— А что, Фавста постоянно в кого-нибудь влюблена. Не думаю, чтобы отец имел что-то против. Он слишком занят всеми этими разговорами про религию. Да, еще и это. Я терпеть не могу священников, которыми кишмя кишит дворец. Они даже хуже, чем евнухи.
   — Я христианка, Крисп.
   — Да, я знаю, бабушка. Я целиком за. То есть это не по моей части, но я за то, чтобы всякий верил во что хочет. Но все эти бесконечные споры о ересях и истинной вере... Папа день и ночь только этим и занимается, хотя, по-моему, не понимает ни слова, как и я. А теперь у них получается так, будто с этим была как-то связана наша война на Востоке. Полная чушь. Мои люди сражались вовсе не за христианство. Они сражались за то, чтобы папе достался трон. Мы победили, теперь он на троне, и делу конец. Ужасным ослом себя чувствуешь, когда потом тебе говорят, что ты сражался за религию. Так что и это тоже. Не мне, конечно, об этом говорить, но все знают, что я воевал очень неплохо. Когда доходит до драки, я прекрасно соображаю. И думаю, что заслужил кое-какую благодарность. Меня не так уж волнуют титулы — во всяком случае, не больше, чем других, — но если уж они решили назначить цезаря, то почему не меня? Почему этого мальчишку Констанция? А насчет священников — так ведь они тут не одни. На Палатине полно всяких ясновидцев — и Сопатр, и Гермоген, и этот ужасный старый мошенник по имени Никагор. Ты знаешь, что папа отправил его с самыми большими почестями, с императорским конвоем в Египет, на съезд магов и волшебников? В общем, поверь мне: жизнь на Палатине — просто ад. Я раз десять подавал рапорт, чтобы меня отпустили обратно к войску. Никакого ответа. Какой-нибудь евнух просто берет рапорт и уходит, и больше ничего.
   Так изливал Крисп свои горести, которые до сих пор держал про себя. Сердце Елены разрывалось от жалости к растерянному герою. Наконец она сказала:
   — Я уверена, что это — большей частью плоды воображения. Если что-то в самом деле неладно, то достаточно одного разговора, чтобы все исправить. Твой отец — хороший человек, помни это. У него множество забот и, возможно, плохие советчики. Но я знаю своего сына, на подлость он неспособен. Я немедленно отправлюсь к нему, и все будет в порядке.
   И в конце концов Елена послала Константину письмо, где сообщила о своем твердом намерении приехать на Палатин и потребовала назначить ей время.
   Легионеры, стоявшие в восемь шеренг, взяли на караул. На ступенях лестницы расстелили персидские ковры. Когда Елена сошла с носилок, прозвучали фанфары. И навстречу ей вышел Константин.
   Они не виделись уже двадцать лет. Если не считать высокого роста и осанки, мало что напоминало о военном прошлом повелителя мира. От шеи до пяток он был скрыт под пышными одеяниями. Плащ цвета императорского пурпура, сплошь расшитый золотыми цветами и усаженный жемчугом, свисал с его плеч на устланный коврами пол жесткими складками, словно еще один ковер. Плащ был без рукавов, и из-под него виднелись пестрые, словно павлиний хвост, рукава рубашки с кружевными манжетами и руки с грубыми, толстыми пальцами, на которых сверкало множество драгоценных перстней. Сверху плащ венчал широкий воротник из золота с финифтью — такой массивный, что он больше походил на бычье ярмо. Украшавшие его миниатюры изображали евангельские сцены вперемешку с эпизодами из жизни олимпийских богов. Лицо над воротником было теперь таким же бледным, как у его отца, и румяна на нем были лишь данью моде и ничуть не напоминали здорового походного румянца.
   Черты лица императора пришли в движение — он пытался изобразить улыбку. Но Елене бросилось в глаза совсем другое.
   — Мальчик мой, — воскликнула она, — что это за ужас у тебя на голове?
   На лице, торчавшем из воротника, выразилась тревога.
   — На голове? — Он поднял руку, словно хотел спугнуть усевшуюся ненароком на макушку птицу. — А что у меня на голове?
   К нему танцующей походкой подбежали двое придворных. Они были ниже его ростом, и им пришлось подпрыгивать, чтобы разглядеть, что там неладно. Константин, уже не заботясь о церемониях, нагнулся к ним.
   — Ну, так что там? Снимите сейчас же!
   Придворные вгляделись, вытянув шеи; один из них осторожно дотронулся до головы пальцем.
   Потом они в ужасе переглянулись и недоуменно уставились на Вдовствующую Императрицу.
   — Да этот зеленый парик! — сказала Елена. Константин выпрямился. Придворные с облегчением перевели дух.
   — Ах, вот что, — сказал он. — Мамочка, дорогая, как ты меня испугала! Просто я сегодня надел этот. У меня их целая коллекция. Напомни мне, чтобы я их тебе показал. Есть некоторые очень красивые. А сегодня я так торопился с тобой увидеться, что схватил первый попавшийся. Тебе он не нравится? — спросил он озабоченно. — Ты считаешь, что в нем я выгляжу бледнее? — Он взял ее за руку и повел во дворец. — Ты не слишком устала с дороги?
   — Да тут совсем недалеко.
   — Нет, я о дороге из Трира.
   — Но я в Риме уже три недели.
   — И мне ничего не сказали! Почему мне ничего не сказали? Пока я не получил вчера твое письмо, я и представления не имел, что ты уже приехала. Я очень тревожился за тебя. Скажи мне, только честно — мне никто ничего не говорит честно, — как, по-твоему, я выгляжу?
   — Ты очень бледный.
   — Вот именно! Я так и думал. Мне всегда говорят, что я выгляжу хорошо, а потом заставляют работать сверх сил.
   Константин медленным, торжественным шагом вел ее через обширные залы; по обе стороны сгибались в поклонах придворные. Елена рассчитывала поговорить с ним по душам в уединении, но у Константина, по-видимому, были другие планы. Он привел ее в тронный зал, уселся сам и знаком предложил ей сесть на трон, стоявший справа от него и лишь чуть менее роскошный. Фавста, которая присоединилась к ним по пути, заняла место слева от него. Весь двор почтительно выстроился вокруг и позади.
   — Ну, за работу, — произнес Тринадцатый Апостол.
   — Я хочу с тобой поговорить, — сказала Елена.
   — И я тоже, дорогая мама. Но дело прежде всего. Где там эти архитекторы?
   В отличие от Диоклетиана, зачинателя и изобретателя всех этих церемоний, Константин любил заниматься делами в присутствии всего двора. Для Диоклетиана парадные приемы были всего лишь передышкой, они давали ему время собраться с мыслями в промежутках между точно предписанными ритуальными действиями. Все действительно важные переговоры он вел и все решения принимал в своем кабинете, размером не больше походного шатра, и без лишних свидетелей — хранителем каждой государственной тайны становился только один человек, и гарантией ее сохранения была его собственная жизнь. Для Константина же пышный придворный ритуал составлял самую сущность власти. И тайны, которые он хранил сам, были куда страшнее.
   — Это они строят мою триумфальную арку, — пояснил он, когда камергеры подвели к нему трех человек, босых и просто одетых, но державшихся даже в этом великолепном окружении с некоторым достоинством.
   — Прошло двенадцать лет, — сказал Константин, — с тех пор, как я приказал... с тех пор, как Сенат милостиво постановил возвести в мою честь триумфальную арку. Почему она еще не достроена?
   — Ведомство общественных работ отобрало у нас рабочих, император. Каменщиков сейчас не хватает. Всех, кого только можно было, бросили на постройку христианских храмов. Но, несмотря на это, наша работа практически закончена.
   — Я вчера сам ездил туда посмотреть. Она не закончена.
   — Ну, еще остались некоторые декоративные элементы...
   — Некоторые декоративные элементы? То есть статуи?
   — Да, статуи, император.
   — Вот именно об этом я и хочу с вами поговорить. Они ужасны. Даже ребенок мог бы сделать лучше. Кто их делал?
   — Тит Каприций, император.
   — А кто такой этот Тит Каприций?
   — С твоего позволения, это я, император, — сказал один из троих.
   — Дорогой мой, ты должен помнить Каприция, — вмешалась Фавста. — Я часто тебе о нем говорила. Он самый прославленный из наших скульпторов.
   Константин, казалось, ее не слышал. Нахмурившись, он бросил на художника сердитый взгляд — перед таким взглядом трепетали губернаторы и генералы. Однако тот — отнюдь не юноша, а мужчина в цветущем возрасте с высоким залысым лбом — взглянул на Фавсту, дав ей понять, что ничуть не обиделся, и снисходительно-терпеливо смотрел на императора.
   — Значит, это ты несешь ответственность за тех уродов, которых я видел вчера. Может быть, ты объяснишь, что они должны означать?
   — Попробую, император. Арка, которую задумал вот этот мой друг Эмольф, выполнена, как ты видел, в традиционном стиле, лишь немного видоизмененном с учетом современных вкусов. Это, вообще говоря, массивное сооружение, прорезанное проемами. Но такой величественный объем неизбежно влечет за собой наличие обширных плоскостей, которые, как полагает Эмольф, могли бы создать впечатление некоторой монотонности. Понимаешь, нужно, чтобы глазу было на чем остановиться. Поэтому он предложил мне оживить их декоративными элементами — теми самыми, о которых ты говорил. Мне кажется, что получилось довольно удачно. Или ты находишь, что формы слишком рельефны и не соответствуют статичности всего сооружения? Я уже слышал такие критические замечания.
   Терпение Константина было на исходе. Ледяным голосом он спросил:
   — А вот такие критические замечания ты слышал — что твои фигуры безжизненны и невыразительны, как манекены, что твои кони похожи на игрушечных лошадок и что во всем этом нет ни изящества, ни движения? Даже варварские идолы, которые мне приходилось видеть, и те лучше. Черт возьми, там стоит какая-то кукла, и она должна изображать меня!
   — Я не стремился к точному портретному сходству, император.
   — И почему же?
   — Функция этой фигуры совсем другая...
   Константин повернулся к Фавсте:
   — Ты говоришь, что этот человек — лучший в Риме скульптор?
   — Все так говорят, — ответила та.
   — Скажи-ка мне, ты действительно лучший в Риме скульптор?
   Каприций только слегка пожал плечами. Наступило молчание. Потом бесстрашно вмешался Эмольф:
   — Может быть, если бы ты, император, дал нам понять, что именно ты имел в виду, мы могли бы внести некоторые изменения в проект.
   — Я скажу тебе, что имел в виду. Ты знаешь арку Траяна?
   — Конечно.
   — И что ты о ней думаешь?
   — Для своего времени хороша, — сказал Эмольф. — Очень хороша. Может быть, не идеальна. Мне по многим причинам больше нравится арка в Беневенто. Но арка Траяна, безусловно, прекрасно смотрится.
   — Так вот, арку Траяна я и имел в виду, — заявил Константин. — Я никогда не видел арку в Беневенто. И меня совершенно не интересует арка в Беневенто.
   — Тебе, император, надо бы уделить ей немного внимания. Ее архитрав...
   — Повторяю: меня интересует арка Траяна. Мне нужна такая же.
   — Но ведь это было... постой... больше двухсот лет назад, — вмешалась Фавста. — Ты же не хочешь, чтобы они построили то же самое в наше время?
   — А почему? — возмутился Константин. — Скажи мне почему? Сейчас империя обширнее, и богаче, и сильнее, чем когда-либо. Я всегда это слышу во всех торжественных речах. Но когда я прошу о такой мелочи, как арка Траяна, вы говорите мне, что это невозможно. Почему? Скажи, — обратился он снова к Каприцию, — ты можешь сделать мне такие же статуи, как там?
   Каприций смотрел на него без малейшего признака робости. Две разные гордыни противостояли друг другу; два матерых кабана сошлись в поединке.
   — Я думаю, можно было бы сделать нечто вроде стилизации, — сказал он. — Но она не имела бы художественной ценности.
   — А мне плевать на художественную ценность! — отрезал Константин. — Можешь ты это сделать или не можешь?
   — В точности как там? Но это определенный стиль, который требует виртуозной техники, — он может нравиться, а может не нравиться, лично мне он скорее нравится, — но современный художник...
   — Можешь ты это сделать или нет?
   — Нет.
   — Ну, тогда кто может? Найдите кого-нибудь еще, черт возьми! Эмольф, мне нужно только одно — сцены битв, где солдаты должны выглядеть как солдаты, а богини, я хочу сказать, традиционные символические фигуры — как традиционные символические фигуры. Должен же в Риме быть кто-то, кто может это сделать!
   — Это вопрос не только виртуозной техники, но и авторского видения, — сказал скульптор. — Когда два человека видят воина, кто может сказать, что они видят его одинаково? Кто может сказать, каким ты, император, видишь воина?
   — Я понимаю, что он хочет сказать. А ты? — спросила Фавста.
   — Я вижу воинов точно такими, какие они на арке Траяна. Есть хоть кто-нибудь во всей моей империи, кто может сделать мне таких?
   — Я в этом очень сомневаюсь.
   — Тогда, черт возьми, поезжай к арке Траяна, сними с нее эти статуи и приделай на мою. И немедленно — отправляйся в путь сегодня же.
   — Сказано, как подобает мужчине, сынок, — сказала Елена.
   За этим последовали разные другие, совсем неинтересные официальные дела. Константин любил, чтобы приближенные видели и слышали, как он работает. Елена начала терять терпение.
   — Сынок, я пришла сюда, чтобы повидаться с тобой, а не с налоговым прокуратором Мезии.
   — Еще минуту, мама.
   — Я хочу поговорить с тобой о Криспе.
   — Да, ты права, — сказал Константин, — с ним надо что-то делать. Но не сейчас. Сейчас у нас молебен. Я недавно ввел такой порядок. Уверен, что ты его одобришь.
   Прозвенел колокольчик, и придворные построились в другом порядке. Несколько чиновников, низко поклонившись, покинули зал.
   — Это язычники, — пояснил Константин. Входные двери закрылись. Из ризницы вышли дьяконы со свечами, кадилами, пюпитром и огромными священными книгами в тисненых переплетах с эмалевыми медальонами. Когда все было готово, Константин, все еще в своем изумрудно-зеленом парике, сошел с трона и среди облаков дыма от курящихся благовоний был подведен к аналою. Сначала все хором спели псалом. Потом Константин особым голосом, который в последнее время выработал специально для таких случаев, произнес:
   — Oremus! [30]
   Он возблагодарил Бога за то, что тот благословил его царствование, и в доказательство этого принялся подробно излагать собственную биографию. Он не забыл упомянуть о высоком происхождении, предназначившем его для высшей власти, и о том, как Божественное Провидение берегло его от разнообразных болезней в детстве и хранило во время блестящих подвигов на военном поприще. Он вкратце описал свое неудержимое восхождение к власти и истребление многочисленных врагов. Он возблагодарил Бога за свои полководческие таланты и государственную мудрость, приведя примеры как того, так и другого. Перейдя к последним событиям, он подробно остановился на сегодняшнем дне, не забыв про посещение матери, удовлетворительный доклад налогового прокуратора Мезии и окончательное решение по проекту своей триумфальной арки.
   — Per Christum Dominum nostrum [31], — закончил он.
   — Amen! — пропел хор придворных.
   Потом он прочитал отрывок из Послания св. Павла, вкратце пояснил его смысл и в полной тишине, которую нарушало лишь звяканье кадила, прошествовал, склонив голову и молитвенно сложив руки, к своему месту, после чего сразу же покинул зал через маленькую дверь позади трона. Фавста выскользнула через ту же дверь вместе с ним. Елена едва успела заметить, как они исчезли.
   — Куда это он? — спросила она Констанцию.
   — В свои покои.
   — Мне нужно много чего ему сказать.
   — Ну, не думаю, чтобы мы сегодня еще его увидели. Великолепная была проповедь, правда? Он теперь почти каждый день такую произносит. Просто наслаждение слушать.
   В личных покоях императора не было окон — они располагались в самом центре дворца, отделенные от других помещений массивными стенами. В кабинете, освещенном несколькими лампами, Константин и Фавста экзаменовали двух новых колдуний, которых Никагор недавно прислал из Египта с рекомендательным письмом. Одна из них была старуха, другая — молодая девушка, обе чернокожие. Девушка находилась в трансе и стояла на столе неподвижно, словно статуя, закатив глаза и что-то нечленораздельно бормоча.
   Фавста уже раньше видела их представление и поэтому выступала в качестве комментатора.
   — Она совершенно ничего не чувствует. Можно воткнуть в нее булавку. Попробуй.
   Константин ткнул девушку булавкой. Та, как будто не заметив этого, продолжала что-то бормотать.
   — Занятно, — согласился Константин и снова ткнул ее булавкой.
   — В обычной жизни она не знает никакого языка, кроме своего родного. А в трансе говорит по-латыни, по-еврейски и по-гречески.
   — А почему она сейчас не на них говорит? — капризно спросил император. — Я не могу понять ни слова.
   — Сделай так, чтобы она говорила, — сказала Фавста старухе. Та взяла девушку за нос и слегка покачала ее голову из стороны в сторону.
   — Наверное, ждет подарка, — сказал Константин. — Все они такие.
   — Ей уже заплачено.
   — Ну, тогда прогони ее, если она больше ничего не умеет. Колоть людей булавками я могу всегда, когда мне заблагорассудится. И они к тому же еще дергаются, это куда интереснее.
   Внезапно девушка встрепенулась и громко произнесла по-латыни:
   — Священный император в большой опасности.
   — Ну да, — устало сказал Константин. — Знаю. Прекрасно знаю. Все они так говорят. И кто это на сей раз?
   — Кис-крип-крис-кип-крип, — забормотала колдунья и бессильно опустилась на стол.
   — Как ты ее будишь? — спросил Константин старуху.
   — Киприс-кипис-крип-сип...
   — Разбуди ее, — приказала Фавста.
   Старая колдунья нагнулась над девушкой и сильно дунула ей в ухо. Зрачки ее вернулись на место, веки опустились, и она начала похрапывать. Старуха дунула ей в другое ухо. Девушка села, потом встала со стола и распростерлась на полу перед императором.
   — Уведи ее, — сказала Фавста. Обе негритянки вперевалку вышли.
   — Эта не так хороша, как тот ясновидец, что был у нас в Никомедии, — сказал Константин.
   — Но ведь он оказался обманщиком.
   — А эта — не обманщица?
   — А как ты думаешь?
   — Ну, подержи ее пока. Заходи к ней время от времени. И сообщи мне, если будет что-нибудь интересное.
   — Мне кажется, она хотела сказать «Крисп».
   — Так почему она прямо не сказала? По-моему, мне теперь уже никто ничего толком не говорит.
   Фавста отправилась к себе в баню, самую роскошную на свете, с чувством разочарования. Лежа в ароматном пару, она стала повторять про себя: «Гомоусия, гомоусия...» Это магическое слово часто приносило ей успокоение. Но не в этот день.
 
   — А, прекрасно. Значит, и Лициниан тоже, — сказал Константин со вздохом. — Кто-нибудь еще?
   — Еще Констанция, — ответила Фавста, глядя на него своим холодным рыбьим взглядом. — И Константин. И Далмации Аннибабиан, Далмации Цезарь, Далмации Царь. И Констанций Флавий, Басилина, Анастасия, Вассиан, Евтропия. И Непоциан — Флавий Популий Непоциан.
   — И все они в это замешаны? Да Флавия Популия Непоциана только вчера крестили. Я сам выбирал ему имена.
   — Лучше отправь их всех вместе в Полу. В конечном счете так будет спокойнее.
   — Спокойнее? — недовольно сказал Константин. — Я не видел покоя с тех пор, как приехал в Рим. Ты слишком многого от меня хочешь. Кроме того, мне надо готовить проповедь о духовном возрождении. Все ее с нетерпением ждут. Сегодня я уже достаточно поработал. Криспа и Лициниана отправляем, остальные пусть ждут.
   Он нацарапал свое имя под приказом, нахлобучил парик и шаркая отправился в свою молельню.
   В придворном бюллетене было кратко сказано, что Крисп и Лициниан командированы за границу с особым поручением. Что это означает, знали все. На Палатинском холме никто на эту тему даже не заикался, но в городе за стенами дворца не один патриций ломал себе голову над кубком вина: «Почему Лициниан? И кто следующий?»
   На улицах распевали куплет:
 
Герою не взойти на трон,
Пока на нем сидит Нерон.
 
   Однако большого любопытства происшедшее не вызвало. Римляне уже давно привыкли к тому, что на троне один за другим появляются угрюмые и решительные выходцы из балканских царских родов, которые тут же начинают истреблять всех, кто их окружает, и вскоре гибнут сами. К счастью, юбилейные торжества уже близились к концу. Вскоре двор должен был собраться и покинуть Священный город, предоставив ему заниматься собственными делами.
   Но на Палатине невысказанный вопрос «Кто следующий?» таился в каждом сердце — он вызывал куда более живой интерес, чем «Почему Лициниан?». Однако день шел за днем, и придворные, тревожно озираясь вокруг, убеждались, что все пока на месте. По-видимому, это было чисто семейное дело.
   Константин не появлялся. Говорили, что на него опять «нашло». Проповеди прекратились.
   Доступ к нему имела лишь Фавста, и чиновники даже самого высшего ранга вынуждены были действовать только через нее. Они передавали ей бумаги, а она время от времени возвращала их подписанными. Одна она знала, в каком состоянии император.
   На ее памяти такое с ним случалось уже много раз, и всегда в конце концов как-то обходилось. Правда, в такой черной меланхолии он еще никогда не был. Началось это внезапно. В первые дни после отъезда Криспа он был необычно любезен, а проповеди его звучали особо возвышенно. Потом, без всякого предупреждения, он отменил все назначенные встречи и уединился у себя. Часами лежал он в одной ночной рубашке, при слабом свете лампы, без парика, ненарумяненный, и то принимался плакать, то впадал в мрачное оцепенение. Фавста постоянно находилась при нем — в такие моменты нельзя было допустить, чтобы у него слишком разыгрывалась фантазия.
   Через три дня, когда корабль, везший заключенных, уже стоял в порту Полы, Константин приказал его вернуть. Он сказал, что хочет поговорить с Криспом. Снова и снова он спрашивал о нем, пока Фавсте не пришлось сообщить ему о смерти сына. Отчего он умер? Фавста на ходу сочинила историю о вспышке чумы на побережье Далмации: Крисп настоял на том, чтобы сойти на берег, через двенадцать часов умер и был сразу же кремирован из страха перед заразой.
   Константин впал в пароксизм горя, а потом потребовал еще подробностей. Какие были симптомы болезни? Какие средства лечения пытались применить? Как звали врачей и насколько они были компетентны? Не было ли оснований подозревать, что здесь что-то нечисто?
   Фавста отвечала, что ведь Крисп стал не единственной жертвой. Умер и его маленький двоюродный брат Лициниан, а также несколько их приближенных. Болезнь была очень заразная.
   Это, казалось, на некоторое время утешило Константина. Он лежал неподвижно и бормотал: «Опухоли в паху... Черная рвота... Кома... Гниение...» Потом он сказал:
   — Я хотел, чтобы они умерли совсем не так. Я отдал совершенно другой, вполне ясный приказ, как их убить.
   — Это не убийство. Это казнь изменников. Так было надо.
   — Ничуть не надо, — недовольно сказал Константин. — Я хотел бы, очень хотел бы, чтобы этого не случилось.
   — Но пришлось выбирать — или его жизнь, или твоя.
   — Ну и какая разница?
   На этот вопрос нелегко было ответить. Константин повторил:
   — Скажи мне, какая разница? Почему так уж необходимо, чтобы жил я, а не кто-то другой?
   — Ты император.
   — Твой отец тоже был император. Это не спасло ему жизнь. Я убил его. Впрочем, он был большой мерзавец.
   Личные качества императора Максимиана оказались увлекательной темой. Константин говорил долго, Фавста кротко соглашалась. Потом он снова замолчал — на всю ночь и на весь следующий день, а когда заговорил, то опять о том же:
   — Все постоянно мне говорят, что я должен жить. Наверное, так оно и есть, — по крайней мере, тут все, по-видимому, единодушны. Но я никак не могу понять почему.
   Понемногу его меланхолическое настроение прошло, и в конце концов он спросил:
   — Моя мать еще в Риме?
   — По-моему, да.
   — Почему она не пришла повидать меня? Она должна была слышать, как мне плохо. Как ты думаешь, может быть, она на меня за что-то сердится?
   Это был тот самый вопрос, которого Фавста больше всего хотела избежать. Вдовствующая Императрица в самом деле очень сердилась и с тех пор, как было объявлено о смерти Криспа, приходила на Палатин каждый день, требуя допуска к сыну. Ей говорили, что императора срочно вызвали на усмирение мятежа или что он неожиданно уехал в Беневенто посмотреть на арку, которую ему так хвалили. Елена не верила ни единому слову. Уподобляясь своей воинственной прародительнице Боадикке, она в гневе расхаживала по залам дворца, заставляя в ужасе разбегаться евнухов и прелатов. Непостижимая запутанность лабиринта дворцовых помещений пока еще оставалась для нее препятствием, но рано или поздно она должна была обнаружить вход в покои Константина, и тогда никакая охрана не смогла бы ее остановить.
   — Она очень любила Криспа, — осторожно сказала Фавста.
   — Ну конечно. Ты же знаешь, она его вырастила. Он был прелестный мальчик.
   И тут Фавста допустила непоправимую ошибку.
   — Я все думаю, — сказала она, — не знала ли твоя мать что-нибудь о заговоре?
   Тон, каким она это произнесла, колокольным звоном прозвучал в ушах Константина. Это был хорошо знакомый ему, совсем особенный тон. Скольких людей погубила Фавста своими словами, произнесенными именно таким тоном? Константин внимательно слушал ее, а перед глазами у него, под звуки этого похоронного звона, тянулась вереница прежних товарищей по оружию — как правило, больших негодяев, — которые были один за другим заколоты, удушены, отравлены за двадцать лет их супружеской жизни. Он ничего не отвечал, и она продолжала: