором…
Но самым удивительным стало то, что я не просто видел действия людей и слышал произнесенные ими слова, но и знал (не догадывался, а именно знал), что они думают. Разумеется, не всех, кто появлялся в поле зрения — тогда бы я свихнулся! — а только тех главных лиц, которые принимали участие в событиях. Знал я и то, что они чувствуют. Их вкусовые и осязательные рецепторы передавали мне информацию, дополнявшую то, что я видел, слышал и обонял. При этом «фильм», крутившийся у меня в голове, четко разделялся на несколько отдельных эпизодов, связь между которыми была несомненна, но все происходившее в промежутке между ними оставалось «за кадром». Вот такая система.
ПО УКАЗУ ЕЯ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА…
Я сразу понял, что угодил в XVIII век. Причем не куда-нибудь в благопристойную Великобританию или Францию до революции 1789 года, а в родную матушку-Россию. Но не в Петербург и не в Москву. Попал я куда-то в заволжскую степь, где пылили копыта загнанных долгой гонкой казачьих коней. Осколок уже разбитого генералами пугачевского войска все еще пытался продлить свою волю. Уж полгода, как срубили на Москве голову «Петру Феодоровичу», а полсотни перераненых, голодных и рваных ватажников метались по степи, уходя от конных отрядов генерал-поручика Суворова. Среди казаков и
мужиков, среди прожженных кострами, пропыленных чекменей и армяков странносмотрелся некогда богатый, хотя и изодравшийся вконец кафтан, болтавшийся на плечах рыжеволосого бородатого детины. Был этот детина тяжко ранен и держался в седле с трудом, поминутно кашляя и отхаркивая кровь. Если б не коренастый казачок в мятой папахе с оборванным шлыком, ехавший рядом с ним, давно бы свалился рыжий со своей лошаденки.
— Держися, держися, Ваня! — уговаривал казачок. — Али Богу молись, только не спи — помрешь! Кровищей весь изошел…
— Надо помирать, — вяло ответил рыжеволосый с заметным английским акцентом. — Очень плохо. Дышать нельзя. Совсем дурно.
— Погоди, погоди ты помирать! — подбодрил казак. — Можа, найдем где какого лекаря али бабку, выходят. Пульку бы у тебя из грудей вытянуть да завязать покрепче…
— Гусары! — заорал кто-то. — Гусары от взгорка скачут! Тикай!
Тучка пыли, в которой неясно просматривались силуэты коней и всадников с длинными султанами на шапках в форме усеченного конуса, внезапно появилась справа, на пологом холме. Она быстро росла, в ней уже видны были вздетые над головами синие искорки сабель.
— Порубают! Тикай! — загомонили в рядах пугачевцев. Нагайки отчаянно захлестали по крупам выдохшихся лошаденок, но заставить их двигаться быстрее было почти невозможно.
Гусары налетели с ревом, сытые строевые кони грудью сбивали набок истощавших кляч, безответно хлопали пистолетные выстрелы — повстанцы уже который день как извели последнюю жменьку пороха. Но все же даром не дались. Кто изловчился пырнуть гусара пикой, кто сумел достать царевых слуг саблей, а один метнул топор. Казачок, опекавший рыжеволосого, с остервенением отмахивался саблей, все время пытаясь выпихнуть из свалки своего друга, но тот приник к конской шее и обвис на седле.
— Этого, в кафтане — живьем! — приказал гусарский поручик своим усачам.
Но не так-то просто было это сделать. Ловкий казак зацепил одного по лицу, второму проткнул живот и, лишь сшибленный с седла пулей в голову, прекратил сопротивление.
Ни один пугачевец не ушел. Пленными взяли пятерых, прочие бездыханными полегли в кровавую, потоптанную конями пыльную траву.
Лежал в траве и рыжеволосый, но дышал еще. Над ним стоял приметивший его поручик и спрашивал, поигрывая клинком:
— Как звать? Отвечай, кто ты есть!
— Помирает он, вашество, — сказал один из пленных. — А звать его Иван, хоша он и нерусский. Иноземец крещеный, из купецкого звания. Зимой еще прибился, под Оренбургом.
— Иноземец? — удивился поручик. — А ну, братцы, на седло его и к лекарю живее! Кто живьем довезет — штоф водки!
Тут кадр сменился, и я увидел Ивана с забинтованной грудью, закованного в цепи, под мрачными сводами закопченного подвала. Я уже знал, что этот «Иван» на самом деле Шон О'Брайен, правнук капитана Майкла О'Брайена. Допрашивали Ивана-Шона двое офицеров в потертых зеленых мундирах, сидевших за столом, заваленным бумагами и гусиными перьями. Было душно, офицеры поснимали не только треуголки, но и парики. За спиной О'Брайена отчетливо просматривались гориллообразный палач, поигрывающий кнутом, пылающая печка и дыба.
— Отвечайте, сударь, — довольно мерзким канцелярско-следовательским голосом произнес один из чинов, сидевших за столом. — Ваше имя доподлинное?
— Шон О'Брайен.
— Какой страны уроженец?
— Великой Британии.
— Сколько лет от роду?
— Тридцать семь.
— Какую веру ныне исповедовать изволите?
— Православную. Крещен Иваном Романовичем.
— Когда, откуда и с какой целью прибыли вы в Империю Российскую?
— Лета 1768-го июня 18-го, из Англии, по делам торговым.
— Где оную торговлю предполагали иметь?
— В Архангельском городе. О сем в канцелярии губернатора ведомость имеется.
— Подтверждается, — кивнул допросчик. — Сколько времени вы вели сии торговые дела в Архангельске?
— Три года.
— В британские или иные земли из русских пределов в течение сего срока выезжали?
— Нет.
— А позднее?
— Нет.
— Куда, по какой надобности и с чьего дозволения вы, сударь, от города Архангельского отъехали?
— По торговой надобности, желая основать торг с Персидой, с дозволения губернатора, коее состоялось по указу ея императорского величества на поданное мною прошение о принятии меня в российское подданство.
— В оном подданстве и ныне изволите состоять?
— Да.
— По отъезде вашем из города Архангельского, где жительство имели?
— До лета 1772-го в Самаре, а с осени — в Оренбурге.
— Стало быть, сударь, в Оренбурге вы объявились незадолго до того, как в среде народной распространились злокозненные слухи о явлении некоего самозванца, выдающего себя за законного государя?
— Несколько ранее сего времени, — подтвердил Шон.
— Прибыли вы в город Оренбург самолично или же с семейством?
— С семейством.
— Перечислите сударь, какие лица с вами приехали.
— Супруга моя Анна, Григорьева дочь, в девичестве Ходнева, сын Андрей, от роду год, да пять слуг.
— Когда услыхали вы о самозванце?
— О явлении государя услышал я за месяц до подхода оного к Оренбургу.
— Самозванца… — поправил офицер.
— Государя Питера Феодоровича Третьего! — упрямо сказал Шон.
— Ведомо ли вам, сударь, что оный государь в лето 1762-е изволил в бозе почить?
— Сие есть ложь, — сдерзил Шон. — Государь жив! Я думал, что вот тут его сразу и потащат на дыбу, но ошибся. Офицер только улыбнулся и спросил:
— Ужель вы утверждаете, будто казненный в генваре сего года вор и самозванец Емелька есть законный император всероссийский?
— Неведом Емелька. Государь — ведом.
Улыбка на лице допрашивающего стала заметно шире.
— Коим правительством, сударь, посланы вы в пределы Российские, дабы производить возмущение? Шон ответил быстро и решительно:
— Никоим.
— Тогда поведайте, каким образом явились вы в рядах бунтовской толпы, где немалое число изобличенных злодеев показывает на вас как на зачинщика и конфидентного друга самозванца Емельки?
— Бунтовщиком не бывал, господин капитан, а присягнул Петру Феодоровичу своей волей. Но до персоны его допущен не был и в конфиденции не состоял.
— Можешь ли назвать поименно тех, кто в мятеже был зачинщиком и вору Емельке был правой рукой? — Следователь перешел на «ты», и это ничего хорошего Шону-Ивану не предвещало.
— Не намерен сего делать.
— Что ж… — с легкой грустью произнес капитан. — Придется иным образом разговор вести.
Откуда-то из темного угла выскочили два проворных детины в кожаных фартуках — помощники палача, очевидно, — и поволокли Шона к дыбе. Обмотали запястья веревкой, подтянули на блоке к потолку, палач махнул кнутом, полоснул им по натянутой спине О'Брайена. Кожа лопнула сразу же, показалось кровавое мясо. Потом я посмотрел, как Шона жгут вениками, как выворачивают ему руки из суставов, обливают тузлуком спину, превращенную в лохмотья, как щипцами рвут ногти с пальцев. «Век золотой Екатерины», одним словом…
Кадр опять сменился.
Мне показали женщину и мальчика, безмолвно стоящих над телом, прикрытым рогожей. Под рогожей — я это знал — лежал Шон О'Брайен. Казнили его или он умер от пыток — не пояснялось. Женщина и мальчик были его семьей. Где-то в степи, судя по всему, недалеко от какого-то города или большого села, избы которого просматривались на фоне горизонта, два оборванных мужика, закованных в цепи, копали яму. Два пожилых солдата и капрал, держа ружья у ноги, покуривали трубочки и приглядывали за землекопами.
— Плачь, плачь, бабонька, — посоветовал один из солдат. — Разум потеряешь, коли не плакать…
— Она уж и то рехнулась, — хмыкнул другой. — С иноземцем-бунтовщиком свалялась. Укатают теперича в самую Сибирь.
— Под корень надо изменников, под корень! — мрачно сказал капрал. — Сколько народу Емелькины псы погрызли! Якима Трешневикова за верность присяге на четыре шмата посекли… Премьер-майора Иванова отставного со всем семейством на пики вздели. Коменданта Елагина с женой на одной перекладине повесили. А это бунтовское отродье жить будет… Государыня милует.
— Стало быть, умнее тебя государыня, — сказал первый солдат. — Ей виднее, кого казнить, а кого миловать…
Капрал мрачно глянул на подчиненного, но ничего не сказал.
— Готово, — доложил один из землекопов, вылезая из ямы.
— Закапывай! — велел капрал.
Завернутого в рогожу Шона сбросили в яму и стали засыпать землей.
— Мамка! — обеспокоенно крикнул мальчик. — Нельзя! Засем татку в ямку завывают? Ему там ховодно будет!
Он заплакал, затеребил мать, которая по-прежнему стояла неподвижно, будто окаменев. Когда же лопаты колодников наметали невысокий холмик, она вдруг плашмя упала наземь.
— Полно, полно реветь, — сказал капрал, морщась. — Вставай, пошли. Ну-ка, Брылев, подними ее!
Тот солдат, что был посердобольнее, подошел к женщине, взял ее за плечи, попытался поднять на ноги… и вдруг отшатнулся, крестясь.
— Померла никак, — выдавил он испуганно…
В следующем «кадре» я увидел молодого, лет двадцати двух, солдата, лезущего на каменную стену по приставной лестнице. Все было окутано дымом, бухали пушки, грохали ружья… Почти сразу я догадался, что это штурм Измаила. А тот солдат, что лез на стену, был сыном Ивана-Шона, только фамилия у него была иная, неведомо в каких штабных канцеляриях родившаяся.
— Баринов! Подсоби! — крикнул кто-то. И Андрейка кинулся со штыком наперевес, пырнул янычара, уже готовившегося полоснуть ятаганом какого-то русского офицера. Турки побежали. Толпа русских солдат с ревом погнала их, прикалывая штыками. «Ура!» перекрыло все звуки.
Еще кадр. Суворов — тот самый, Александр Васильевич — шел в замызганной епанче вдоль строя закопченных, перемазанных грязью и кровью солдат. Но это не Измаил, это Варшава.
Перед одной из рот стоял с перевязанной головой Андрей Баринов и держал перед собой сорванное с древка польское знамя. Генерал-аншеф (откуда-то я знал, что указ о возведении Суворова в чин генерал-фельдмаршала еще не подписан) остановился под октябрьским дождем и поднял глаза на гренадерского унтер-офицера.
— Здорово, Андрей! Опять на портянки прибрал? Ай, молодец, ай, чудо-богатырь! Как баталия — так регалия… Не все, поди, в казну отдаешь знамена-то? На портянки небось в Измаиле еще набрал, а нынче девкам на платки собираешь? Ну, коли так знамена чужие любишь, значит, и свое лелеять станешь. Быть тебе прапорщиком, помилуй Бог!
Исчезла Варшава октября 1794 года и появился некий нешибко богатый дом, горница с иконами и портретом императора Николая Павловича. За столом сидел убеленный сединами старец — отставной майор Андрей Иванович Баринов — и диктовал дочери Марии Андреевне письмо в Петербург к сыну Александру.
— Изволишь осведомляться, любезный сын, каково здравие мое ныне? Ответствую, что Бога не обманешь, и надобно готовиться к Высочайшему Параду, дабы на оном в грязь лицом не ударить. Рассуждая о сем, помышляю, что укорить мне себя не в чем, а за деяния моего отца и деда твоего Ивана, бывшего некогда смутьяном, нам в ответе не быть. Благословляю судьбу, Бога и благосклонность начальствующих лиц, коие не препятствовали мне в получении чина офицерского и возведению моему во дворянское достоинство. Тебе, сыну человека невежественного и худородного, сим открыт был путь к научению и свету. Надеюсь, что ты в служении Государю и Отечеству меня, невежду, превзойдешь и детям своим в наследство оставишь не тот скудный пожиток, что я оставляю вам с Марией…
Взамен этой сцены появился следующий кадр: гвардии поручик Александр Баринов готовился стреляться на дуэли с каким-то штатским господином. Секундант подошел к поручику и объявил:
— Господин надворный советник предлагает вам примирение, ибо считает повод для дуэли несерьезным. Ваше заявление о том, что покойный поэт Лермонтов был самовлюбленный нарцисс, а стихи его дурны, он объясняет излишней горячностью…
— Вздор! — оборвал Александр. — К барьеру!
Два пистолета, два человека, два выстрела… Баринов остался стоять, а противник его распростерся на росистой утренней траве…
Роща с лужайкой, где происходила дуэль, исчезла.
Появились лесистые горы, горная река, грохочущая по камням, а за рекой, по склону горы — каменные сакли. Капитан Баринов шел вдоль позиции своей батареи, поглядывал на часы.
— Первая-а-я… — Раскатился грохот, ядро с воем полетело туда, в аул, взметнуло столб огня, дыма и камней.
— Втор-рая-а-я! — Выстрелы орудий загремели один за другим. Все заволокло пороховым дымом, в ауле занялись пожары. Затем пушки замолчали, послышалось «ура», затрещали выстрелы из ружей…
Артиллеристы банили пушки, когда к батарее подскакал офицер с каким-то мешком поперек седла.
— Браво, Баринов! — вскричал он, осаживая коня. — Блестяще стрелял, дружище! Смотри, что я в этом ауле сцапал…
Он отвязал мешок и осторожно опустил на землю.
— Что это, Ковалевский? — иронически спросил артиллерист. — Вы захватили сокровища Гаруна аль-Рашида?
— Никак нет-с, — Ковалевский сдернул мешковину, и два огромных черных глаза со страхом глянули на русских. — Какова кобылка, господа? Зовут не то Асият, не то Хасият, но надобно объездить…
Но тут его фраза пресеклась, и обладатель живого трофея внезапно рухнул навзничь. Пуля, прилетевшая из-за реки, ударила его точно в лоб.
— Укрыться! — крикнул капитан Баринов, одним рывком втаскивая пленницу под защиту бруствера, защищавшего орудия. И не зря: вторая пуля пронзила воздух точно в том месте, где секунду назад находилась женщина.
— У них, ежели наш брат до бабы коснулся, то бабе не жить, — заметил какой-то бомбардир.
Пехотинцы, бывшие в прикрытии батареи, начали палить по тому месту, где вроде бы скрывался джигит, но без толку. Баринов пригляделся к скале, возвышавшейся над лесистым ущельем, и сказал:
— Вон он, голубчик! Дай-ка, братец, винтовку…
Александр Андреевич приложился, ударил. Тоскливый крик падающего с утеса человека потонул в грохоте горного потока…
Опустив ствол винтовки, капитан Баринов бесцеремонно отодвинул с лица трофейной красавицы угол платка.
Затем я увидел их в церкви среди негустой кучки перешептывающихся мужчин во фраках и женщин в пышных платьях.
— Венчается раб божий Александр рабе божьей Анастасии… — бубнил священник, который тоже испытывал некое смущение от происходившей церемонии.
мужиков, среди прожженных кострами, пропыленных чекменей и армяков странносмотрелся некогда богатый, хотя и изодравшийся вконец кафтан, болтавшийся на плечах рыжеволосого бородатого детины. Был этот детина тяжко ранен и держался в седле с трудом, поминутно кашляя и отхаркивая кровь. Если б не коренастый казачок в мятой папахе с оборванным шлыком, ехавший рядом с ним, давно бы свалился рыжий со своей лошаденки.
— Держися, держися, Ваня! — уговаривал казачок. — Али Богу молись, только не спи — помрешь! Кровищей весь изошел…
— Надо помирать, — вяло ответил рыжеволосый с заметным английским акцентом. — Очень плохо. Дышать нельзя. Совсем дурно.
— Погоди, погоди ты помирать! — подбодрил казак. — Можа, найдем где какого лекаря али бабку, выходят. Пульку бы у тебя из грудей вытянуть да завязать покрепче…
— Гусары! — заорал кто-то. — Гусары от взгорка скачут! Тикай!
Тучка пыли, в которой неясно просматривались силуэты коней и всадников с длинными султанами на шапках в форме усеченного конуса, внезапно появилась справа, на пологом холме. Она быстро росла, в ней уже видны были вздетые над головами синие искорки сабель.
— Порубают! Тикай! — загомонили в рядах пугачевцев. Нагайки отчаянно захлестали по крупам выдохшихся лошаденок, но заставить их двигаться быстрее было почти невозможно.
Гусары налетели с ревом, сытые строевые кони грудью сбивали набок истощавших кляч, безответно хлопали пистолетные выстрелы — повстанцы уже который день как извели последнюю жменьку пороха. Но все же даром не дались. Кто изловчился пырнуть гусара пикой, кто сумел достать царевых слуг саблей, а один метнул топор. Казачок, опекавший рыжеволосого, с остервенением отмахивался саблей, все время пытаясь выпихнуть из свалки своего друга, но тот приник к конской шее и обвис на седле.
— Этого, в кафтане — живьем! — приказал гусарский поручик своим усачам.
Но не так-то просто было это сделать. Ловкий казак зацепил одного по лицу, второму проткнул живот и, лишь сшибленный с седла пулей в голову, прекратил сопротивление.
Ни один пугачевец не ушел. Пленными взяли пятерых, прочие бездыханными полегли в кровавую, потоптанную конями пыльную траву.
Лежал в траве и рыжеволосый, но дышал еще. Над ним стоял приметивший его поручик и спрашивал, поигрывая клинком:
— Как звать? Отвечай, кто ты есть!
— Помирает он, вашество, — сказал один из пленных. — А звать его Иван, хоша он и нерусский. Иноземец крещеный, из купецкого звания. Зимой еще прибился, под Оренбургом.
— Иноземец? — удивился поручик. — А ну, братцы, на седло его и к лекарю живее! Кто живьем довезет — штоф водки!
Тут кадр сменился, и я увидел Ивана с забинтованной грудью, закованного в цепи, под мрачными сводами закопченного подвала. Я уже знал, что этот «Иван» на самом деле Шон О'Брайен, правнук капитана Майкла О'Брайена. Допрашивали Ивана-Шона двое офицеров в потертых зеленых мундирах, сидевших за столом, заваленным бумагами и гусиными перьями. Было душно, офицеры поснимали не только треуголки, но и парики. За спиной О'Брайена отчетливо просматривались гориллообразный палач, поигрывающий кнутом, пылающая печка и дыба.
— Отвечайте, сударь, — довольно мерзким канцелярско-следовательским голосом произнес один из чинов, сидевших за столом. — Ваше имя доподлинное?
— Шон О'Брайен.
— Какой страны уроженец?
— Великой Британии.
— Сколько лет от роду?
— Тридцать семь.
— Какую веру ныне исповедовать изволите?
— Православную. Крещен Иваном Романовичем.
— Когда, откуда и с какой целью прибыли вы в Империю Российскую?
— Лета 1768-го июня 18-го, из Англии, по делам торговым.
— Где оную торговлю предполагали иметь?
— В Архангельском городе. О сем в канцелярии губернатора ведомость имеется.
— Подтверждается, — кивнул допросчик. — Сколько времени вы вели сии торговые дела в Архангельске?
— Три года.
— В британские или иные земли из русских пределов в течение сего срока выезжали?
— Нет.
— А позднее?
— Нет.
— Куда, по какой надобности и с чьего дозволения вы, сударь, от города Архангельского отъехали?
— По торговой надобности, желая основать торг с Персидой, с дозволения губернатора, коее состоялось по указу ея императорского величества на поданное мною прошение о принятии меня в российское подданство.
— В оном подданстве и ныне изволите состоять?
— Да.
— По отъезде вашем из города Архангельского, где жительство имели?
— До лета 1772-го в Самаре, а с осени — в Оренбурге.
— Стало быть, сударь, в Оренбурге вы объявились незадолго до того, как в среде народной распространились злокозненные слухи о явлении некоего самозванца, выдающего себя за законного государя?
— Несколько ранее сего времени, — подтвердил Шон.
— Прибыли вы в город Оренбург самолично или же с семейством?
— С семейством.
— Перечислите сударь, какие лица с вами приехали.
— Супруга моя Анна, Григорьева дочь, в девичестве Ходнева, сын Андрей, от роду год, да пять слуг.
— Когда услыхали вы о самозванце?
— О явлении государя услышал я за месяц до подхода оного к Оренбургу.
— Самозванца… — поправил офицер.
— Государя Питера Феодоровича Третьего! — упрямо сказал Шон.
— Ведомо ли вам, сударь, что оный государь в лето 1762-е изволил в бозе почить?
— Сие есть ложь, — сдерзил Шон. — Государь жив! Я думал, что вот тут его сразу и потащат на дыбу, но ошибся. Офицер только улыбнулся и спросил:
— Ужель вы утверждаете, будто казненный в генваре сего года вор и самозванец Емелька есть законный император всероссийский?
— Неведом Емелька. Государь — ведом.
Улыбка на лице допрашивающего стала заметно шире.
— Коим правительством, сударь, посланы вы в пределы Российские, дабы производить возмущение? Шон ответил быстро и решительно:
— Никоим.
— Тогда поведайте, каким образом явились вы в рядах бунтовской толпы, где немалое число изобличенных злодеев показывает на вас как на зачинщика и конфидентного друга самозванца Емельки?
— Бунтовщиком не бывал, господин капитан, а присягнул Петру Феодоровичу своей волей. Но до персоны его допущен не был и в конфиденции не состоял.
— Можешь ли назвать поименно тех, кто в мятеже был зачинщиком и вору Емельке был правой рукой? — Следователь перешел на «ты», и это ничего хорошего Шону-Ивану не предвещало.
— Не намерен сего делать.
— Что ж… — с легкой грустью произнес капитан. — Придется иным образом разговор вести.
Откуда-то из темного угла выскочили два проворных детины в кожаных фартуках — помощники палача, очевидно, — и поволокли Шона к дыбе. Обмотали запястья веревкой, подтянули на блоке к потолку, палач махнул кнутом, полоснул им по натянутой спине О'Брайена. Кожа лопнула сразу же, показалось кровавое мясо. Потом я посмотрел, как Шона жгут вениками, как выворачивают ему руки из суставов, обливают тузлуком спину, превращенную в лохмотья, как щипцами рвут ногти с пальцев. «Век золотой Екатерины», одним словом…
Кадр опять сменился.
Мне показали женщину и мальчика, безмолвно стоящих над телом, прикрытым рогожей. Под рогожей — я это знал — лежал Шон О'Брайен. Казнили его или он умер от пыток — не пояснялось. Женщина и мальчик были его семьей. Где-то в степи, судя по всему, недалеко от какого-то города или большого села, избы которого просматривались на фоне горизонта, два оборванных мужика, закованных в цепи, копали яму. Два пожилых солдата и капрал, держа ружья у ноги, покуривали трубочки и приглядывали за землекопами.
— Плачь, плачь, бабонька, — посоветовал один из солдат. — Разум потеряешь, коли не плакать…
— Она уж и то рехнулась, — хмыкнул другой. — С иноземцем-бунтовщиком свалялась. Укатают теперича в самую Сибирь.
— Под корень надо изменников, под корень! — мрачно сказал капрал. — Сколько народу Емелькины псы погрызли! Якима Трешневикова за верность присяге на четыре шмата посекли… Премьер-майора Иванова отставного со всем семейством на пики вздели. Коменданта Елагина с женой на одной перекладине повесили. А это бунтовское отродье жить будет… Государыня милует.
— Стало быть, умнее тебя государыня, — сказал первый солдат. — Ей виднее, кого казнить, а кого миловать…
Капрал мрачно глянул на подчиненного, но ничего не сказал.
— Готово, — доложил один из землекопов, вылезая из ямы.
— Закапывай! — велел капрал.
Завернутого в рогожу Шона сбросили в яму и стали засыпать землей.
— Мамка! — обеспокоенно крикнул мальчик. — Нельзя! Засем татку в ямку завывают? Ему там ховодно будет!
Он заплакал, затеребил мать, которая по-прежнему стояла неподвижно, будто окаменев. Когда же лопаты колодников наметали невысокий холмик, она вдруг плашмя упала наземь.
— Полно, полно реветь, — сказал капрал, морщась. — Вставай, пошли. Ну-ка, Брылев, подними ее!
Тот солдат, что был посердобольнее, подошел к женщине, взял ее за плечи, попытался поднять на ноги… и вдруг отшатнулся, крестясь.
— Померла никак, — выдавил он испуганно…
В следующем «кадре» я увидел молодого, лет двадцати двух, солдата, лезущего на каменную стену по приставной лестнице. Все было окутано дымом, бухали пушки, грохали ружья… Почти сразу я догадался, что это штурм Измаила. А тот солдат, что лез на стену, был сыном Ивана-Шона, только фамилия у него была иная, неведомо в каких штабных канцеляриях родившаяся.
— Баринов! Подсоби! — крикнул кто-то. И Андрейка кинулся со штыком наперевес, пырнул янычара, уже готовившегося полоснуть ятаганом какого-то русского офицера. Турки побежали. Толпа русских солдат с ревом погнала их, прикалывая штыками. «Ура!» перекрыло все звуки.
Еще кадр. Суворов — тот самый, Александр Васильевич — шел в замызганной епанче вдоль строя закопченных, перемазанных грязью и кровью солдат. Но это не Измаил, это Варшава.
Перед одной из рот стоял с перевязанной головой Андрей Баринов и держал перед собой сорванное с древка польское знамя. Генерал-аншеф (откуда-то я знал, что указ о возведении Суворова в чин генерал-фельдмаршала еще не подписан) остановился под октябрьским дождем и поднял глаза на гренадерского унтер-офицера.
— Здорово, Андрей! Опять на портянки прибрал? Ай, молодец, ай, чудо-богатырь! Как баталия — так регалия… Не все, поди, в казну отдаешь знамена-то? На портянки небось в Измаиле еще набрал, а нынче девкам на платки собираешь? Ну, коли так знамена чужие любишь, значит, и свое лелеять станешь. Быть тебе прапорщиком, помилуй Бог!
Исчезла Варшава октября 1794 года и появился некий нешибко богатый дом, горница с иконами и портретом императора Николая Павловича. За столом сидел убеленный сединами старец — отставной майор Андрей Иванович Баринов — и диктовал дочери Марии Андреевне письмо в Петербург к сыну Александру.
— Изволишь осведомляться, любезный сын, каково здравие мое ныне? Ответствую, что Бога не обманешь, и надобно готовиться к Высочайшему Параду, дабы на оном в грязь лицом не ударить. Рассуждая о сем, помышляю, что укорить мне себя не в чем, а за деяния моего отца и деда твоего Ивана, бывшего некогда смутьяном, нам в ответе не быть. Благословляю судьбу, Бога и благосклонность начальствующих лиц, коие не препятствовали мне в получении чина офицерского и возведению моему во дворянское достоинство. Тебе, сыну человека невежественного и худородного, сим открыт был путь к научению и свету. Надеюсь, что ты в служении Государю и Отечеству меня, невежду, превзойдешь и детям своим в наследство оставишь не тот скудный пожиток, что я оставляю вам с Марией…
Взамен этой сцены появился следующий кадр: гвардии поручик Александр Баринов готовился стреляться на дуэли с каким-то штатским господином. Секундант подошел к поручику и объявил:
— Господин надворный советник предлагает вам примирение, ибо считает повод для дуэли несерьезным. Ваше заявление о том, что покойный поэт Лермонтов был самовлюбленный нарцисс, а стихи его дурны, он объясняет излишней горячностью…
— Вздор! — оборвал Александр. — К барьеру!
Два пистолета, два человека, два выстрела… Баринов остался стоять, а противник его распростерся на росистой утренней траве…
Роща с лужайкой, где происходила дуэль, исчезла.
Появились лесистые горы, горная река, грохочущая по камням, а за рекой, по склону горы — каменные сакли. Капитан Баринов шел вдоль позиции своей батареи, поглядывал на часы.
— Первая-а-я… — Раскатился грохот, ядро с воем полетело туда, в аул, взметнуло столб огня, дыма и камней.
— Втор-рая-а-я! — Выстрелы орудий загремели один за другим. Все заволокло пороховым дымом, в ауле занялись пожары. Затем пушки замолчали, послышалось «ура», затрещали выстрелы из ружей…
Артиллеристы банили пушки, когда к батарее подскакал офицер с каким-то мешком поперек седла.
— Браво, Баринов! — вскричал он, осаживая коня. — Блестяще стрелял, дружище! Смотри, что я в этом ауле сцапал…
Он отвязал мешок и осторожно опустил на землю.
— Что это, Ковалевский? — иронически спросил артиллерист. — Вы захватили сокровища Гаруна аль-Рашида?
— Никак нет-с, — Ковалевский сдернул мешковину, и два огромных черных глаза со страхом глянули на русских. — Какова кобылка, господа? Зовут не то Асият, не то Хасият, но надобно объездить…
Но тут его фраза пресеклась, и обладатель живого трофея внезапно рухнул навзничь. Пуля, прилетевшая из-за реки, ударила его точно в лоб.
— Укрыться! — крикнул капитан Баринов, одним рывком втаскивая пленницу под защиту бруствера, защищавшего орудия. И не зря: вторая пуля пронзила воздух точно в том месте, где секунду назад находилась женщина.
— У них, ежели наш брат до бабы коснулся, то бабе не жить, — заметил какой-то бомбардир.
Пехотинцы, бывшие в прикрытии батареи, начали палить по тому месту, где вроде бы скрывался джигит, но без толку. Баринов пригляделся к скале, возвышавшейся над лесистым ущельем, и сказал:
— Вон он, голубчик! Дай-ка, братец, винтовку…
Александр Андреевич приложился, ударил. Тоскливый крик падающего с утеса человека потонул в грохоте горного потока…
Опустив ствол винтовки, капитан Баринов бесцеремонно отодвинул с лица трофейной красавицы угол платка.
Затем я увидел их в церкви среди негустой кучки перешептывающихся мужчин во фраках и женщин в пышных платьях.
— Венчается раб божий Александр рабе божьей Анастасии… — бубнил священник, который тоже испытывал некое смущение от происходившей церемонии.