— Нам известно, что Крисп побывал у нее в Сессорийском дворце. Заговор окончательно созрел как раз тогда, когда она приехала в Рим.
   Константин все еще молчал. Для Фавсты такие долгие паузы были привычны. Не желая оставлять эту тему, она через некоторое время спросила:
   — Откуда вообще родом твоя мать? По-моему, этого никто не знает.
   — Из Британии. Это была одна из немногих тайн моего отца.
   И, словно забыв, о чем они только что говорили, он принялся рассказывать про этот далекий остров, про белые городские стены Йорка, про поэтические легенды страны. Он сказал, что надеется когда-нибудь снова там побывать [32].
   Фавсте показалось, что эта ее первая попытка потерпела неудачу. «Ну, ничего, — подумала она. — Ведь я — как сеятель, сеятель истины. Бывает же, что семя падает на бесплодную почву. Надо будет попробовать еще». Так размышляла она в тот день, пока Константин лежал и молча смотрел на нее. Но ближе к вечеру, приняв ванну, освеженная и повеселевшая, она встретила тот же жесткий взгляд и порадовалась, что ее намек остался незамеченным. Старуха все равно не могла представлять серьезной опасности. Скоро ей предстояло уехать обратно в Трир и больше не возвращаться. Никогда не надо делать зла людям, если это не принесет ощутимой и немедленной выгоды. Фавста всегда считала, что нарушить это простое жизненное правило — значит навлечь на себя несчастье и, может быть, проклятие.
   Фавста пришла после ванны, умащенная ароматными маслами и вся благоухающая. Ей показалось, что Константин обратил на нее больше внимания, чем обычно. Может быть, он впал в любовное настроение? Иногда именно этим кончались его припадки меланхолии. Она попробовала сделать авансы, но отклика не встретила. Почва по-прежнему была бесплодной.
   Но дело обстояло совсем иначе. Константину было о чем поразмыслить. И, поразмыслив, он решил, что Фавста зашла слишком далеко.
   В тот вечер Константин снова вызвал к себе колдуний. Фавста, у которой после ванны голова работала особенно хорошо, решила, что никакой пользы от них больше не будет. Это их представление должно было стать последним. Так оно и оказалось.
   После нескольких пассов старухи девушка погрузилась в транс. Она корчилась, стонала и бормотала, как и на многочисленных прежних сеансах. Константин молча смотрел. Через некоторое время она, как всегда, произнесла:
   — Священный император в большой опасности.
   Все шло по уже привычной колее. Девушка сидела, застыв в напряженной позе, почти не дыша, стиснув зубы и закатив глаза, — такой они видели ее много раз. Но потом что-то вдруг изменилось. Лицо ее покрылось потом, все тело расслабилось, и она начала, поводя глазами, медленно и ритмично раскачиваться и притопывать ногой. Старая колдунья озабоченно посмотрела на нее и зашептала Фавсте на ухо.
   — Что-то неладно. Старуха говорит, что лучше ее разбудить. Сегодня пророчества не будет.
   А в душе девушки звучала музыка, неслышная остальным, — она неслась откуда-то из-за пирамид, из бистро, где в музыкальном автомате вертелась пластинка и лились звуки джаза. Из-под ног девушки уплыла твердая почва пространства и времени, и вместо них простиралась бездонная, бесформенная зыбучая трясина. Она словно выбралась наружу из тесной раковины, превратившись в подобие новорожденного младенца без рода и племени, одинокого и беззащитного. Бредя на ощупь во тьме, она вдруг почувствовала, что одержима неким демоном, полностью подчинившим ее себе. И с ее оттопыренных губ стали сами собой срываться слова пророчества, ритмичные, как бой тамтамов, и тихие, как песнь любви:
 
Живио! Вива! Арриба! Хайль!
От Рейна до Нила крутой правит царь.
У него два бога и две жены,
и все покоряться ему должны.
Он выкинул кости и угадал -
и город, и мир он себе забрал.
Весь банк огреб, над всеми он босс,
но чем он кончит — вот вопрос.
Он великий царь, он жестокий царь.
Никто не любил его, как встарь.
Всем миром владел — стало миру невмочь.
И все проиграл он в ту же ночь:
он выкинул кости — и не угадал.
Остров Елены его уже ждал.
Глядит он в море совсем один,
еще недавно — всему господин.
И только волны плещут кругом,
да британские козни — ну, чисто облом!
Видно, сгинуть ему на острове том.
Забудут все о царе крутом,
и никому его не жаль.
Аве и вале! Живио! Хайль!
 
   Девушка умолкла. Старая колдунья, беспомощно взглянув на своих повелителей, принялась дуть ей в уши, трясти ее и что-то кричать на их языке.
   — По-моему, мы услышали достаточно, — сказал Константин. — Пойдем.
   И он в первый раз за несколько недель вышел из своих покоев.
   — Исключительно интересное представление она нам устроила, — сказала Фавста.
   — Очень интересное.
   — Ты обратил внимание, что она говорила про «британские козни»?
   — Обратил.
   — Ты говорил, никто не знает, откуда родом твоя мать, да?
   — Кроме меня и тебя, дорогая, — никто.
   — По-моему, из этого ясно следует, что девчонка не врет.
   — Следует, — сказал Константин.
   Он отправился в большой зал, где обычно занимался работой. Велел принести парик. Велел принести бумаги. Тут же собрался весь двор. Константин быстро расправился с множеством самых срочных дел. Повсюду заговорили, что меланхолия у императора прошла.
   Главный камергер принес ему список тех, кто за это время просил об аудиенции.
   — Вдовствующая Императрица приходила каждый день?
   — Каждый день.
   — Я приму ее завтра. И я должен посмотреть, как идут работы на постройке арки. Пусть архитекторы встретят меня там. Сегодня молебна не будет.
   Он вышел в сопровождении офицера, который время от времени выполнял его секретные поручения.
   — Насчет этих двух колдуний, — сказал он офицеру. — Тех чернокожих, которых прислал мне Никагор. Они мне больше не нужны.
   — Хорошо, великий император.
   — Ты держал их взаперти?
   — О да, великий император. С самого их приезда.
   — Ладно. Уничтожь их.
   — Хорошо, великий император.
   — Они ни с кем не виделись?
   — Только с императрицей.
   — Ах, с императрицей... Да, насчет ее тоже я хотел тебе кое-что сказать. Где она сейчас?
   — Я думаю, у себя в бане. Это ее обычное время.
 
   В свое обычное время — в самое приятное время, — в своей жарко натопленной парильне, совсем одна и совсем обнаженная Фавста гляделась в зеркало, которое ничуть не запотело — жар был сухим, как в пустыне. Разглядывая свое безмятежное, круглое, мокрое лицо, она размышляла.
   Двадцать лет замужем, в окружении соглядатаев, и ни разу не уличена даже в мелком грешке; мать шестерых детей, и все еще — ведь правда? — способна вызвать желание; еще нет сорока, и уже повелительница всего мира.
   Совсем недавно маленькая парильня стала еще уютнее: здесь появились матрац и подушки из тонкого африканского сафьяна — шедевры дубильного искусства, мягкие, словно шелк, непромокаемые, источающие аромат сандала, который заглушал запах кожи.
   Здесь, в парильне, не было ничего лишнего. Произведения искусства стояли снаружи, вокруг бассейна. А здесь даже на двери не было украшений. Бронза слишком нагревалась, а инкрустации из слоновой кости и черепахи, бывшие частью первоначального проекта, от жара высыпались, остались только массивные створки из цельного кедрового дерева. Но стены, пол и потолок были сплошь покрыты мозаикой, выполненной по рисунку Эмольфа, — пестрой и красочной, как персидский ковер. Со всего мира были собраны здесь камни самых эффектных цветов и самых тонких рисунков.
   Фавста лениво смотрела, как струйки пота стекают между ее грудей, заполняя пупок. Она испытывала глубокое удовлетворение. Пережить всех своих земных врагов и иметь всегда под рукой этого милого епископа, который гарантирует вечное блаженство в следующем мире, — какая героиня античности могла этим похвастать?
   «Кажется, истопники немного перестарались».
   Она припомнила сегодняшний сеанс колдовства, завершившийся так неожиданно драматично. Никакого естественного, разумного объяснения этому быть не могло. Экспромтом, без всяких предварительных репетиций, можно сказать — по вдохновению, эта маленькая негритянка сделала шаг, на который Фавста не решалась, и сказала как раз то, что сейчас было необходимо. А ведь перед этим Фавста чуть-чуть не велела ее удавить. Это просто еще раз доказывало, какое значение в жизни имеют сверхъестественные силы. Прав был епископ, когда рассказывал обо всем этом небесном мире благожелательных херувимов, серафимов и ангелов-хранителей. Само небо заговорило с ней, как оно заговорило с Константином на Мульвинском мосту.
   Но становилось в самом деле слишком жарко. Фавста позвонила в колокольчик.
   Ожидая раба, который был обязан появиться мгновенно, но почему-то медлил, Фавста продолжала размышлять над своей радостной тайной. Почему именно она, единственная из всех женщин, удостоена всего этого? Вряд ли это дань ее высокому положению. В сущности, если подумать, Божественное Провидение императорский род явно не жаловало. Нет, тут дело в ней самой, в какой-то уникальной особенности ее души. Может быть, она этого и недостойна, но ей повезло — она Божья избранница, любимица и подопечная. Евсевий не раз намекал на что-то в этом роде. Теперь это можно считать доказанным.
   Почему-то на звон колокольчика по-прежнему никто не шел. Жар становился неприятным, невыносимым. Она приподнялась на ложе, и от этого движения ее словно обдало порывом раскаленного ветра. Сердце ее билось все чаще. Она опустила ногу на пол и тут же, обжегшись, отдернула ее. В ярости и страхе она изо всех сил зазвонила в колокольчик. Что-то было неладно. Никто не шел, а кровь стучала у нее в ушах, и ей вдруг показалось, что она слышит ритмичное пение колдуньи: «Миром владела — стало миру невмочь»...
   До двери было всего три шага по мраморным и порфировым плитам. Их нужно было пройти. Все еще сохраняя присутствие духа, она бросила на пол подушки, переступая по ним, дошла до двери и решительно взялась за раскаленную ручку, но ручка не поворачивалась. Она уже знала, что так будет: шагая с подушки на подушку, она на мгновение мысленно заглянула сквозь дверь и увидела с ее наружной стороны засов. Звонить, стучать, биться в дверь было бесполезно. Удача ее покинула. Она бессильно опустилась на пол, немного потрепыхалась и вскоре затихла, словно рыба, выброшенная на каменистый берег.

9
РАЗЪЕЗД

   — Да, я знаю, знаю. Все, что ты говоришь, дорогая мама, чистая правда. Только это не очень хорошо с твоей стороны — в такую минуту человек может ожидать хоть немного доброты, особенно от матери. Я все последнее время сам не свой. На меня иногда находит. И не думай, что мне это доставляет удовольствие. Это сущая мука. Я говорил с врачами — с самыми лучшими в мире. Они ничем не могут помочь. Все они говорят — это всего лишь цена, которой приходится расплачиваться за выдающиеся таланты. Ну, значит, и другие тоже должны расплачиваться. Нельзя же, чтобы им все доставалось даром. Я тружусь на них из последних сил, расправляюсь со всеми их врагами, управляю ради них целым миром. А когда меня временами одолевает уныние, они говорят обо мне так, словно я какое-то чудовище. Ну да, я знаю, что они говорят, что говорит весь Рим. Отвратительный город, он мне всегда не нравился. Даже после той битвы на Мульвинском мосту, когда кругом были одни только флаги, и цветы, и славословия, когда я был их спасителем, — даже тогда мне было немного не по себе. Куда лучше Восток, где можно чувствовать себя единственным в своем роде. А здесь ты всего лишь одна из фигур в бесконечном шествии истории. Рим требует, чтобы ты был в постоянном движении. К тому же еще эта вопиющая безнравственность. Я даже не могу пересказать тебе того, что слышал. Дома разваливаются, канализация в ужасном состоянии. Говорю тебе — я ненавижу этот город.
   — Ты когда-то называл его Священным.
   — Это, дорогая мама, было еще до моего прозрения. До того, как я увидел свет на Востоке. А Рим я ненавижу. Я хотел бы сжечь его дотла.
   — Как Нерон?
   — Ну почему ты так говоришь? Ты слышала этот мерзкий куплетец? Кто-то подсунул его вчера в мои бумаги. «Пока на нем сидит Нерон». Вот какие вещи говорят обо мне римляне. Да как они смеют? Как они могут быть такими глупыми? В Никомедии меня называют Тринадцатым Апостолом. Это все из-за нее. Теперь, когда ее нет, все станет лучше, намного лучше. Фавста виновата во всем. Ты не поверишь, сколько я про нее узнал за последние двадцать четыре часа. Она во всем виновата. Теперь мы начнем сначала. Все будет иначе.
   — Сын мой, есть только один способ начать сначала.
   — Я знаю, о чем ты, — сказал Константин. — Все мне на это намекают. Все говорят, что мне надо креститься. И Фавста вечно приставала ко мне с этим крещением. И даже Констанция... Проклятье! — воскликнул он в негодовании. — Констанция-то жива и здорова! Ей-то я ничего не сделал, верно ведь? А говорят — Нерон. Разве он оставил бы ее в живых? А по мне — пусть живет и радуется.
   — Она не радуется, Константин.
   — Ну, должна бы радоваться. Могу тебе сказать, что она висела на волоске. Но это очень характерно: ни от кого никакой благодарности. Почему она не радуется?
   Елена ничего не ответила, и Константин возмущенно выкрикнул еще раз:
   — Почему она не радуется? Вот я сейчас прикажу ее привести и заставлю ее радоваться! Я... Мама, неужели я схожу с ума?
   Елена по-прежнему ничего не отвечала, и он, помолчав немного, продолжал:
   — Я сейчас расскажу тебе, как это бывает, когда на меня, как они говорят, находит. Я хочу объяснить, почему так неправильно и несправедливо сравнивать меня с Нероном. Хочу раз и навсегда объяснить тебе, как это бывает. Ты должна меня понять. На Нерона тоже находило, я об этом читал. Он был ужасный мерзавец — эстет-невротик. Он наслаждался, видя разрушения и людские страдания. Я — полная ему противоположность. Я живу исключительно ради других — учу их, не даю им делать глупости, строю для них красивые здания. Посмотри, что я сделал даже здесь, в Риме. Посмотри на все эти церкви, на пожалованные им земли. Разве у меня есть фавориты? Да у меня нет даже друзей. Разве я устраиваю оргии? Разве я пляшу, пою и напиваюсь пьяным? Разве я позволяю себе хоть какие-нибудь удовольствия? По-моему, мои приемы — самые скучные из всех, какие бывают на Палатине. Я только работаю. У меня такое ощущение, словно весь мир, кроме меня, застыл без движения; словно все только стоят вокруг разинув рот и ждут, когда я для них что-нибудь сделаю. Это же не люди, это какие-то вещи, и все они мешаются под ногами, их надо передвигать, расставлять по местам или же выбрасывать. Нерон считал себя богом. Совершенно кощунственная и нелепая мысль. Я же знаю, что я человек. Больше того, иногда я чувствую себя так, словно во всем мире я единственный, кто действительно человек. А это не так уж приятно, могу тебя заверить. Ты понимаешь, о чем я говорю, мама?
   — О да, прекрасно понимаю.
   — И что же все это означает?
   — Власть без благодати, — ответила Елена.
   — Ну вот, теперь ты тоже станешь приставать ко мне с крещением.
   — Иногда мне видятся ужасные картины будущего, — продолжала Елена. — Еще не сейчас, но уже очень скоро люди могут забыть о долге верности своим царям и императорам и забрать всю власть в собственные руки. Вместо того чтобы предоставить одной-единственной жертве нести это страшное проклятие, они возьмут его на себя — все до последнего человека. Подумай только, как несчастен будет целый мир, наделенный властью без благодати.
   — Да-да, все это прекрасно, но почему именно я должен быть этой жертвой?
   — Мы говорили об этом много лет назад — помнишь? Когда ты уезжал в Британию, к отцу. Я навсегда запомнила твои слова. Ты сказал: «Если я хочу остаться в живых, то должен решительно добиваться власти».
   — Так оно и есть.
   — Но только не власти без благодати, Константин.
   — Креститься? В конце концов к этому всегда сводится. Ладно, я крещусь, можешь не беспокоиться. Но не сейчас. Тогда, когда я сам решу. До этого мне еще надо кое-что сделать. А ты в самом деле веришь во все, что говорят священники?
   — Конечно.
   — Я тоже. И в этом-то все дело. В Африке есть такие ненормальные, которые говорят, что после того, как человек действительно обращен в истинную веру, он больше не может согрешить. Я знаю, что это не так. Достаточно оглядеться вокруг, чтобы увидеть, что это не так. Посмотри хоть на Фавсту. Но все прежние грехи крещение смывает, верно? Вот что они говорят. И в это мы верим, правда?
   — Да.
   — Человек начинает сначала, совершенно обновленный, абсолютно безгрешный, как новорожденный младенец. Но в следующую минуту он может опять согрешить и заслужить вечное проклятие. Так гласит наше учение, верно? И если так, то что подсказывает разум человеку — человеку в моем положении, когда у него просто нет возможности время от времени не согрешить? Разум подсказывает ему ждать. Ждать до самого последнего мгновения. Пусть накапливаются грехи, пусть они становятся все тяжелее — это не имеет никакого значения. Они будут смыты крещением, все до единого, и тогда ему надо будет оставаться безгрешным совсем недолго, сопротивляться дьявольским козням еще какую-нибудь неделю-другую, а может быть, всего лишь час-другой, что, наверное, будет не так уж трудно. Понимаешь, это стратегия. У меня все продумано. Конечно, тут есть риск. Может случиться, что этот последний момент застанет человека врасплох, подстережет его из засады, прежде чем он успеет переродиться. Вот почему мне приходится соблюдать необыкновенную осторожность. Я не могу пойти на такой риск. Для этого у меня есть тайная стража, есть ясновидящие и предсказатели. Большая часть того, что они мне говорят, — сущая чепуха, я это прекрасно знаю, но вдруг в этом все-таки что-то есть? Чтобы действовать, надо кое-что знать. Это уже тактика. Понимаешь, ведь речь идет не просто о моей жизни, а о моей бессмертной душе. Это куда важнее, правда? Бесконечно важнее, в самом буквальном смысле слова. И священники с этим соглашаются. Так что ты видишь — не так уж существенно, был ли Крисп невиновен или нет. И так ли существенно было, проживет Лициниан годом больше или годом меньше? Тут совсем другая шкала ценностей. Теперь ты понимаешь? Теперь видишь, как жестоко и несправедливо сравнивать меня с Нероном? Я знаю, что мне надо сейчас сделать, — продолжал он, вдруг просияв. — Если ты обещаешь больше на меня не сердиться, я покажу тебе нечто совершенно особенное.
   Он провел ее в молельню, примыкавшую к главному залу дворца. Там он велел принести ключи и собственными руками отпер один из шкафов. В нем стоял какой-то длинный предмет, завернутый в шелковую материю. Ризничий предложил помочь.
   — Уходи, — сказал ему Константин. — Никому не дозволено это трогать, кроме меня. Мало кто это даже видел.
   Неловкими от поспешности движениями он развернул материю и отступил в сторону, величественно указывая на шкаф протянутой рукой.
   Предмет был размером и формой похож на штандарт легиона. Вверху он заканчивался позолоченным латинским крестом, над которым возвышался венец, усыпанный драгоценными камнями, с монограммой из таких же камней в центре — священным символом «ХР». С поперечной планки свисал стяг из богато расшитого золотом пурпурного атласа с девизом «TOYTUI» [33] и несколькими искусно вышитыми медальонами, изображающими людей.
   — Господи, что это такое? — спросила Елена.
   — Неужели ты не видишь? Это он самый — мой лабарум.
   Елена со все возрастающим недоумением разглядывала это великолепное произведение прикладного искусства.
   — Ты хочешь сказать, что вот с этим ты отправился в бой на Мульвинском мосту?
   — Конечно. Благодаря ему я и победил.
   — Но, Константин, я всегда слышала, что накануне битвы тебе было видение и что ты тут же приказал сменить эмблемы на щитах солдат, а для себя велел оружейнику изготовить личный штандарт в виде креста.
   — Так оно и было. Это он и есть.
   — И это тебе сделали в лагере перед битвой?
   — Да. Правда, интересно получилось?
   — Но для того, чтобы такое сделать, нужен не один месяц!
   — Часа два-три, не больше, уверяю тебя. На ювелиров снизошло вдохновение. Это был день сплошных чудес.
   — А чьи это портреты?
   — Мой и моих детей.
   — Но, мой мальчик, ведь они тогда еще не все родились на свет!
   — Я же говорю тебе, что это было чудо, — обиженно сказал Константин. — Если тебе неинтересно, могу его убрать.
 
   — Садись, — сказал Константин папе Сильвестру. — Теперь все это твое. Я уезжаю и больше не вернусь — никогда. В мой саркофаг здесь можешь положить кого хочешь. Мои кости останутся на Востоке, когда я умру... если я умру. Знаешь, ведь ничего еще не известно. Я в последнее время часто об этом думал и кое-что прочитал; было довольно много вполне достоверных случаев, не так ли, когда Господь из собственных соображений счел возможным обойтись без всех этих унизительных подробностей — болезни, смерти, разложения. Иногда мне приходит в голову, что в Своем бесконечном милосердии Он мог и для меня приготовить что-нибудь в этом роде. Я никак не могу представить себе, что умру, как все. Может быть, Он пришлет за мной колесницу, как за пророком Илией... Это меня ничуть бы не удивило — и, смею сказать, никого другого тоже.
   Елена понимающе переглянулась с Сильвестром.
   Император прервал свои размышления вслух и продолжал уже более деловым тоном:
   — Впрочем, до этого, во всяком случае, еще много лет. Мне еще столько предстоит сделать. Когда придет время, мой саркофаг — пустой или... хм... занятый — должен находиться в христианском окружении. Рим — город языческий и всегда таким останется. Да, я знаю, тут у вас похоронены Петр и Павел. Надеюсь, я не проявил никакого пренебрежения к их памяти. Но почему они лежат здесь? Только потому, что римляне их убили. Это истинная правда. Да они даже меня собирались убить. Этому городу чуждо благочестие. Получай его, твое святейшество, и делай с ним что хочешь. А я намерен создать нечто совершенно новое. Я подобрал место, там можно будет построить прекрасный порт. Планы уже готовы, и работы вот-вот начнутся. Это будет великая христианская столица, в самом средоточии христианства. И в центре его будут стоять две огромные новые церкви, посвященные — чему бы ты думал? — Мудрости и Миру. Эта мысль, как и все мои самые блестящие идеи, пришла ко мне на днях совсем неожиданно. Может быть, ее сочтут боговдохновенной, но мне она представляется вполне естественной. Тебе, святой отец, остается твой старый Рим, с Петром и Павлом и с катакомбами, полными мучеников. Мы же с самого начала избавимся от всех воспоминаний о трудных временах — и начнем все сначала в чистоте, в духе Божественной Мудрости и Мира. Я поставлю там свой лабарум, — добавил он, строго взглянув на мать. — Там его оценят. А что касается прежнего Рима, то он твой.
   — Как сказал мудрый Кай, «наследство, таящее в себе гибель», — шепнул своему соседу один из присутствовавших священников.
   — И все же я хотел бы получить твое письменное распоряжение на этот счет, — сказал Сильвестр.
   — Будет тебе распоряжение. Будет.
   — Воспоминания о трудных временах — животворное семя Церкви, — сказал папа Сильвестр.
   — Что-то в этом роде говорил Лактанций, — заметила Елена.
   — Да, в этом нет ничего нового. Я никогда не стремлюсь к оригинальности. Оставим ее лучше левантийцам.
   — Я не люблю нового, — сказала Елена. — Как и все в той стране, где я родилась. Мне не нравится идея Константина основать Новый Рим. Он будет чист и пуст — как тот дом из Писания, незанятый, выметенный и убранный, куда вселяются нечистые духи [34].
   Они прекрасно поладили, эти два достойных восхищения пожилых человека. Когда Константин уехал, Елена осталась в Риме, как папа, судя по всему, и ожидал.
   — Ведь Мудрость и Мир нельзя призвать, когда захочешь, построить для них дома и запереть их там, — продолжала Елена. — Они же существуют не сами по себе, а в людях, верно? По мне, настоящие кости мучеников лучше.
   Они сидели в маленькой лоджии с видом на бывший парк, который теперь был почти весь занят новым храмом, построенным Константином.
   — Вот странно — ведь здесь жила бедняжка Фавста.
   При Фавсте эти нынешние скромные кабинеты священнослужителей были увешаны дорогими шелками. Теперь от той роскоши ничего не осталось. О прежнем Латеранском дворце напоминали только уцелевшие кое-где остатки резных карнизов или заросшая плющом фигура сатира в парке. А о Фавсте не напоминало ничего. Она словно проплыла мимо, помахав золотистым плавником и оставив после себя цепочку пузырьков. Даже оба Евсевия вычеркнули ее имя из своих поминальных молитв.
   Не в силах отогнать печальные воспоминания, Елена сказала:
   — Нет, Рим оказался не совсем таким, как я ожидала.